Веруня покраснела. Ей и не хотелось, чтобы он сказал о их свадьбе, и хотелось. Ее смущал только Домбржицкий. Она знала, что Домбржицкий влюблен в нее. Сначала она и внимания не обращала на его признания, а в последнее время они стали ей просто противны. С отъездом Шилаева у нее пропадала вся уверенность, твердость голоса; она чувствовала себя опять одной, беспомощной, и всего боялась, и не верила, что было и будет счастье…
Ударил второй звонок. У Веруни в сердце стало холодно, голову сжало. Она глядела на Шилаева и, стараясь улыбаться, повторяла:
– Ну, что ж, ну, что ж!., пишите.
– До свидания, господа, – проговорил Шилаев, улыбаясь.
И вдруг, обернувшись к Вере, неожиданно прибавил:
– Будь здорова, дорогая, не скучай, жди меня… – Он обнял ее и при всех крепко поцеловал.
– Берегите мою невесту, господа, – сказал он, обводя всех взглядом. – И милости просим в августе к нам на свадьбу!
Вера, вся пылающая, уже не скрывала своих слез. Раздался третий звонок, Шилаев вскочил в вагон – и, стоя на площадке, раскланивался. Он еще успел крикнуть:
– Ты, Домбржицкий, не ревнуй Верочку ко мне. Делать нечего. Будь шафером у нас. До свидания, Веруня, пиши!
Поезд вышел из-под навеса и скрылся из виду, а Вера все стояла и, плача, махала мокрым платком.
– Ну, пойдем, довольно, – сказала Киселева. Будкин, на которого неожиданное известие о помолвке Веры не произвело ни малейшего действия, – подал барышням руку, сказал угрюмо: «прощайте» и с угрюмостью стал удаляться. На Домбржицкого он обратил также мало внимания, как если бы это была старая пуговица, валяющаяся в канаве. Домбржицкому было тоже не до Будкина. Он подошел к Вере, весь изогнувшись, краснея и бледнея, и произнес:
– Честь имею поздравить… Замуж, значит, изволите выходить?
Вера беспокойно оглянулась и сказала:
– Да. Благодарю вас.
– А нас, значит, не требуется больше? Жаль. Только не пожалейте и вы когда-нибудь, Вера Владимировна. Дерево клоните не по себе. Упадет – придавит, смотрите.
– Я не люблю загадок, – холодно ответила Вера. – Что будет – то будет. До свидания, всего хорошего.
И она, взяв подругу за руку, пошла в вокзал.
Домбржицкий остался, и в хитрых, мутных глазках его засветилась смертельная досада. Может быть, синие очки так отсвечивали, – но, кроме досады, его глаза выразили горе и боль душевную.
Приходили письма от Павла Павловича. Вера читала их с жадностью, отрываясь от шитья приданого. Экзамены она кончила довольно благополучно и теперь вся погрузилась в скатерти, простыни, кофточки, шила и кроила с большим усердием, чем прежде, повторяла лекции по истории. Ведь эти кофточки были связаны с ее будущей жизнью, со всей ее любовью, с его приездом… Павел Павлович писал, что он скучает без дела, что хутор их стоит совсем уединенно в лесу; деревень близко нет; что единственная его забава – бродить по лесу с ружьем. Охота укрепляет его физические силы и дает нравственную бодрость. Он писал тоже, что уехал бы раньше, да жаль отца с матерью. Они совсем одни; девять человек детей все разбрелись в разные стороны. Вряд ли придется скоро опять к ним приехать… Вот и надо оставаться теперь, пожить.
