Недоставало лишь жертвы.
Самый приятный подарок, который можно было сделать церкви, это отдать ее в ее руки. Она умильно признала бы усердие того, который сделал ей этот подарок любви, вручил это бедное окровавленное тело.
Но добыча чуяла охотника.
Несколько минут спустя ее взяли бы и заперли навеки в темнице. Она накрылась лохмотьями, которые нашла в стойле, бежала так или иначе и очутилась до полуночи на расстоянии нескольких миль, вдали от дороги, в безлюдной степи, где росли только чертополох и тернии.
Это было на опушке леса, где при неясном свете луны она смогла собрать несколько желудей, которые проглотила жадно, как зверь.
С вечера прошли века. Она совершенно изменилась. Не было больше красавицы, деревенской царицы. Вместе с ее душой изменилась и ее поза. Она походила теперь с этими желудями на вепря или на сидящую на задних лапах обезьяну. Нечеловеческие мысли роились в ее голове, когда она услышала или когда ей показалось, что она слышит крик совы, потом резкий взрыв смеха. Ей страшно, но, быть может, то насмешница сойка, подражающая чужим голосам, ее обычные проказы. Но нет.
Снова слышится смех. Откуда он? Никого нет. Смех точно выходит из старого дуба. И вот она явственно слышит слова: «Так вот ты, наконец, пришла. Добровольно ты не хотела прийти. Ты вообще не пришла бы, если бы не изведала глубины крайней необходимости. Чтобы ты, гордячка, пришла, надо было тебе сначала бежать под ударами кнутов, кричать, просить о пощаде, подвергаться издевательствам, лишиться крова, быть прогнанной мужем. Где бы ты была теперь, если бы над тобой не сжалился я, если бы я не показал тебе то умиротворение, которое готовилось для тебя в башне.
Поздно, очень поздно приходишь ты ко мне, приходишь, когда тебя называют старухой. Когда ты была молода, ты плохо обращалась со мной, а я был твоим маленьким домовым, горевшим желанием служить тебе. Теперь твоя очередь служить мне (если только я теперь захочу) и целовать мою ногу…
Ты мне принадлежала со дня рождения, в силу твоего лукавого ума и твоей дьявольской красоты. Я был твоим любовником, твоим супругом. Муж запер перед тобой дверь. Я своего дома перед тобой не запираю. Я открываю тебе мои владения, мои свободные луга и леса. Не о выгоде я хлопочу. Разве ты не давным-давно уже моя? Разве я не вселялся в тебя, не владел тобою, не наполнял тебя моим пламенем? Я изменил твою кровь, заменил ее другой. Нет в тебе такой вены, в которой не переливался бы я. Ты сама не знаешь, до какой степени ты моя жена. Но не все еще формальности нашей свадьбы соблюдены. У меня свои представления о морали, и моя совесть не совсем спокойна. Соединимся на веки вечные».
«Что могу я ответить тебе, мессир, в положении, в каком я ныне нахожусь. Я знала, о, давно я знала, что ты – моя судьба. Ты ласкал меня, осыпал богатством коварно для того, чтобы низвергнуть в бездну. Вчера, когда черная борзая прокусила мое голое тело, зубы ее горели, я подумала: это – он. В тот вечер, когда эта дама, эта Иродиада, запугала пирующих, кто-то был посредником и предложил мою кровь. То был ты!»
«Да, но ведь я тебя спас, я заставил тебя прийти сюда. Все сделал я, ты угадала. Я погубил тебя. Но почему? Я хочу владеть тобой безраздельно. Говоря откровенно, твой муж надоел мне. Ты придиралась, торговалась. Мои приемы совсем иные. Все или ничего. Вот почему я немного мучил тебя, дисциплинировал, подготовлял для себя. Я вовсе не так неразборчив. Я не беру всякую глупую душу, которая предлагает себя мне, как говорят люди. Мне нужны души избранные, души, находящиеся в лакомом для меня состоянии ярости и отчаяния. Слушай, я не хочу скрывать от тебя: ты мне нравишься такой, какая ты есть. Ты очень похорошела. Ты возбуждаешь во мне желания. О, как давно уже люблю я тебя… А сегодня я жажду тебя… Я все поставлю на широкую ногу. Я не из тех мужей, которые считаются со своими женами. Если ты захочешь стать богатой, ты станешь ею. Если пожелаешь быть королевой, занять место Жанны Наваррской, тебя изберут ею, несмотря ни на что, и король от того не станет ни менее высокомерным, ни менее злым. Быть моей женою все же выше всего этого. Скажи мне наконец, что хочешь ты?»
«Мессир! Я хочу одного только: делать зло».
«Восхитительный ответ! Как я был прав, полюбив тебя. Этот ответ содержит все: законы и пророков. За такой хороший выбор ты получишь сверх того и все остальное. Ты узнаешь мои тайны. Взором своим ты проникнешь в глубь земли. Мир придет к тебе и положит к ногам твоим золото. И даже больше. Вот смотри, моя новобрачная, я дарю тебе алмазы: месть. Я знаю, плутовка, твое самое сокровенное желание!.. О! Мы друг друга понимаем. Вот что отдаст тебя в мою полную собственность. Ты увидишь, как враг твой падет перед тобой в прах, будет умолять о пощаде, будет считать себя счастливой, если ты сделаешь с нею только то, что сделала она тебе. Она будет плакать. Ты услышишь, как она будет кричать: смерть и проклятье».
«Мессир, я – твоя раба. Я была неблагодарна, это правда. Ты осыпал меня милостями. Я принадлежу тебе, о мой господин, мой бог. Других богов мне не надо. Сладки даруемые тобою наслаждения. Служить тебе – счастье».
Она становится на четвереньки и воздает ему почести. Сначала она выражает ему свое благоговение в формах, принятых служителями храма, символически изображающих полное отречение от своей воли. Как властный дух, ее господин, князь мира, князь ветров, в свою очередь осеняет ее. Она сразу приобщается трех таинств, но наоборот: таинства крещения, священства и брака.
В этой новой церкви, представляющей изнанку настоящей, все должно делаться наоборот. Покорная, терпеливая, подвергается она жестокому посвящению.
Одно слово поддерживает ее – месть.
Адский огонь не только не истощил, не расслабил ее: напротив, она поднимается страшная, со сверкающими глазами. Луна, на мгновение стыдливо спрятавшаяся за тучи, пугается, снова увидев ее. Страшно вздутая адскими парами, огнем, бешенством и (черта новая) каким-то трудно определимым желаньем, она на мгновение сделалась огромной благодаря этой крайней полноте и вместе с тем страшно красивой.
Она озирается кругом.
Природа точно изменилась. Деревья заговорили и рассказывают о минувших делах. Трава превратилась в лекарственные средства. Растения, которые она вчера еще мяла как простое сено, стали живыми существами и беседуют с ней о врачебном искусстве.
На другое утро она проснулась в полной безопасности, вдали от своих врагов. Ее искали, но нашли только несколько всюду рассеянных кусков ее рокового зеленого платья. Может быть, она в отчаянии бросилась в бурный поток? Может быть, дьявол взял ее живой? Никто не знал, что случилось с ней. Одно было вне сомнения: она была осуждена. Для дамы было большим утешением, что ее не нашли.
А если бы ее нашли, ее едва ли узнали бы: так изменилась она. Только глаза сохранили если не прежний блеск, то какое-то странное, беспокоящее сияние. Она сама боялась нагонять страх. И потому, хотя она и не опускала своих глаз, она косилась, благодаря чему она не производила страшного впечатления. Она как-то сразу стала смуглой, словно прошла сквозь пламя. Те, кто внимательно к ней присматривался, находили, впрочем, что пламя скорее горит в ней самой, что она носит в себе нечистый источник огня. Пылающая стрела, которой Сатана пронзил ее, осталась в ней и словно сквозь лампаду зловещей окраски бросала дикий и вместе с тем опасно-привлекательный отсвет. Человек невольно отступал назад и все-таки оставался, с душой, объятой волнением.
Она стояла у входа в одну из тех пещер троглодитов, существующих в большом количестве в некоторых гористых местностях центра и запада Франции. То было на диких тогда еще границах между страной Мерлина и страной Мелузины. Безбрежные пустыни, в которых теряется глаз, еще теперь свидетельствуют о древних войнах и вечных опустошеньях, об ужасах, мешавших людям заселить страну.
Здесь дьявол был как у себя дома.
Большинство немногочисленных обитателей было его ревностными поклонниками. Как ни манили его терпкие кустарники Лотарингии, темные ельники Юрских гор, мерзкие пустоши Бургоса, все же он, по-видимому, отдавал предпочтение нашим западным границам. И не только потому, что здесь жили пастухи-визионеры, сходившиеся в дьявольском наваждении со своими козами, а и потому, что здесь царил более глубокий заговор между людьми и природой, более глубокое проникновение в тайны лекарств и ядов, в более таинственные соотношения, связь которых с ученым городом Толедо, с дьявольским университетом осталась тяжкой.
Наступала зима.
Холодный ветер оголил деревья и нагромоздил кругом сухие листья и сучья. Женщина нашла их у входа в свое жалкое прибежище. Пройдя лес и небольшой пустырь, она спускалась к нескольким деревенским хатам, ютившимся на берегу речки.
«Вот твое царство, – говорил ей внутренний голос. – Сегодня – нищая, завтра ты будешь царицей всей местности».
Сначала эти обещания не трогали ее.
Уединенное логовище без Бога, однообразный шум западного ветра, беспощадные воспоминания, воскресавшие в великом безмолвии, столько потерь и столько обид, неожиданное гнетущее вдовство, муж, предавший ее позору, – все подавляло ее. Игрушка в руках судьбы, она сравнивала себя с печальным растением пустыни, не имеющим корней, которое ветер заставляет гнуться во все стороны, рвет и беспощадно колотит – точно это серый угловатый коралл, части которого соединены лишь для того, чтобы его легче было разбить. Ребенок наступает ногой на растение. Народ, смеясь, восклицает: «То – невеста ветра».
Сравнивая себя с этим растением, женщина смеется над собой оскорбительным смехом.
А из глубины темной дыры слышит она чей-то голос: «Глупая и невежественная, ты не знаешь, что говоришь. Растение, которое гнется во все стороны, имеет полное право смотреть с презрением на остальные обычные сочные травы. Оно гнется, но, себе довлея, оно несет в себе все: и семя и цвет. Будь похожа на него. Будь сама своим корнем, и даже под напором вихря ты все еще будешь цвести цветом, как ими цветет порой прах могил и пепел вулканов».
«Сегодня я подарю тебе первый цветок Сатаны, дабы ты узнала мое первое имя, мою древнюю мощь: я был, я есмь – царь мертвых. О, как меня оклеветали. Один я (и уже одно это благодеяние заслуживало бы алтаря), один я заставляю мертвых покидать могилы».
Проникать в будущее, вызывать прошлое, возвращать назад быстро текущее время, присоединять к настоящему то, что было, и то, что будет, – все это находилось в Средние века под запретом. Но тщетны всякие запреты.
Природа непобедима, и ничего не поделаешь с ней. Кто грешит так, становится человеком. Он не был бы им, если бы оставался прикованным к борозде и шел бы, опустив глаза, не отводя их от своих шагов, покорно вслед за своими быками. Нет, нет, мы будем глядеть все выше, все дальше, все глубже. Тяжелым трудом измеряем мы землю, но наша нога ступает по ней, и неустанно мы говорим ей: «Что скрываешь ты в своих недрах? Какие тайны? Какие мистерии? Зерно, которое мы тебе доверили, ты, правда, возвращаешь нам назад. Но ты не возвращаешь нам человеческие семена, наших дорогих мертвецов, которых мы тебе тоже доверили. Ужели наши друзья, наши любимцы не произрастут из твоих недр? О, если бы хоть на час, на мгновение они возвращались к нам».
«Скоро и мы вступим в ту неизвестную землю, куда они уже спустились. Но увидим ли мы их там? Будем ли мы с ними? Где они? Что делают они? Вероятно, мои мертвецы в крепком плену, если не подают мне никаких знаков. А что должен делать я, чтобы они услышали меня? Почему не приходит ко мне мой отец, у которого я был единственным сыном и который так любил меня? И с той, и другой стороны рабство, плен, взаимное непонимание. Мрачная ночь, не озаренная ни одним лучом».
В эпоху античной древности эта мысль была еще только печальной. В Средние века она становится жестокой, горькой, расслабляющей, съедающей сердце. Словно нарочно хотели сплющить душу, сделать ее узкой на манер гроба. Раболепное погребение между четырьмя еловыми досками как нельзя более выражает эту мысль. Оно навевает волнующую мысль о человеке, который задыхается. Если тот, кого таким образом похоронили, и явится кому-нибудь во сне, то это уже не будет светлым воздушным видением с элевзинским ореолом вокруг головы. То будет раб, подвергшийся пытке, жалкая добыча когтистой адской кошки.
Что за гнусная, нечестивая мысль: мой отец, столь добрый и любезный, моя мать, всеми столь уважаемая, стали игрушкой этой кошки.
Вам смешно!
Тогда в продолжение тысячи лет не смеялись, а горько плакали. Да и теперь еще, когда пишешь о таком кощунстве, сердце наполняется горечью, а бумага и перо скрипят от негодования.
Не менее жестоким замыслом было и перенесение праздника мертвых с весны, когда его праздновали древние, на ноябрь.
В мае покойников хоронили среди цветов. Потом праздник перенесли на март, когда начинаются полевые работы, когда пробуждаются жаворонки. Мертвецы и зерно погружались в землю одновременно с той же надеждой на возрождение. А в ноябре, когда полевые работы кончены, когда надолго наступает мрачное и глухое время, когда крестьянин возвращается домой, садится у очага и видит, что место напротив пусто, пусто навсегда – какая тяжелая скорбь! Выбирая это и без того мрачное время умирания природы, люди, очевидно, руководствовались мыслью, что человек в самом себе не носит уже без того достаточное бремя скорби.
Даже самые уравновешенные и занятые люди переживают странные моменты, как бы их ни отвлекали шум и сутолока жизни. В темные утренние сумерки или вечером, когда быстро сгущаются тени, вдруг послышатся в груди чьи-то слабые голоса, десять, двадцать лет не звучавшие: «Здравствуй, друг! Это – мы. Ты, стало быть, еще жив и трудишься, как всегда. Тем лучше. Ты, очевидно, не очень страдаешь, потеряв нас, ты обходишься без нас. Мы же без тебя обойтись не можем. Ряды сомкнулись, и почти не видно пустых мест. Дом, который нам когда-то принадлежал, полон, и мы благословляем его. Теперь все стало лучше, чем тогда, когда отец носил тебя, чем тогда, когда дочка твоя говорила тебе: „Папа, понеси меня“. Ты плачешь. Так до свидания!»
Увы! Они ушли. Тихая, за душу хватающая жалоба. Справедливая? Ничуть. Скорее я себя забуду, чем их.
И однако, как ни трудно в этом признаться, необходимо сказать: некоторые впечатления сглаживаются, становятся еле различимыми, некоторые черты лица потускнели, побледнели, если не стерлись совсем. Как тяжело, как горько и унизительно сознавать, что человек так преходящ, так слаб, что исчезает, как утекает вода, не оставляя воспоминаний, сознавать, что сокровище скорби, которую хотелось бы сохранить навеки, с течением времени теряется. Верните мне ее, умоляю. Я слишком дорожу этим источником слез. Воспроизведите мне эти дорогие образы. Или дайте мне по крайней мере возможность грезить о них по ночам.
Так думает в ноябре не один человек.
И между тем, как звонят колокола и падают листья с деревьев, от церкви удаляется группа и один говорит другому:
«Знаешь что, сосед! Там наверху живет женщина, о которой говорят по-разному, одни хорошо, другие – дурно. Я не знаю, что сказать о ней. Как бы там ни было, она имеет власть над миром подземным. Она зовет мертвецов, и они появляются. О, если бы она вызвала моих покойников (не гневя Бога, разумеется, не совершая греха). Ты знаешь, я остался один на свете, я всех своих похоронил… Но никто не знает, что это за женщина. Принадлежит ли она небу или аду? Я не пойду (а самому смертельно хочется идти). Я не пойду. Я не хочу рисковать своей душой. В лесу нечисто. В степи постоянно происходят страшные вещи! Знаешь Жаклин? Так вот она однажды вечером отправилась искать своих овец. И что же – она вернулась сумасшедшей! Нет, я не пойду».
Прячась один от другого, мужчины отправляются туда в большом количестве. Женщины еще боятся. Они глядят на опасную дорогу и осведомляются у тех, кто возвращается. Ведьма не похожа на колдунью из Эндора, которая вызвала по просьбе Саула тень Самуила. Она не вызывает теней, зато сообщает таинственные слова и рецепты могущественных напитков, позволяющие их видеть во сне. Сколько печальных идет к ней. Даже восьмидесятилетняя дряхлая бабушка хотела бы увидеть внука. Делая над собой огромное усилие, боясь согрешить на пороге могилы, она идет, еле передвигая ноги. Вид дикой местности, заросшей тисами и терниями, мрачная и жестокая красота неумолимой Прозерпины – все наполняет ее тревогой. Дрожа всем телом, распростираясь на земле, бедная старуха плачет и умоляет. Нет ответа. Но когда она немного поднимается, она видит, что плакал сам ад.
То просто снова проснулась в женщине природа. Прозерпина краснеет и негодует.
«Павшая душа, – говорит она себе, – слабая душа! Ты же пришла сюда с твердым намерением делать только зло. Разве тому учил тебя твой господин! О, как будет он над тобой смеяться».
«Но нет! Разве я не великий пастырь теней? Разве не от меня зависит заставить их явиться и исчезнуть, разве не от меня зависит открыть им врата снов? Рисуя мой портрет, твой Данте забыл о моих атрибутах. Снабдив меня бесполезным хвостом, он не упомянул ни о пастырском посохе Озириса, ни о жезле, унаследованном мною от Меркурия. Напрасно воздвигли высокую стену между обоими мирами. Мои пятки снабжены крыльями, и я перелечу через нее. Дух оклеветанный, чудовище немилосердное, из жалости поднял я бунт и поспешил на помощь тем, кто плачет, утешал матерей, любящих. Из жалости к ним я восстал против Бога».
В лице своих книжников, без исключения клириков, Средние века убоялись признаться в тех глубоких изменениях, которые безмолвно произошли в народном сознании. Чувство сострадания отныне на стороне Сатаны. Дева Мария, этот идеал благости и жалости, не откликается на все запросы сердца. Молчит и церковь.
Вызывать мертвых считается грехом. Между тем, как книжники продолжают по-прежнему изображать дьявола в виде кабана раннего Средневековья или в виде когтистого демона-палача более поздних времен, в глазах безграмотного народа внешность Сатаны изменилась. Правда, он еще похож на древнего Плутона, но его бледное величие, чуждое неумолимой строгости, разрешающее мертвым возвращаться, а живым видеть своих мертвых, все более напоминает его отца или деда – Озириса, пастыря душ.
Изменилась не только внешность Сатаны, а и многое другое. На словах, правда, признают официальный ад с его кипящими котлами. Но верят ли в него? Как примирить доброе отношение Сатаны к отягченным скорбью сердцам со страшной традицией об аде пыток и казней?
Не упраздняя друг друга, оба представления уживаются вместе. В итоге возникает какая-то неопределенная картина, которая все более будет приближаться к идее Вергилиева ада. Для сердца это огромное облегчение, особенно для бедной женщины, которую догмат о муках, испытываемых ее дорогими покойниками, повергал в море слез, в безутешное горе, так что вся ее жизнь была одним нескончаемым вздохом.
О проекте
О подписке