Читать книгу «Лукреция Флориани. Франсуа-найденыш (сборник)» онлайн полностью📖 — Жоржа Санда — MyBook.
image
cover
 



Уже стемнело, и не только Кароль, но даже его друг (которому черты Лукреции были хорошо знакомы) не могли разглядеть ее лицо. Осанка Флориани не показалась князю величественной, а манеры – элегантными, как можно было ожидать: ведь эта женщина так искусно представляла на театре знатных дам и королев. Она была скорее невысокого роста и, пожалуй, полновата. Голос у нее был звучный, но князь нашел его слишком резким. Заговори какая-нибудь женщина так громко в светской гостиной, на нее тотчас же обратились бы все взоры, и столь звучную речь сочли бы проявлением дурного тона.

Хозяйка дома и ее гости прошли через парк, а затем и через сад в сопровождении Биффи, который нес чемодан, и вступили в залу строгого и благородного стиля: потолок в ней подпирали дорические колонны, а стены были отделаны под белый мрамор. Тут было много света, по углам стояли цветы, на них ниспадали сверкающие струи воды, которую без большого труда провели сюда из соседнего озера.

– Возможно, вас удивляет обилие, казалось бы, ненужного света, – сказала Флориани, заметив приятное изумление, в которое повергла Сальватора гостиная, – но это единственная моя прихоть: яркий свет напоминает мне о театре. Живя в одиночестве, я все еще люблю просторные, залитые светом покои. Люблю также блеск звезд, а мрачное помещение наводит на меня тоску.

Флориани, для которой этот дом таил немало воспоминаний, одновременно сладостных и жестоких, многое в нем переменила и многое украсила. Она оставила в неприкосновенности только комнату, где некогда обитала ее крестная мать, госпожа Раньери, да закрытый цветник, в котором эта чудесная женщина разводила цветы – она-то и научила Лукрецию любить их. Сама госпожа Раньери нежно любила свою маленькую воспитанницу; она сделала все от нее зависящее, чтобы вырвать у старого скряги стряпчего, чьей женой и рабою она, к несчастью, была, согласие на брак их сына с образованной крестьянской девушкой. Но из этого так ничего и не вышло… Теперь из семьи Раньери никого уже не осталось в живых. Флориани бережно хранила память об одних, простила другим, и после долгих волнений она привыкла жить здесь, не слишком часто вспоминая о прошлом. Именно потому, что она сделала в этом, в общем-то скромном, жилище немало улучшений, вызванных необходимостью или продиктованных вкусом, старик Менапаче, который не понимал ее стремления к изяществу, гармонии и чистоте, обвинял дочь в том, что она разоряется. Вид гостиной понравился Каролю. Такой характер итальянской роскоши, когда помещение ласкает глаз, пленяет красотою линий и монументальным изяществом, а не поражает богатством, комфортом и обилием мебели, был близок его собственным вкусам и отвечал тому представлению о величественном и вместе простом существовании, которое он себе составил. Следуя своей привычке не слишком углубляться в душу других и рассматривать прежде всего раму, а не картину, он искал во внешних манерах и привычках Флориани то, что могло примирить его с некоторыми сторонами ее интимной жизни, которые казались ему скандальными и достойными осуждения. Но пока Кароль любовался сверкающими белоснежными стенами, прозрачными фонтанами и экзотическими цветами, Сальватор был занят другим. Он с тревогой и какой-то жадностью смотрел на Флориани. Он и огорчался, что она теперь уже не так хороша, как раньше, и невольно желал этого, памятуя, что поклялся на следующий же день покинуть ее дом.

Когда же он наконец увидел Лукрецию при ярком свете, то и в самом деле заметил, что красота ее поблекла, что она утратила былую свежесть. Она слегка располнела; нежный колорит щек уступил место матовой бледности; глаза как будто утратили свой блеск, выражение лица изменилось; словом, то была уже не прежняя жизнерадостная и оживленная Лукреция, хотя она и казалась более деятельной и здоровой, чем прежде. Она стала совсем иной потому, что уже не любила, и должно было пройти какое-то время, чтобы он мог постичь эту новую для него женщину.

Лукреции исполнилось тридцать лет. Сальватор не видел ее года четыре, а то и больше. Тогда она была вся во власти волнений, связанных с ее бурной деятельностью, страстями, жаждой славы. Сейчас это была мать семейства, сельская жительница, удалившаяся на покой талантливая актриса, померкшая звезда.

Она вскоре заметила впечатление, которое эти перемены произвели на графа, ибо, взявшись за руки, они внимательно разглядывали друг друга: она – со спокойной и лучезарной улыбкой, он же – с улыбкой тревожной и меланхолической.

– Ну что ж, мы оба переменились, не так ли? – сказала она искренним и решительным тоном, без всякой задней мысли. – И нам следует кое-что исправить в своих воспоминаниях. Совершившаяся перемена полностью в твою пользу, любезный граф. За это время ты многое приобрел. Тогда ты был приятный и интересный юноша, ты по прежнему молод, но стал уже взрослым, совсем взрослым мужчиной; теперь у тебя красивая черная борода, пламенный взор, львиная грива, и весь твой вид дышит силой и победоносной уверенностью в себе. Ты сейчас в самом расцвете жизни и, видно, недурно этим пользуешься – об этом говорит твой взгляд, гораздо более твердый и блестящий, чем прежде. Тебя удивляет, что сегодня ты красивее, нежели я, ты еще помнишь ту пору, когда тебе казалось, что все обстоит наоборот. И тому есть две причины: ныне ты стал менее восторженным, а я уже не так молода. Ведь я уже спускаюсь по склону горы, гребня которой ты еще не достиг. Раньше ты поднимал глаза, чтобы посмотреть на меня, а теперь наклоняешься и глядишь сверху вниз, ибо жизнь моя идет под уклон. И все-таки не жалей меня! Думаю, что хоть меня и окутывает туманная дымка, я все же счастливее тебя, хотя ты ярко освещен солнечными лучами.

VII

В голосе Флориани таилось особое очарование. То был голос и вправду слишком сильный для светской женщины, но еще очень свежий, и по его тембру совсем не чувствовалось, что Лукреция часто и много обращалась к публике. Во всех ее интонациях прежде всего ощущалась необычайная открытость, они никогда не оставляли у слушателя даже тени сомнения в искренности тех чувств, какие выражали; голос этот звучал одинаково естественно и со сцены, и в домашнем кругу, в нем не было ничего от декламации и патетики, которые неотделимы от подмостков. И вместе с тем ее звучный голос был буквально пронизан жизненной силой. По верности интонаций Кароль сразу понял, что Флориани была, очевидно, превосходной актрисой с неотразимым обаянием. Этого он не мог не признать, тем более что заранее твердо решил: хозяйка дома может заинтересовать его лишь как артистка.

Сальватору была хорошо известна природная искренность Лукреции, и он понимал, что она не стала бы выказывать притворную отрешенность от жизни. Он только подумал, что она заблуждается, и искал, что бы такое сказать, дабы смягчить первое и, надо признаться, не слишком благоприятное впечатление. Однако в подобных случаях нелегко найти достаточно деликатные слова, чтобы утешить увядающую женщину, и граф счел за благо попросту обнять приятельницу, присовокупив, что у нее и в сто лет будут возлюбленные, если только она сама того захочет.

– Ну нет, не стану я уподобляться Нинон де Ланкло{9}, – со смехом запротестовала Лукреция. – Чтобы не состариться, надо быть бездеятельной и холодной. Любовь и труд не позволяют женщине сохранять свежесть. Я надеюсь сохранить своих друзей, и только. Мне этого вполне достаточно.

Внезапно в гостиную стремительно вбежали две прелестные девочки и закричали, что ужин подан. Наши путешественники уже подкрепились в Изео и потому настояли, чтобы Флориани поужинала с детьми. Сальватор подхватил на руки и ту малышку, которую знал, и ту, которую прежде в глаза не видел, и понес обеих в столовую. Кароль, боясь помешать, предпочел остаться в гостиной. Но обе комнаты сообщались между собою, дверь между ними была отворена, а стены, отделанные под мрамор, хорошо отражали звуки. И хотя князь предпочел бы погрузиться в свои привычные думы и не обращать внимания на то, что происходит вокруг в этом чужом доме, он все видел и слышал, он даже невольно прислушивался, хотя и досадовал за это на самого себя.

– Разреши мне, пожалуйста, поухаживать за детьми и за тобой! – громко заговорил Сальватор, усаживаясь за стол рядом с малышами (Кароль отметил, что в его отсутствии граф без всякого стеснения говорит Флориани «ты»). – Ведь я обожаю твоих детей, как прежде, обожаю я и эту прелестную белокурую фею, которой в ту пору еще на свете не было. Одна только ты, Лукреция, умеешь делать все лучше других, даже детей!

– Ты бы с полным правом мог сказать: особенно детей! – отвечала она. – Господь Бог благословил меня чудесными малышами: они добры и милы, их легко воспитывать, они всегда жизнерадостны и здоровы. Постой-ка, вот и еще один явился пожелать нам доброй ночи. Тебя ждет новое знакомство, Сальватор!

Кароль, который сперва пытался читать газету, а затем стал шагать взад и вперед по гостиной, невольно бросил взгляд в столовую и увидел красивую крестьянку со спящим младенцем на руках.

– Какая великолепная кормилица! – простодушно воскликнул Сальватор.

– Да ты на нее клевещешь, – перебила его Лукреция, – скажи лучше, что это мадонна Корреджо{10} с il divino bambino[3] на руках. У моих детей не было другой кормилицы, кроме меня, и двух старших я часто кормила грудью за кулисами во время антракта. Помнится, однажды публика так настойчиво вызывала меня после первого действия, что мне пришлось выйти на сцену с ребенком, прикрытым шалью. Двое младших уже росли в более спокойных условиях. А этот малыш давно отнят от груди. Да и то сказать, ему скоро два года!

– Право, тот, кого я вижу впервые, всегда кажется мне самым красивым, – сказал Сальватор, беря младенца из рук служанки. – Да это сущий ангелочек! С каким удовольствием я бы его расцеловал, только боюсь, проснется.

– Не бойся, здоровые дети, которые целый день играют на свежем воздухе, спят крепко. И не стоит лишать их сердечной ласки. Если она и не приносит им удовольствия, то уж, верно, приносит счастье.

– Ах да, это ведь у тебя старая примета! – воскликнул Сальватор. – Как же, помню! Мысль очень трогательная, и она мне нравится. Ты даже распространяешь ее на усопших, я до сих пор вспоминаю того беднягу, машиниста сцены, который на одном из твоих представлений упал с декораций и разбился насмерть…

– Да, да, несчастный человек!.. Ты тогда тоже был там… Это случилось в ту пору, когда у меня был свой театр.

– И ты, Лукреция, выказала редкое мужество, ты велела отнести умирающего в твою артистическую уборную, там он испустил последний вздох. Какая сцена!

– Да, куда более трагическая, нежели та, которую я перед тем разыгрывала для публики. Мое платье было забрызгано кровью несчастного!

– Какой ты жила жизнью! У тебя тогда даже не было времени переодеться, спектакль продолжался, и когда ты вновь появилась на сцене, зрители решили, что кровь на твоей одежде – всего лишь атрибут драмы.

– Этот бедолага был отцом многочисленного семейства. Жена его случайно оказалась в театре, и со сцены я слышала, как она рыдает и стонет за кулисами. Да, надобно быть железной, чтобы сносить все трудности, связанные с жизнью актрисы.

– С виду ты и впрямь железная, но я не знаю другой женщины с такой мягкой и отзывчивой натурой. Помню, после представления, когда труп уносили, ты подошла к нему и запечатлела поцелуй на лбу усопшего, прошептав, что это поможет его душе обрести вечный покой. Другие актрисы, увлеченные твоим примером, проделали то же самое, и даже я в угоду тебе нашел в себе мужество прикоснуться ко лбу мертвеца, хотя в подобных случаях у мужчин его бывает меньше, чем у женщин. Да, все это поначалу казалось странным и походило на всеобщее помешательство; но такая сцена не может никого оставить бесчувственным. Ты пообещала назначить пособие вдове погибшего, но ее гораздо больше тронул поцелуй, который ты, гордая королева, запечатлела на окровавленном лбу изуродованного работника (он и впрямь выглядел ужасно!), нежели все благодеяния; она обняла твои колени, у нее было такое чувство, что ты прославила ее покойного мужа и что с твоим поцелуем на челе он уж никак не попадет в ад.

Во время этого рассказа глаза старшего сына Флориани сверкали, как угли.

– Да, да! – воскликнул красивый мальчик, который унаследовал от матери одухотворенное лицо с тонкими чертами. – Я тоже был при этом и все хорошо помню. Все происходило именно так, как ты рассказываешь, синьор, и я, я тоже поцеловал Джанантонио!

– Очень хорошо, Челио, – сказала Флориани, обнимая сына. – Не следует слишком часто вспоминать об этом страшном случае, такие волнения очень вредны в твоем возрасте, но и забывать о нем не следует. Господь Бог запрещает нам отворачиваться от горя и страданий других; надо всегда быть готовым прийти на помощь и не убеждать себя, будто ничего сделать нельзя. Ты сам видишь, что можно хотя бы благословить умерших и немного утешить тех, кто их оплакивает! Ведь и ты так считаешь, не правда ли, Челио?

– О да! – вскричал мальчик с искренностью и твердостью, которые он унаследовал от матери.

И он обнял Лукрецию с таким чувством и так порывисто, что на ее круглой и сильной шее еще некоторое время оставался след его маленьких, но крепких рук.

Флориани не удивилась этому пылкому объятию и не рассердилась на сына. Она продолжала с аппетитом ужинать; но, все время наблюдая за детьми и оживленно беседуя с Сальватором, она следила, чтобы он, подкладывая кушанья и подливая вино малышам, сообразовывался с возрастом и темпераментом каждого.

У Лукреции был деятельный, хотя и спокойный нрав; она мало думала о себе, но неизменно проявляла внимание и предупредительность к другим; ее привязанности отличались пылкостью, но ей не была свойственна пустая, почти ребяческая тревога, она всегда учила своих детей думать об их поступках, не нарушая при этом их веселья и считаясь с возрастом и естественными склонностями каждого; она играла с ними и сама забавлялась, как ребенок; от природы и по привычке она всегда была весела, но вместе с тем поражала серьезностью суждений и твердостью взглядов, что не мешало ей быть по-матерински терпимой, и не только к членам своей семьи. Ум у нее был ясный, глубокий и вместе с тем очень живой. Забавные истории она рассказывала с невозмутимым видом и, смеша других, сама никогда не смеялась. Лукреция взяла себе за правило поддерживать в окружающих хорошее настроение и, сталкиваясь с неприятностями, умела видеть их забавную сторону; она стойко переносила страдания, понимая, что и несчастье по-своему благотворно. Ее манера держать себя, ее внутренняя жизнь, все ее существо непрестанно служили назидательным примером для детей, друзей, слуг и бедняков. Она жила, мыслила, дышала и уже одним этим поддерживала нравственное и физическое равновесие в окружающих; со стороны могло показаться, что это ей совсем не трудно и она даже не помнит о том, что и у нее самой бывали огорчения или несбывшиеся мечты.

А между тем на ее долю выпало немало страданий, и Сальватор это хорошо знал…

В конце ужина девочки захотели присоединиться к своему братишке, который уже сладко почивал в спальне Лукреции. Красавцу Челио, которому уже исполнилось двенадцать лет, разрешалось ложиться в десять вечера, и он побежал играть с собакой на террасу, откуда открывался чудесный вид на озеро.

Какое возвышенное зрелище являла собою сцена прощания Лукреции с детьми в конце ужина: очаровательные малыши ласково обнимали мать и церемонно целовали друг друга – с нежностью и озорством. Глядя на античный профиль Флориани, на просто и без малейшего кокетства закрученные вокруг величественной головы волосы, на простое свободное платье, под которым едва угадывалось тело, напоминавшее своими формами статую римской императрицы, на ее матово-бледное лицо, слегка раскрасневшееся от бурных поцелуев малышей, на усталые, но ясные глаза, на красивые руки, на которых изящно обрисовывались сильные округлые мускулы, когда она разом обнимала весь свой выводок, Сальватор вдруг понял, что никогда еще не видел Лукрецию такой оживленной и прекрасной. Едва дети вышли из комнаты, он, забыв и думать о Кароле, чья тень металась по стене гостиной, дал выход чувствам, переполнявшим его сердце.

– Лукреция! – воскликнул он, покрывая поцелуями ее руки, уставшие от пылких и нежных материнских объятий. – Не знаю, где были мой ум, сердце и глаза, когда я вообразил, будто ты постарела и подурнела! Никогда еще ты не была столь молода, столь свежа и пленительна, ты способна свести человека с ума. Если хочешь, чтобы я окончательно потерял голову, тебе достаточно сказать лишь одно слово, но, боюсь, тебе придется потратить очень много слов, чтобы помешать мне лишиться рассудка. Знаешь, я всегда испытывал к тебе нежные дружеские чувства, во мне всегда жили любовь к тебе, почтение и уважение, восторг, даже страсть… И вот теперь…

– И вот теперь, друг мой, ты либо смеешься надо мною, либо несешь вздор, – прервала его Лукреция со спокойным достоинством, которое рождает привычка повелевать. – Прошу тебя, не стоит говорить так легкомысленно о серьезных вещах.

– Но я говорю совершенно серьезно… Послушай, – продолжал граф, слегка понижая голос скорее безотчетно, чем из осмотрительности, ибо князь по-прежнему слышал все слово в слово, – скажи откровенно, ты сейчас свободна?

– Отнюдь, и меньше, чем когда бы то ни было! Отныне я целиком принадлежу своей семье, детям. А эти узы – самые священные, их я никогда не разорву.

– Прекрасно! Прекрасно! Никто и не требует, чтобы ты их рвала! Но я спрашиваю тебя о любви. Скажи, правда ли, что вот уже год, как ты от нее отказалась?

– Сущая правда.

– Как! У тебя нет возлюбленного? А отец Челио и Стеллы?

– Он умер. Это был Меммо Раньери.

– Ах да, верно. Ну а от кого твоя младшая дочь?..

– Беатриче? Ее отец оставил меня прежде, чем она родилась.

– Стало быть, самый младший не от него?

– Сальватор? Нет.

– Как, малыша зовут Сальватор?

– Да. Я назвала его в твою честь и в знак признательности за то, что ты никогда за мной не волочился.

– Божественная и злая женщина! Но кто же, в конце концов, отец моего тезки?

– Я его оставила в прошлом году.

– Оставила? Ты оставила первая?

– Да, честное слово! Я устала от любви. Я нашла в ней одни только муки и несправедливость. Передо мною был выбор: либо умереть с горя, влача это ярмо, либо жить ради своих детей, принеся им в жертву человека, который не мог любить всех их одинаково. Я избрала второе решение. Я сильно страдала, но не раскаиваюсь.

– Но мне говорили, будто у тебя была любовная связь с одним из моих друзей, французом, довольно талантливым художником…

– С Сен-Жели? Мы любили друг друга всего неделю.

– Ваш роман наделал много шума.

– Возможно! Но он был дерзок со мною, и я попросила его забыть дорогу в мой дом.

– Так это он отец Сальватора?

– Нет, отец Сальватора – бедный артист Вандони, быть может, лучший, самый порядочный из всех моих друзей. Но его снедала жалкая, какая-то ребяческая ревность. Ревность к прошлому, понимаешь? Живя со мною рядом, он не мог ни в чем меня подозревать и укорял прошлым. Это нетрудно: моя прежняя жизнь не во всем была безупречна, и потому он вел себя не великодушно. Я не могла сносить бесконечные ссоры, попреки, вспышки гнева, которые все труднее было скрывать от детей. Я бежала от него, пряталась здесь некоторое время, а когда узнала, что он примирился со своей участью, то купила этот дом и прочно тут обосновалась. Все-таки я и до сих пор еще не совсем спокойна, потому что он меня очень любил, и если новая пассия не сумеет удержать его возле себя, он способен явиться сюда, а уж этого я никак не желаю.

– Ну что ж, – со смехом сказал Сальватор, снова завладевая руками Лукреции, – оставь меня здесь на положении твоего рыцаря; пусть этот Вандони только покажется, я снесу ему голову с плеч.

– Благодарю покорно, но я и без твоей помощи сумею себя защитить.

– Стало быть, ты не хочешь, чтобы я остался? – проговорил Сальватор, слегка возбужденный несколькими рюмками кроатского мараскина и совершенно забывший о своем друге и о своих обещаниях.

– Напротив, живи у меня, сколько тебе захочется! – ответила Флориани, дружески потрепав его по щеке. – Но только на прежних условиях.

– Позволь по крайней мере, чтобы то были условия перемирия, ведь тогда я смогу их когда-нибудь нарушить.

1
...
...
10