«Был я в Харькове, – писал Павел Павлович, – в своем родном городе, где учился в гимназии. Как все изменилось! Прежних знакомых почти нет никого. Жил у меня там дядя, тоже хуторок у него маленький под самым Харьковом; вообрази, чудак женился и уехал за границу! И уж немолод он, отставной генерал. И на ком женился? Впрочем, ведь ты ничего не знаешь. Расскажу лучше при свидании. Приеду теперь скоро, жди меня, милушка моя…»
Веруне все было интересно в письмах Павла Павловича. Нежные слова, которых, впрочем, было немного, – ибо Павел Павлович полагал, что все нежное лучше и проще выходит при свидании, – она целовала и потом прятала письмо на груди. Вечером она его вынимала, теплое и смятое, перечитывала и отвечала. Хорошо жилось Вере этим летом, среди скатертей и наволочек, в тесной, жаркой комнатке на Васильевском острове. Одна Люся огорчала ее порою. Как ни добра и кротка была Веруня с сестрою, – девочка ее положительно ненавидела. И Вере иногда жутко становилось под взглядом прозрачных зеленых глаз сестры, при встречах в коридоре. Люся дома уже не носила чепчика, ее круглая голова была покрыта теперь тонкими редкими волосиками светло-красного цвета. В полутьме коридора, летним вечером, они сверкали, как огненные искры. Веруня спешила пройти мимо молча. И Люся молча следила за ней глазами.
Наконец, наступил август. И приехал Павел Павлович. Он приехал не веселый, а какой-то раздражительный, задумчивый, точно его беспокоила неотвязная забота. С Верой он поздоровался ласково, но немного рассеянно.
Вера еще больше присмирела, не смея расспрашивать своего идола, как он провел лето и почему кажется недовольным.
Комната на Владимирской, где жил прежде Шилаев, была занята. И это его рассердило. Он взял грязный и дорогой нумер в Пале-Рояле, на Пушкинской, и эта грязь и дороговизна непрерывно портили его настроение.
Веруня как-то пришла к нему. Он принял ее сурово и злился, пока она осыпала его бестактно-наивными вопросами, почему он живет в гостинице, сколько платит, и отчего стекла в окнах такие мутные?
Он сказал Веруне прямо, что не желает видеть ее у себя до свадьбы; в гостиницу ей ходить нехорошо.
До сих пор Шилаев получал из дому каждый месяц тридцать рублей, остальные зарабатывал хорошими уроками. Пожив на хуторе у отца, он увидел, что старики высылают ему не «его долю» – как они говорили, – а просто содержат его на скудные доходы с именьица. Тридцать же рублей в их скромном обиходе были далеко не лишними.
Убедившись в этом, Павел Павлович почувствовал себя глубоко оскорбленным. Как, он жил на счет родителей, без всякого зазрения совести! Он не мог простить себе своей беспечности, а им – наивного обмана, и дурное настроение не покидало его. А тут еще свадьба! Деньги у него пока были, – но следовало спешить начать скромную жизнь в глухом уголке и не брать у родителей, – а еще им посылать. Для этого Павлу Павловичу нужно было место, – и он пошел к профессору.
Профессор был человек очень усталый, больной, с худым лицом и редкими волосами. В Шилаеве он принимал всегда живое участие. Теперь он встретил его радостно и сказал:
– Здравствуйте, мой молодой друг. Что, не оставили еще своего намерения уединиться в глуши? Поговорим, поговорим…
– Я не только не оставил, г. профессор, но еще утвердился в своем намерении. И надеялся на вас…
– Милый друг мой, место для вас готово, не совсем такое, о каком вы мечтали, – но почти. Послушайте меня. В деревню, в сельские учителя, – учить крестьянских детей азбуке, – идут бедные люди, которые не имели возможности кончить своего образования. Идут и девушки. Им это кусок хлеба, которого они иным путем добыть не могут, потому что на другое более сложное дело не способны. На это же они способны, пожалуй, больше вас, потому что меньше учились, проще смотрят и сами ближе стоят к людям, с которыми входят в соприкосновение. Отправившись учителем в сельскую школу, вы лишите бедного семинариста куска хлеба, оставите его без дела, потому что ведь не пойдет он держать за вас магистерского экзамена…
– Позвольте, г. профессор, – прервал его холодно Шилаев. – Вы рассуждаете со мной, как с ребенком. Все, о чем вы говорите, я давно знаю. Но мне кажется, что не школы существуют для учителей, для их куска хлеба, а мы, учителя, – для школ, для народного образования, для души народа. Зачем я учился лишних семь лет, если не могу передать мое знание другому лучше, чем какой-нибудь семинарист? Для меня исчезает цель науки. Я понимаю не науку для науки, а науку для пользы…
Шилаев одушевился, он говорил бы еще долго, если бы профессор не остановил его испуганно:
– Позвольте, позвольте, молодой человек, я вовсе и не думаю с вами спорить о бесполезности пользы… Напротив, я весьма уважаю всякую деятельность, приносящую немедленные и обильные плоды. Каждый прав с своей собственной точки зрения, – прибавил он уклончиво. – Сохрани Боже, не хочу отговаривать вас, если вы решились приложить свои знания к делу… Я уважаю всякие убеждения. Теперь, видите ли, друг мой, я имею предложить вам пока место учителя-прогимназии в Хотинске, маленьком южном городке, пятнадцать верст от железной дороги. Оттуда, если вы пожелаете, вам будет гораздо легче перевестись в село; даже очень легко… – поспешно прибавил профессор, видя, что лицо Шилаева омрачилось.
– Советую вам взять это место, – продолжал профессор. – Если это и не совсем то, чего вы хотели, то приблизительно то же, и в ожидании более подходящего можно взять его со спокойной совестью.
– Вы уговариваете меня опять, как ребенка, – угрюмо сказал Шилаев, – смотрите на мое желание, как на прихоть, детскую затею…
Профессор улыбнулся.
– Я вижу, что вы действительно ребенок, если думаете, что ваши намерения и ваши мысли для меня внове. Давно уже я в университете; и, знаете, все мои студенты – не хочу сказать: «ученики» – разделяются на три группы: либо карьеристы, и таких большинство; либо сухие ученые; либо такие, как вы. И вот такие-то выходили до сих пор самыми дельными, самыми честными, общепризнанными хорошими людьми – ну, и чего ж еще надо? И помогай вам… судьба, а я благословляю… Мой принцип – уважать всякие убеждения, если они искренни… А вы вот не верите, что я вам от души советую взять это место… Вы не связаны, – поживете, выберите там что-нибудь и более по сердцу. Решайтесь-ка, а?
Профессор подошел к Шилаеву и взял его за руку.
– Благодарю вас, г. профессор, – сказал Павел Павлович по-прежнему мрачно. – Если позволите, – я подумаю.
Целых три дня думал Шилаев. Он чувствовал, что, принимая это место, он делал какую-то уступку себе, отклонялся в сторону, чуть-чуть, – но отклонялся. И ему почему-то страшно было этого отклонения, хотя, начиная рассуждать благоразумно, он видел, что это почти одно и то же, и ему следует взять место. Посоветоваться с Верой ему и в голову не приходило. Он с давних пор и непоколебимо был уверен, что она найдет хорошим все, на чем он остановится. И это казалось ему естественным: она должна, как более слабая, быть вполне под его влиянием. Раз приобретя его, Павел Павлович намеревался вести себя с невестой и женой так, чтобы уж никогда это влияние не утратилось.
Исчезло у Павла Павловича бодрое чувство готовности, силы на трудную, приятную и верную дорогу. Он, мрачный и бледный, почти больной, просидел эти три дня у себя в нумере. Наконец, его нерешительность показалась ему трусостью. Неужели такие пустые отклонения имеют власть над ним, над его желаниями, над его волей? Вздор.
И он пошел к профессору и сказал, что берет место в Хотинске. Через полторы недели праздновали свадьбу в маленькой квартирке на Васильевском острове. Шилаев, после своего решения, вдруг сделался опять весел, как прежде, шутил с Веруней, говорил, что они будут богачами в Хотинске с жалованьем в 45 рублей и готовой квартирой в две комнаты. Веруня была как в тумане. Ей все нравилось.
Венчанье происходило в церкви в восьмой линии острова, в час дня. Веруня была в простом коричневом платье, которое даже и сидело не особенно хорошо. Это было дорожное платье, которое, для экономии, Веруня и Анна Федоровна шили сами. Было несколько товарищей Шилаева, между ними Домбржицкий, одетый во фрак и, к общему удивлению, бледный. Барышни, подруги Веруни, почти все были в темных платьях, а потому и белый жилет Домбржицкого казался как будто не у места. Анна Федоровна разливалась рекой. В церкви она несколько раз принималась даже рыдать, так что тоненькая Люся сердито дергала ее за платье и сверкала глазами из-под длинных рыжих ресниц. Веруня тоже плакала, что Шилаеву было неприятно, потому что – он видел – она придает значение обряду, который для него был только необходимостью.
Венчанье кончилось. Анна Федоровна бросилась на шею дочери. Павел Павлович машинально наклонился к Люсе и поцеловал ее. Он с каким-то странным, неприятным чувством дотронулся до сжатых губ девочки. Она не двинулась и не ответила на его поцелуй, а только близко взглянула ему в глаза. Он отвернулся молча.
Обед в квартире Анны Федоровны прошел как-то неловко. Нельзя грустить, – потому что эта была свадьба; и нельзя веселиться, – потому что молодые уезжали с пятичасовым поездом. И старинных обычаев свадебных нельзя было вспоминать, потому что Шилаев обрядности не признавал, да и вообше это было бы неуместно на такой свадьбе. Все обрадовались, когда Шилаев объявил, что пора ехать на вокзал.
Будкин не пришел на свадьбу. И Павлу Павловичу было это неприятно.
Вышли на улицу, сели на извозчиков и поехали. У Веруни в голове немного шумело от шампанского, к которому она не привыкла. Она была возбуждена, смеялась, много болтала и даже объявила, что на одном извозчике с Павлом Павловичем не поедет: мужа и жену следует разделять.
Услыхав это, Домбржицкий выскочил вперед:
– Вера Владимировна, у меня карета, позвольте вас довезти. Не откажите мне, умоляю вас!
Вера, как ни была смела от своих двух бокалов, – однако почувствовала что-то неладное, присмирела и взглянула на Шилаева. Тот сдвинул брови.
– Прошу тебя, Домбржицкий, будь тактичнее. В карете с тобой Вера Владимировна не поедет. А вот неугодно ли, мы с m-lle Лебедевой уступим вам этого извозчика?
Он произнес все это очень громко и спокойно. Домбржицкий съежился и неловко стал подсаживать на извозчика смущенную до слез Веру. В карете поехала Анна Федоровна с Люсей; положили туда вещи.
Дорогой Вера почти не слушала Домбржицкого… Ей было больно и грустно, веселость прошла без следа. Домбржицкий просил ее помнить, что он принадлежит ей навеки, и если когда-нибудь он ей понадобится, – пусть она только слово скажет, одно слово…
Вера повторяла рассеянно: «да, да…» и думала о другом.
На вокзале, в суете и толкотне, Шилаев заметил стоявшего поодаль Будкина в его крылатке – и быстро подошел к нему.
– Отчего тебя не было на свадьбе? – спросил он.
Будкин улыбнулся, причем на желто-бледных щеках его образовались складки и морщины.
– Вот, пришел же проводить, – сказал он.
– Уезжаю, брат… Пожелай мне удачи. – Будкин взглянул на него искоса.
– А ты смотри, Шилаев, ты себе потачку даешь… Свернешься.
– Увидишь, – сказал Шилаев твердо. – Эх, тебе бы ехать тоже, не торчать здесь! Такие, как ты, нужны.
– Мое место здесь, – угрюмо произнес Будкин. – Пока не свезут, либо в больницу Николая, либо подальше, – дела не покину.
Бессмысленная сила слышалась в его словах. Видно было, что он, точно, с места не сойдет, пока не оторвут его. Но и чуждая разуму эта сила внушала невольное уважение.
Веруня плакала, рыдала, целовалась почти без разбора, – и уж поезд вышел из-под темного навеса, – а она все не могла успокоиться, сидя на сереньком диванчике второго класса против Павла Павловича.
Вагон был почти пустой. Шилаев смотрел в окно, желая дать Вере успокоиться. Наконец, не слыша ее всхлипываний, он обернулся к ней с улыбкой:
– Ну, что, довольно?
– Довольно, – ответила она, тоже улыбаясь сквозь слезы. – Вы не сердитесь?
Как все молодые женщины, только что повенчанные и еще не близкие своим мужьям, она не могла заставить себя говорить ему «ты».
– За что же, милушка?.. Надо только сдерживаться немного… А то я могу подумать, что ты меня не любишь…
Она подняла на него глаза, и в ее взгляде было столько преданности, что Шилаеву захотелось ее поцеловать. Но нельзя было: наискосок от них сидели старый военный и пожилая дама с собачкой.
Они принялись болтать вполголоса. Шилаев смеялся, глядя на Веру, которая совсем ожила. Когда стемнело и наступила ночь, Павел Павлович поднял спинку скамейки и предложил Вере лечь наверх. Сам он поместился внизу.
Поезд катился, погромыхивая с ровным стуком. Пожилая дама не могла заснуть и все охала. Не спалось и Павлу Павловичу, и Вере. Вера даже дыханье затаила, боясь пошевельнуться. И все прислушивалась, уснул ли Шилаев.
В Москву этот поезд приходил только в четыре часа пополудни, так что молодые пробыли в вагоне еще почти целый день.
Все время они говорили о пустяках: Шилаев почему-то не заговаривал с Верой ни об их будущей жизни, ни о том, о чем так часто рассуждал прежде, еще не будучи женихом. Веруне было немного обидно.
«Что это, – думала она, – он не хочет быть со мною серьезным. А ведь был же прежде, и говорил со мной, как с равной»…
Ей о многом хотелось расспросить его, но она не умела начать. А Шилаев рассказывал Веруне о домашних, о хуторе – и все с оттенком шутливости.
– Что ж ты не спросишь меня, был ли я когда-нибудь влюблен? – сказал он, усмехаясь.
– Нечего и спрашивать, наверно были.
– А представь себе, что нет! Ни одного разу, если не считать… хочешь, я расскажу тебе мое единственное романтическое приключение? Садись сюда, со мной рядом, а то седой полковник на тебя заглядывается, и я ревную.
Веруня пересела на скамейку рядом, Павел Павлович обнял ее одной рукой. Поезд мчался среди желтых пустых полей (хлеб уже убрали). За Тверью станции не близко одна от другой.
– Я сказал «единственное», но ведь ты понимаешь, – и обманывать я тебя не хочу, – что мое приключение – «единственное» в таком… как это?., высшем роде, в смысле духовных чувств… Но ведь ты не воображаешь меня святым, – надеюсь, нет?
Веруня вспыхнула и отрицательно покачала головой.
– Ну, и прекрасно. Слушай. Это тем более интересно, что не длинно. Лет шесть тому назад, когда я поступил на первый курс… даже еще не поступил, а должен был поступить осенью – я отправился гостить в именье к одним знакомым недалеко от нас, под самым Харьковом. Туда съехалось много барышень, были и кавалеры. Я за всеми барышнями ухаживал, но нравилась мне не барышня, а девочка, тоже гостья. Ей было двенадцать-тринадцать лет, но на вид ей казалось гораздо больше. Гостила она одна, но я знал, что она всегда живет в Харькове с бабушкой, что других родных у нее нет и обе они, – и внучка, и бабушка, – очень богаты. Звали девочку Тоня. Сам не знаю почему, но нравилась она мне страшно.
– Она была хорошенькая?
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке