Дома я застал вакханалию цветов.
То есть не у меня, не в моих комнатах, а в громадной, полупустой, красивой комнате – салоне-столовой – хозяев. Я туда сразу прошел, хозяйка окликнула меня из лоджии, сверху.
Самого старого венгерца, Мариуса, как всегда, не было. В мастерской, очевидно. Я туда к нему заходил; хорошо, только жара, а ведь еще апрель в начале.
На столах, на стульях, даже на полу, кучами лежали цветы. Всякие, от лилий, – и каких-то странных, голубых, – до полевых и горных асфоделей, фрезий, оранжевых и розовых ромашек. Эти вороха ловко разбирала Клара, с помощью трех прислужниц.
– Идите помогать! – крикнула она, повернув ко мне худое, молодое лицо. Блеснуло pince-nez, с которым она не расставалась. – Это все друзья мои здешние нанесли, нынче ведь день моего рождения… А, дона Чиччия! – перебила она себя, вставая навстречу какой-то дикой сицилианской бабе с очередным снопом красных цветов. Заболтала с ней по-сицилиански.
Хозяйка моя была очень популярна. Но я долго не мог взять в толк, почему и что это, вообще, за семья. Вилла Флориола, едва я вошел, поразила меня гармоничностью линий, вкусом строгого, скупого, внутреннего убранства. И несколькими картинами, – маслом, сепией, гуашью – женские лица такой прелести, что не верилось в портретность. Произведения Мариуса, пояснила мне хозяйка, фрау Цетте (или Клара, как я мысленно ее называл). Клара эта была, прежде всего, ужасная «немка», с ног до головы: ноги довольно плоские, а белокурые волосы с чуть зеленоватым отливом.
– Наш общий друг, Monsieur von Hallen, находит Флориолу недурной, – сказала она певуче. – Вас здесь ничто не будет оскорблять.
Я сразу понял, что эта немка не просто себе молодая немка, отлично ведущая хозяйство. Хозяйство-то ведет, но она, кроме того, немка с «чтением» и с «запросами». Это по-русски, впрочем, – с «запросами»; по-немецки надо бы как-нибудь иначе, – с «порывами», с «мечтаниями»… практике не мешающими.
Почему, например, говорит она со мной по-французски? При Мариусе мы переходим на немецкий, а чуть вдвоем – она французит. Говорит бегло, акцент небольшой, но интонации голоса глубоко немецкие.
И причем этот Мариус, приземистый, грубоватый, диковатый, с седыми висками? Клара не очень красива, худа, костлява даже немного; однако наружности не неприятной, – птица в пенсне; и совсем молода, тотчас объявила мне, что ей двадцать пять лет.
– Мариус сам строил Флориолу, по своему плану, сам смешивал и краски для каждой комнаты; мы ее выстроили, когда поженились. Ах, она мне дорого стоила! – разоткровенничалась Клара (и это с первого знакомства). – Вот не мечтала, что тут останусь жить. Приехала из Мюнхена ненадолго, с братом-художником… Мариус жил здесь уж давно.
Я заключил из этого, что Мариус был беден, она – богата. Но зачем они поженились – не понимал. Мне было все равно, да уж такой характер: люблю, глядя на людей, как-то их психологически устраивать, о них догадываясь. Часто делаешь неверные догадки; ищешь непременно смысла в людских поступках, а всегда ли он есть?
Тут я решил, что Мариус не влюбился в Клару, сумел как-то обольстить богатенькую молоденькую дурнушку и получил вместе с ней виллу и чудесную мастерскую. А увидев воочию оригиналы Мариусовых рисунков, так меня прельстивших, – каюсь: в первую минуту заподозрил даже, что Мариус завел себе и гарем.
Вышло глупо: нет, три красавицы, – подлинные красавицы! – были самыми несомненными служанками четы Цетте. Вероятно, их выбирали, как годных и для этюдов Мариуса; но только с этой стороны он ими интересовался. Клара учила их работать и обращалась с ними, как строгая мать. Три девушки, – даже девочки: старшей, Марии, едва минуло 16 лет. Пранказии, самой темной и огнеокой – 14. А Джованнине всего 12. Но, Боже мой, как они, все разные, были хороши! Не буду описывать, пусть бы Гоголь… Да и Гоголь спасовал со своей Анунциатой; кроме того, здесь и не было никаких условных «итальянских», римских, красавиц. Куда Анунциата перед лицом Марии, напоминающей Мадонну какого-то старого испанского художника, или перед ангельским личиком Джованны! Я не мог не подумать, что и Мариус все-таки исказил их, не справился. И я не мог решить, которая лучше. Ну, Бог с ними.
– Вы сегодня будете обедать у нас, – сказала Клара, проворно связывая цветы. Хоть в такие же красивые букеты, то длинные, то широкие, связывали цветы три пары смуглых рук – ворох не уменьшался. После доны Чиччии еще являлись такие же «доны», и все с цветами.
– Придет signor il dottore[1]. придут… – Клара назвала несколько лиц из «высшего» местного общества. Да, в Бестре было свое «высшее» общество: древние фамилии сицилианские. Я даже был, с фрау Цетте, с визитом в такой семье – Клара повела меня туда, отрекомендовав, как своего друга, иностранного «барона», интересующегося старинными вещами. Они были мне показаны, но потрясло меня другое: существование, в двадцатом веке, таких людей, с такими обычаями, в таких домах живущих. Каменная лестница, вечная сырость, вечный темный холод: окна никогда не отворяются. На железные узорчатые балконы никто никогда не выходит. Не принято. Мы видели каких-то старых фефел, – я их не различал в сумраке и едва понимал. Барышни не показываются. Впрочем, оне и на улицу не показываются. Гуляют изредка, и только в сумерки, с накинутым на голову кружевом. Гулять не принято. А что было бы, если б какой-нибудь из этих «синьорин» пришло в голову надеть шляпку! Ничего нет более «непринятого». К счастью, синьоринам такой мысли в голову не приходит.
– Когда я их приглашаю обедать, я не зову иностранцев, – продолжала Клара. – Вы – ничего, вы живете в доме. Мы сами иностранцы, но мы уже местные жители. И то наш единственный, кажется, дом, где они бывают. Так вы придете?
Обычно я обедал у себя, внизу, если не у Франца. Но случалось и у хозяев.
– Я… не знаю, – ответил я заплетающимся языком. – У меня… голова болит. Прошу… извините меня.
Дело в том, что цветы меня одолели. Отуманили, одурманили. В сон какой-то погрузили. У меня было ощущение, что я объелся цветами. Полусознательно продолжал их перебирать, однако.
Клара ничего не заметила.
– Приходите! Или вы обещали M-r von Hallen? Я вспомнил, обрадовался:
– Да… Ему обещал… Мадам Цетте, вы меня извините, у меня кружится голова.
– А, это fiori di Portugaio![2] С непривычки, в комнате…
– Нет, все, кажется, вместе. Как вы этот… цветопад выдерживаете? Она засмеялась. Хлопнула в ладоши и – presto-presto![3] – велела своим девочкам утащить куда-то вороха. Букеты остались. Голова у меня продолжала кружиться. Нет, пойду на воздух! Я встал.
– Je l'aime… Oh, que je l'aime…[4] – произнес около меня чей-то тихий голос. Это не имело никакого смысла, некому было и говорить, а потому я испугался: бред, что ли, начинается?
– Как жаль, что вы не можете! – сказала Клара. – Вы нам изменяете. Вот и M-r von Hallen – с тех пор, как вы здесь, – Флориола его совсем не видит. Это ваша вина.
Смеясь, погрозила мне пальцем, еще что-то болтала, но я уже не слышал: скорей, на террасу, и дальше, на дорогу. Хорошо бы на свежесть моря, – а то ведь и на воздухе (теперь я чувствую) везде тут пахнет цветами, цветами, цветами…
Францу я аккуратно рассказывал мои впечатления от Бестры. Он очень внимательно слушал, сам не говорил ничего, как будто хотел, чтобы я самостоятельно осмотрелся. Как будто выжидал… чего?
В тот вечер, на острой Дикой скале, я ему не без юмора сообщил, как я «объелся» цветами. Потом спросил:
– Что, собственно, эта чета Цетте из себя представляет? Ты их давно знаешь?
По правде сказать, другой вопрос вертелся у меня на языке, поважнее Цеттов: что – они! знаю их три дня, уеду и не вспомню… Меня занимало нечто более важное. Зачем нужен я Францу? Конечно, долгая разлука создает отдаление, сразу не войдешь в полосу открытых разговоров. Надобно время, чтобы даже близость письменную, когда она есть, перевести на разговорную. Но все-таки! Он – спокойнее, чем я ожидал. Драма его, мне известная, как будто отошла в прошлое, а трагедия… он сказал, что я ее не понимаю и не пойму. Зачем я ему нужен? На вопрос о Цетте он ничего не ответил, точно не слышал. Смотрел на высокое море под нами. Из-за ледяной, расползшейся Этны падали последние лучи заката, море стало совсем муаровым.
– Скучно… – сказал вдруг и обернул ко мне тонкое лицо. Я невольно подумал, – это часто случалось, – что Франц особенно, одухотворенно красив. Даже не чертами, а Бог весть чем.
– Ты знаешь, Отто женился, – прибавил он.
Отто – молодой граф X., из-за которого и разыгралась тяжелая драма Франца. Женился? Я не знал, что сказать и молчал.
– Да, женился. И, главное, очень счастлив. Он мне написал.
– Так что же… – начал я и договорил скороговоркой: – Или ты его еще любишь?
Франц сдвинул брови, лицо его стало жестко. Пожал плечами. И – мне показалось – с сожалением посмотрел на меня:
– Но я думал… ты не поймешь.
– Опять?
– Да. Впрочем, когда-нибудь, может, и поймешь. Не желаю тебе этого.
– Франц, право надоело. Очень хочу понять, уверен, что пойму. И не драпируйся ты в эту тогу непонятого, – передо мной! Я сам давно хотел спросить тебя…
– Потом, потом! – с нетерпением и мучительством перебил Франц. Мы замолчали. Вдруг он, неожиданно:
– Ты, кажется, спрашивал меня о Цетте? Это… примечательная семья. И он… и Клара.
Я поднял глаза. Удивился. Столько доброты, грустной, правда, но почти нежной, было в лице Франца. Впрочем, я знал и эту его черту: он был бесконечно добр к людям, и не к людям только, а ко всему живому. Он как-то светился весь иногда, – не оскорбляющей, пронзительной добротой – жалостью.
– Она очень несчастна, – сказал он. – Клара.
Я изумился.
– И невинно-несчастна, – прибавил Франц, вставая. – Но ты…
– Опять и этого не пойму? Нет, Франц, ты просто смеешься надо мной.
Франц и действительно расхохотался, да так весело, что и я, глядя на него, тоже.
Стояли друг перед другом и хохотали. Будто опять два студента в далеком Гейдельберге. Будто не чаша южного моря зеленела перед нами; не темнеющий жаркий воздух дышал на нас бесстыдным запахом «цветов португальских», и не широкая Этна лежала в углу; а серые, свежие гейдельбергские горы смотрели на нас. Милая, чистая, острая свежесть! Сама – как молодость.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке