Читать книгу «Она и он» онлайн полностью📖 — Жоржа Санда — MyBook.
image

Лоран, следивший за всеми ее движениями, увидел, что она положила это письмо вместе с несколькими другими, из которых одно бросилось ему в глаза – он узнал форму конверта и надпись. Это было письмо, посланное им Терезе два дня тому назад. Не знаю почему, ему было неприятно видеть это письмо рядом с тем, которое только что передал Терезе Палмер.

«Она дает мне отставку, – подумал он, – вместе со всеми своими неудачливыми воздыхателями. Но ведь я не имею права на такую честь. Я никогда не говорил ей о любви».

Тереза завела речь о портрете Палмера. Лоран упрямился, следя за каждым взглядом и каждой интонацией своих собеседников; ему все казалось, что они тайно боятся, как бы он не уступил; но они настаивали так искренне, что он успокоился и устыдился своих подозрений. Если Терезу что-то и связывало с этим иностранцем, то ведь она была свободна, жила одна, ни перед кем не имела обязательств и всегда презирала людскую молву. Зачем ей был такой предлог, как этот портрет? Разве не могла она и без того часто и подолгу принимать у себя предмет своей любви или прихоти?

Как только Лоран успокоился, он перестал стесняться.

– Так вы американка? – с любопытством спросил он Терезу, время от времени переводившую на английский язык те реплики, которые Палмер не вполне понимал.

– Я? – ответила Тереза. – Разве я не говорила вам, что имею честь быть вашей соотечественницей?

– Но вы так хорошо говорите по-английски!

– Откуда вам знать, хорошо ли я говорю, раз вы сами не знаете по-английски. Но я понимаю, в чем дело, потому что мне известно: вы любопытны. Вы хотите спросить, знакома ли я с Диком Палмером со вчерашнего дня или уже с давних пор. Ну так спросите у него.

Палмер не стал ждать вопроса, который Лоран вряд ли решился бы ему задать. Он ответил, что уже не в первый раз во Франции и что он встречал Терезу у ее родственников, когда она была еще совсем девочкой. У каких родственников – не объяснил. Тереза часто говорила, что она не знала ни отца, ни матери.

Прошлое мадемуазель Жак было непроницаемой тайной как для светских людей, с которых она писала портреты, так и для немногочисленных художников, бывавших у нее в доме. Никто не знал, откуда, когда и с кем приехала она в Париж. О ней заговорили всего два или три года тому назад: написанный ею портрет был замечен людьми со вкусом и даже признан работой подлинного мастера. Так из бедной художницы, известной лишь среди ее немногочисленной клиентуры и ведущей скромную жизнь, она вдруг превратилась в мастера с первоклассной репутацией; она перестала стесняться в средствах, но не изменила ни своим скромным вкусам, ни своей любви к независимости, ни шутливой строгости своих манер. Она никогда не рисовалась и, говоря о себе, лишь выражала свои взгляды и чувства с большой искренностью и смелостью. Когда же ей задавали вопросы о ее жизни, она умела уклоняться от них, пропускать их мимо ушей, и это избавляло ее от необходимости отвечать. Если собеседник считал возможным настаивать, то обычно после нескольких неопределенных фраз она говорила:

– Да что там толковать обо мне! В моей жизни не было ничего интересного, что я могла бы рассказать; если у меня и были горести, я уже не помню о них, потому что мне некогда о них думать. Теперь я очень счастлива: ведь у меня есть работа, а работу я люблю больше всего.

Лоран познакомился с мадемуазель Жак случайно – оба они работали в одном и том же жанре. Как дворянин и как выдающийся художник, Фовель пользовался успехом и в свете, и в артистическом мире и поэтому в двадцать четыре года приобрел уже такой жизненный опыт, который не все имеют в сорок лет. Он то гордился этим, то огорчался; но у него совсем не было опыта в сердечных чувствах: такой опыт нельзя приобрести, ведя столь рассеянную жизнь. Так как он всегда хотел казаться скептиком, то прежде всего решил, что все, к кому Тереза относится дружески, должны быть ее любовниками, и только потом, когда все они по очереди убеждали его в чистоте своих отношений с нею, он стал считать ее женщиной, которая, может быть, и испытала страстную любовь, но вряд ли соглашается на легкие связи.

С тех пор его стало мучить жгучее любопытство: ему хотелось узнать причину этого странного явления: молодая, красивая, умная женщина совершенно свободна и по своей воле живет в одиночестве. Он стал бывать у нее все чаще и чаще и наконец почти ежедневно, сначала под всякими предлогами, потом – выдавая себя за приятеля, с которым не нужно церемониться, слишком легкомысленного, чтобы ухаживать за серьезной женщиной, и все-таки в достаточной мере идеалиста, чтобы стремиться внушить к себе привязанность и ценить бескорыстную дружбу.

В сущности, все это так и было, однако в сердце молодого человека вкралась любовь, и мы видели, как Лоран боролся с охватившим его чувством, которое он пока еще хотел скрыть от Терезы и от себя самого, тем более что это чувство он испытывал впервые в жизни.

– Но в конце концов, – сказал он после того, как обещал Палмеру попытаться исполнить его просьбу, – портрет ведь может оказаться неудачным; так почему же, черт вас возьми, вы так настаиваете на том, чтобы я писал его, когда вы знаете мадемуазель Жак? Она, конечно, не откажется написать ваш портрет, причем наверняка превосходный.

– Она мне отказывает, – чистосердечно ответил Палмер, – и не знаю почему. Я обещал своей матери, которая имеет слабость считать меня очень красивым, портрет кисти мастера, и, если он будет слишком близок к действительности, он покажется ей непохожим. Вот почему я и обратился к вам, как к мастеру романтической живописи. Если вы мне откажете, я буду огорчен, потому что не смогу доставить эту радость матери, или мне придется снова искать кого-то.

– Долго искать не придется; есть столько людей способнее меня!..

– По-моему, вы не правы. Но если даже предположить, что я найду такого художника, вовсе не известно, свободен ли он сейчас, а я спешу, мне надо срочно отослать портрет. Мать должна получить его ко дню моего рождения, через четыре месяца, а пересылка займет около двух.

– Это значит, Лоран, – добавила Тереза, – что вам надо написать портрет самое большее за шесть недель, а так как я знаю, сколько вам на это требуется времени, вам нужно начинать завтра. Ну, так решено, вы обещаете, правда?

Палмер протянул Лорану руку:

– Значит, контракт заключен. Не будем говорить о деньгах; гонорар назначит мадемуазель Жак, я в это вмешиваться не буду. В котором часу мне завтра прийти?

Они условились о часе; Палмер взял свою шляпу, и Лоран из уважения к Терезе собрался было тоже уходить, однако Палмер не обратил на это никакого внимания и вышел, пожав руку мадемуазель Жак, но не поцеловав ее.

– Мне тоже уйти? – спросил Лоран.

– Не обязательно, – ответила она, – вечером ко мне могут прийти только хорошие знакомые. Но сегодня вы уйдете в десять часов, потому что в последние дни я, забывая о времени, болтала с вами почти до полуночи, а так как я всегда просыпаюсь в пять часов утра, то чувствовала себя очень усталой.

– И вы все-таки не прогоняли меня?

– Нет, мне это и в голову не приходило.

– Если бы я был фатом, я бы возгордился.

– Но вы, слава богу, не фат, вы предоставляете эту роль глупцам. Однако же послушайте, комплимент комплиментом, а я должна вас пожурить. Говорят, вы не работаете.

– Так это для того, чтобы заставить меня работать, вы как с ножом к горлу пристали ко мне с этим портретом Палмера?

– А почему бы и нет?

– Я знаю, вы добрая, Тереза, вы хотите силой заставить меня зарабатывать на жизнь.

– Я не спрашиваю вас о ваших средствах, у меня нет на это права. Я не имею счастья… или несчастья быть вашей матерью, но я ваша сестра… во Аполлоне, как говорит наш классик Бернар, и я не могу не огорчаться, когда на вас находит приступ лени.

– Но вам-то что до этого? – воскликнул Лоран, обрадовавшись и вместе с тем досадуя. Тереза угадала его чувства и ответила ему откровенно:

– Послушайте, милый Лоран, – сказала она, – нам надо объясниться. Я ваш большой друг.

– Я очень горжусь этим, но почему – сам не знаю!.. Из меня даже друга не выйдет, Тереза! Я не верю в дружбу между мужчиной и женщиной, так же как не верю и в любовь.

– Вы мне уже это говорили, и мне совершенно безразлично, что вы не верите. Ну, а я верю в то, что чувствую, я к вам привязана, я принимаю в вас участие. Такой уж я человек: если возле меня есть какое-нибудь существо, я обязательно привязываюсь к нему и хочу, чтобы оно было счастливо. И я привыкла делать для этого все, что могу, не заботясь о том, благодарно ли мне это существо. Ну, а вы-то ведь не кто-нибудь, вы человек гениальный, и я надеюсь, что и благородный человек.

– Я благородный человек? Да, если вы понимаете это так, как это принято понимать в свете. Я умею драться на дуэли, платить свои долги и защищать женщину, которую веду под руку, какова бы она ни была. Но если вы думаете, что у меня нежное, любящее, простое сердце…

– Я знаю, вы хотите казаться старым, потрепанным и порочным. Меня это нисколько не трогает. Сейчас это в моде, и допустим, что это вам идет. У вас это болезнь, быть может, неподдельная и мучительная, но она пройдет, как только вы этого захотите. У вас есть сердце, хотя бы потому, что вы страдаете от пустоты в своем сердце; но придет женщина и заполнит ее, если сумеет и если вы не будете ей мешать. Однако это уже другая тема; сейчас я обращаюсь к художнику: как человек вы несчастливы потому, что как художник вы недовольны собой.

– Нет, вы ошибаетесь, Тереза, – с живостью возразил Лоран. – Как раз наоборот! Это человек страдает в художнике и душит его. Видите ли, я не знаю, что с собой делать. Меня убивает скука. Отчего я скучаю? Кто знает? От всего. Я не умею, как вы, быть внимательным и спокойным, работая по шесть часов подряд, не умею, прогулявшись по саду и покормив хлебом воробьев, снова браться за работу и писать еще четыре часа и потом вечером улыбаться двум-трем докучным посетителям, вроде меня, например, пока не наступит время ложиться спать. Я же сплю плохо, на прогулках я не спокоен, работаю лихорадочно. Всякий новый замысел смущает меня, бросает в дрожь: когда я выполняю его, на мой взгляд всегда слишком медленно, у меня начинается страшное сердцебиение, и в слезах, едва сдерживаясь, чтобы не кричать, я воплощаю на полотне идею, которая опьяняет меня, но уже на следующее утро я стыжусь ее, и она вызывает во мне отвращение. Если я пытаюсь преобразить ее, тогда дело плохо, она покидает меня; лучше забыть ее и ждать, пока появится другая. Но эта другая является мне такой неясной и такой необъятной, что мое бедное существо не может ее вместить. Она подавляет и мучит меня до тех пор, пока не воплощается в нечто такое, что я могу передать на полотне, – а тут уж вновь возвращаются муки, сопровождающие рождение моей картины, настоящие физические муки, которых я не в силах объяснить. Вот как протекает моя жизнь, если я даю власть над собой этому художнику-гиганту, которого я ношу в себе и из которого тот жалкий человек, что говорит сейчас с вами, акушерскими щипцами своей воли извлекает лишь тощих полумертвых мышей! А поэтому, Тереза, лучше мне жить так, как я живу, предаваться всякого рода излишествам и убить этого точащего меня червя, которого мои собратья скромно называют вдохновением, а я называю просто немощью.

– Значит, решено и подписано, – улыбаясь, сказала Тереза, – вы хотите довести ваш дух до самоубийства? Ну, так я ничуть в это не верю. Если бы завтра вам предложили стать князем Д… или графом С…, обладать миллионами одного и великолепными лошадьми второго, вы сказали бы, имея в виду столь презираемую вами палитру: Верните вы мне милую мою!

– Презираемую мною палитру? Вы меня не понимаете, Тереза! Палитра – орудие славы, я это прекрасно знаю, а то, что называют славой, – это уважение, воздаваемое таланту, более чистое и более утонченное, чем то, которое воздается званию или богатству. А поэтому я очень горд и доволен тем, что могу сказать себе: «Я только мелкий дворянин без состояния; такие дворяне, как я, которые не хотят нарушать традиций своего сословия, ведут жизнь лесничих и волокутся за встреченными в лесу крестьянками, которым они платят вязанками хвороста. Ну а я нарушил традиции, я избрал себе профессию, мне всего двадцать четыре года, и все-таки, когда я проезжаю верхом на взятой напрокат в манеже лошадке среди первых богачей и первых красавцев Парижа, лошади которых стоят по десять тысяч франков, то если среди зевак, сидящих на террасах Елисейских полей, есть человек со вкусом или умная женщина, они смотрят на меня, называют мое имя и не обращают внимания на других». Вы смеетесь! Вы считаете меня очень тщеславным?