Читать книгу «Лики дьявола» онлайн полностью📖 — Жюль д'Оревильи — MyBook.
image

III

Мнение, высказанное вдовствующей графиней де Гокардон, было принято всем городом. Оно получило силу закона для обывателей, раздосадованных бесплодностью наблюдений и жадно искавших причины, на которой можно было бы успокоиться и уснуть. Это мнение было еще во всей силе, когда Мармор де Каркоэль, которому, быть может, всего менее следовало бы встречаться на жизненном пути графини Дю-Трамблэ де Стассевиль, приехал с другого конца света, чтобы сесть за зеленый стол, за которым недоставало одного игрока. Каркоэль, по словам его покровителя и поклонника Гартфорда, родился в окутанных туманами горах Шотландии. Его родиной была страна, где разыгрывались некогда великие повести Вальтера Скотта; где было место действия Пирата, историю которого с новыми вариантами Мармор собирался разыграть в заброшенном городке на берегу Ла-Манша. Он вырос у моря, изборожденного кораблем Клевеленда. В ранней юности он танцевал те же танцы, что и молодой Мордоунт с дочерьми старика Троиля. Он хорошо запомнил их и не раз плясал их передо мною на паркете прозаического, но благородного нормандского городка, так мало подходившего к странной и дикой поэзии этих гиперборейских плясок. В пятнадцать лет ему купили чин лейтенанта в английском полку, отправлявшемся в Индию, и в течение двенадцати лет он сражался там против мараттов. Вот что узнали о нем и о Гартфорде, равно как и то, что он был дворянского рода и приходился сродни знатной шотландской фамилии Дугласов Кровавое Сердце. Но это и все. Больше узнать о нем, по-видимому, было нельзя. Он никогда не рассказывал о своих приключениях в Индии, величественной и страшной стране, где расширенные груди людей научаются таким способам дыхания, для которых воздух Запада оказывается уже недостаточным. Его похождения в этой стране были начертаны таинственными знаками на его челе, покрытом золотым загаром и безмолвном, как ящички с азиатским ядом, хранимые индийскими султанами вплоть до момента какого-нибудь поражения или несчастия. Их выдавали то молнии, сверкавшие в его черных глазах, которые он умел гасить под устремленным на него взором, как задувают факел, когда не хотят быть замеченным, то молниеносный взгляд, которым он откидывал со лба волосы десяток раз во время одного роббера или одной партии в экарте. Но от этих таинственных движений, понятных лишь тонким наблюдателям и имеющим, как язык иероглифов, лишь весьма небольшое число слов, Мармор де Каркоэль был в своем роде непроницаем, как графиня Дю-Трамблэ. Он был безмолвный Клевеленд. Все молодые люди в городе, где он жил, – а между ними были люди хитрые, любопытные, как женщина, и вкрадчивые, как змея, – горели нетерпением послушать за парой мэрилендских сигар воспоминания его юности. Но все терпели неудачу. Морской лев Гебридских островов, покрытый загаром лахорского солнца, умел избегать салонных ловушек, расставляемых тщеславию, в которых французское чванство оставляет свои павлиньи перья за удовольствие их распустить. Каркоэля нельзя было провести. Он был умерен, как турок, чтящий Коран. Безмолвный страж, зорко хранивший гарем своих мыслей! Я никогда не видел, чтобы он пил что-либо, кроме воды и кофе. Была ли карточная игра его настоящею или выдуманною страстью? Ибо страсть можно привить себе, как болезнь. Не была ли то своего рода ширма, за которою он скрывал свою душу? Мне не раз приходило это в голову, когда я видел, как он играл. Он прививал местным игрокам, вгонял и вкоренял в их души страсть к картам, так что, когда он уехал, над местечком нависла, словно проклятый сирокко, ужасающая тоска, тоска обманутых страстей, придав ему этим еще более сходства с английским городом. У Каркоэля карточный стол был раскрыт с утра. Те дни, когда он не бывал в Панильере или еще в каком-либо из окрестных замков, отличались простотою времяпрепровождения, выдающего людей, сжигаемых одною мыслью. Он вставал в девять часов утра, пил чай с кем-либо из приятелей, приходивших играть в вист, за который они тотчас же садились и из-за которого вставали не ранее пяти часов пополудни. Та к как на эти собрания стекалось много народу, то игроки менялись за каждым роббером, а те, которые не играли, держали пари. Здесь по утрам бывали не только молодые люди, но и важнейшие лица города. Отцы семейств осмеливались проводить время в игорном притоне, как, говоря про него, выражались тридцатилетние женщины, пользовавшиеся всяким удобным случаем, чтобы отпустить шпильку по адресу шотландца, словно он в лице их мужей привил чуму всей округе. Между тем они давно уже видели их играющими, но не с таким упорством, не с такою яростью. К пяти часам дня все расходились с тем, чтобы встретиться снова где-нибудь вечером, делая вид, что подчиняешься официальной карточной игре, принятой у хозяйки дома, где собирались; на самом же деле чтобы продолжать игру, условленную утром, – вист Каркоэля. Предоставляю читателю судить, какого искусства должны были достигнуть люди, занятые с этой минуты одним лишь делом. Вист был поднят ими на степень великолепного и труднейшего спорта. Бывали, разумеется, значительные проигрыши; но катастрофы и разорения, которые влечет за собою обычно игра, предотвращались высоким умением самих игроков. Все силы в конце концов уравновешивались; к тому же в этом тесном кружке игроков чересчур часто приходилось быть друг другу партнером, чтобы через известный промежуток не отыграться.

Влияние Каркоэля, против которого восставали рассудительные женщины, не уменьшалось, а, наоборот, все росло. Это было понятно. Оно зависело менее от Мармора и его индивидуального образа действий, чем от страсти, которою город был уже охвачен до его приезда и которую его присутствие довело до исступления. Вернейшее и, быть может, единственное средство управлять людьми – это господствовать над их страстями. Как мог не быть всесильным Каркоэль? Он обладал тем, что составляет могущество всякого правительства, и, сверх того, не стремился к господству. Этим он и достиг над людьми власти, похожей на колдовство. Его наперерыв оспаривали друг у друга. Его принимали всюду с одинаковым лихорадочным заискиванием. Женщины боялись его и предпочитали видеть его у себя, нежели знать, что сыновья и мужья их посещают его; они принимали его, не любя, как человека, ставшего центром внимания, забот или какого-либо движения. Летом от двух до четырех недель Каркоэль проводил в деревне. Маркиз де Сент-Альбан принял его под свое особое мало сказать покровительство, точнее, поклонение. В деревне, как и в городе, происходили бесконечные партии в вист. Я помню, как участвовал однажды в великолепной ловле семги в сверкающих водах Дувы (я был отпущен на вакации); все время ловли Мармор де Каркоэль, сидя в лодке, играл в вист с двумя болванами и с одним из местных помещиков. Казалось, если бы он упал в воду, то продолжал бы играть и в воде!.. Одна только женщина не приглашала шотландца к себе в деревню и весьма редко принимала его в городе. То была графиня Дю-Трамблэ.

Кого могло это удивить? Никого. Она была вдова, и у нее была красавица дочь. В завистливом провинциальном обществе, где каждый суется в жизнь соседа, никакие предосторожности не казались лишними против легко создаваемых заключений от того, что видишь, к тому, чего не знаешь. Графиня Дю-Трамблэ соблюдала предосторожности, никогда не приглашая Мармора в замок Стассевиль и принимая его в городе только на людях, в дни, когда у нее бывали все. Ее вежливость к нему была холодна и безлична. То был результат хороших манер, которые человек должен иметь не ради людей, а ради себя. Де Каркоэль платил ей тем же; это выходило так просто, так естественно, что в течение четырех лет все этому верили. Я сказал уже раньше: вне игры Каркоэль не существовал. Он говорил мало. Если у него на душе и была тайна, то он искусно скрывал ее под привычкою молчать. Но у графини, как вы помните, был острый и язвительный ум. Для таких блестящих, экспансивных и задорных натур скрываться – вещь трудная. Не значит ли это даже до некоторой степени выдавать себя? Однако если графиня обладала змеиною чешуей и змеиным жалом, то у нее была и змеиная осторожность. Итак, ничто не смягчало жестокого блеска ее обычных шуток. Часто, когда при ней говорили о Каркоэле, она отсылала по его адресу такие змеиные замечания, что они возбуждали зависть в девице де Бомон, сопернице графини в деле эпиграмм. Если то была ложь, то никогда еще не бывала она так смела. Была ли ужасающая скрытность графини следствием ее сухой, подвижной, эластичной организации? Зачем прибегала она к ней, будучи независимой и по положению, и по характеру? Если она любила Каркоэля и была любима им, зачем скрывала она это под насмешливыми прозвищами, под бесчестными, богохульными шутками, уничтожающими любимое существо, – этим величайшим святотатством в любви?

Боже мой, как знать! Быть может, в этом для нее скрывалось особое наслаждение…

– Доктор! – обратился рассказчик к доктору Бейляссе, который стоял, опершись на пышный резной шкафчик Boule, и красивый обнаженный череп которого отражал свет только что зажженного над ним канделябра, – если взглянуть на графиню де Стассевиль зорким взглядом физиолога, тайною которого обладаете вы, врачи, и которому моралистам не мешало бы у вас поучиться, то не становится ли ясно, что все впечатления, которыми жила эта женщина, должны неминуемо углубляться, уходить внутрь, подобно линии ее губ цвета увядшей гортензии, которые она так плотно сжимала; подобно крыльям ее носа, вбиравшимся, вместо того чтобы расширяться, – неподвижным и не трепетавшим; подобно глазам, тонувшим под дугами ее бровей и словно уходившим к мозгу. Невзирая на внешнюю хрупкость и болезненность, печать которой отмечала ее существо, как расползшиеся трещины по сухому сосуду, графиня была изумительным воплощением воли, этого невидимого Вольтова столба, к которому сходятся наши нервы. Все обличало в ней волю с такою силой, какой я до нее не видел ни в одном существе. Этот ток дремавшей в ней воли доходил потенциально (извиняюсь за педантизм выражения) до изящных, аристократических, матовых рук ее с радужным опалом ногтей; их худоба, сплетение множества голубоватых жилок, а главное – судорожный жест испуга, с которым они схватывали предметы, придавали им сходство с когтями сказочных чудовищ, обладавших лицом и грудью женщины, о которых говорит поэзия древних. Когда, отпустив свою шутку, метнув сверкающую стрелу, напоминавшую отравленные ядом стрелы диких, графиня кончиком змеиного языка проводила по тонким губам, то чувствовалось, что в последнюю минуту жизни, когда поставлено на карту все, эта хрупкая, но сильная женщина не остановится ни перед какою жестокостью и в своей твердости способна проглотить свой гибкий язык и умереть. При взгляде на графиню не оставалось сомнения в том, что в ней в образе женщины жило одно из тех созданий, которые встречаются во всех царствах природы: сознательно или инстинктивно они постоянно стремятся проникнуть в самую глубь вещей; обрученные Тайн, они уходят в глубь жизни, как ныряют в воду искусные пловцы, как дышат под землею рудокопы; они влюблены в тайну вследствие своей глубины, создают ее вокруг себя, доводят ее до лжи, ибо ложь – сугубая тайна, сгущенное покрывало, нарочно созданная тьма! Такие существа любят ложь ради нее самой, как люди любят искусство для искусства, как поляки любят битвы. (Доктор наклонил голову в знак согласия.) Вы так думаете, не правда ли? Я тоже! Я убежден, что некоторые души находят наслаждение в обмане. Есть страшное, но опьяняющее счастье в самосознании, что человек лжет и обманывает; что он один знает свою настоящую сущность, а перед обществом разыгрывает комедию, дурачит его, вознаграждая себя за это всею сладостью презрения к нему.

– Но то, что вы говорите, ужасно! – прервала его баронесса де Маскранни с видом оскорбленного прямодушия.

При последних словах рассказчика трепет пробежал среди женщин, внимавших ему (быть может, в их числе находились любительницы тайных наслаждений). Я мог заметить это по обнаженным плечам графини Дамналии, находившейся в ту минуту вблизи меня. Всем знаком этот нервный трепет, всем приходилось его испытывать. «Ангел смерти пролетел», – говорят не без поэзии про такие минуты. Быть может, в этот миг пролетел ангел истины?..

– Да, – отвечал рассказчик, – это ужасно; но верно ли это? Люди откровенные не могут представить себе тайных услад лицемерия, не могут понять людей, живущих и дышащих сквозь покрывающую их лицо маску. Но если вдуматься, то разве не понятно, что их ощущения должны достигать адской глубины? Ад есть то же небо, лишь углубленное в противоположную сторону. Слова «адский» и «небесный» для определения степени наслаждения выражают одно и то же: ощущения, доходящие до сверхъестественного. Не принадлежала ли графиня де Стассевиль к числу этих характеров?.. Я не обвиняю и не оправдываю ее. Я только передаю, как умею, ее жизнь, которой хорошенько никто не знал, и стараюсь осветить ее этюдом ее характера а-ля Кювье. Вот и все.

1
...
...
7