Когда Борлют поднимался на башню, он не удовлетворялся тем, что проводил там необходимое время, назначенный час для игры колоколов. Охотно он оставался там дольше, чем от него требовалось, медленно блуждая. Он открыл, таким образом, новые большие колокола, которых он еще не осматривал со времени своих первых восхождений. Прежде всего, огромный колокол, висевший в верхней части башни, точно обширная урна, внушительной древности, отлитый в 1680 году Мельхиором де-Газом и помеченный его именем. В его внутренность можно было смотреть, как в пропасть; получалось такое ощущение, точно человек стоит у обрыва утеса, отвесно спускающегося над морем. Можно было подумать, что в нем могло утонуть целое стадо. Взор не проникал до глубины.
Борлют нашел другой колокол, тоже обширный, который, однако, не был вовсе древним и обнаженным.
Металл был весь в украшениях: барельефы покрывали бронзовую одежду, как зеленоватые кружева. Разумеется, форма плавки этого колокола должна была быть очень сложна, как пластинка офорта. На расстоянии Борлют различал неопределенные лица и сцены. Но колокол висел слишком высоко, чтобы он мог что-либо отчетливо различить. Заинтересовавшись, он взял лестницу, поднялся, очутился совсем близко. Бронза представляла безумную оргию, пьяную, сладострастную толпу сатиров и голых женщин, танцующих вокруг колокола, который своею круглою формою точно побуждал их танцевать сарабанду…
В перерывах парочки падали; они нагромождались, тело на тело, уста к устам, перемешивались в бешенстве желаний. Бронза выставляла напоказ детали… Виноградник греха, с пламенными прихотями, который переплетался, распространялся, снова падал к краям – и женская красота похищалась, как зрелые кисти!
Кое-где уединившиеся влюбленные, на повороте колокола в стороне от танцующих, неистовствовавших на отдалении, молча наслаждались своею любовью, как плодом. Казалось, они открыли друг другу свое обнаженное тело, не вполне созревшее для страсти… За исключением этих идиллических уголков, везде царила страсть, ревущая и циничная. Какая неожиданность – найти здесь этот колокол, точно сосуд сладострастия, среди всех остальных его братьев, молчаливых, без воспоминаний и дурных помыслов! Удивление Борлюта еще возросло, когда он нашел внутри следующую латинскую надпись: «Illmus ас Rmus D. F. de Baillencourt Episc. Antw. me Dei Genitricis Omine et Nomine consecravit Anno 1629». Действительно, это был колокол, о котором ему говорили, колокол из Антверпена, принадлежавший прежде церкви Notre-Dame и подаренный затем городу Брюгге. Таким образом, этот колокол носил имя Богородицы; он висел когда-то в церкви, звонил, призывая к святым службам! Это было вполне в духе Антверпена и его школы искусства.
Животное наслаждение тела! Можно было бы подумать, что в области бронзы это – идеал Рубенса, идеал Жорданса, отмечающих эти низменные моменты народной жизни; порыв инстинкта, бешенства оргии, пору любви, которая проявляется во Фландрии в виде вспышек, редких, жгучих, как лучи солнца. Но это видение принадлежало скорее Антверпену, чем Фландрии. Борлют вспомнил целомудренное, мистическое воображение художников Брюгге…
Этот колокол был чем-то чуждым. Однако он привлекал его внимание, внушал ему чувственные образы. В бронзе были видны упавшие на землю женщины, в вызывающих позах, с изгибом тела, с экстазом, точно с лунным светом на лице… Одни предлагали свои уста в форме чаши, другие распускали свои волосы, как сети. Призывы, искушения, разврат, еще более возбуждающий, так как он принимал стыдливую окраску, объятия, как бы замеченные в темноте, заканчивающиеся и увеличивающиеся под влиянием воображения! Все, что было на колоколе, Борлют почувствовал вдруг у себя в душе, которая, в свою очередь, наполнилась сладострастными образами. Он начал вызывать в своей памяти женщин, которых он сам видел в такой обстановке; он вспомнил прежних возлюбленных, оттенки опьянения; затем, неизвестно почему, он в мыслях перешел к дочерям старого антиквария Ван-Гюля, – но только к Барбаре! Можно было бы подумать, что Годелива, слишком целомудренная, являлась скорее одним из колоколов, находившихся в другой комнате башни, в черных одеждах, – точно у монахини, произнесшей свой обет. Барбара, напротив, казалась колоколом сладострастия; все грехи покрывали ее платье; и под ним он видел голое тело; он представлял себе эту нежную кожу, которая должна была быть у нее, так как она была тоже чужестранкой, в силу своего испанского происхождения…
Нечистое мечтание, внушенное ему колоколом! Неужели, в конце концов, он полюбит Барбару! Во всяком случае, он почувствовал, что сильно желал ее. Когда он вернулся в свою стеклянную комнату, он искал среди раскинутого города небольшую точку, где она жила, ходила, быть может, думала о нем. Он отыскал. Его взор блуждал по набережным, дошел до ruе dеs Согrоуеurs Nоirs, такой маленькой, незаметной, узкой, как водоросли среди прихотливых волн крыш. Она была там, конечно. И, привлеченный ею, он спустился вниз….
Жорис Борлют начинал не вполне ясно понимать, что с ним творится. Каждый раз, когда он спускался с башни, трепет не покидал его в продолжение долгого времени, мысли были в беспорядке, воля поколебалась… Он искал себя. Он чувствовал себя как бы во власти ветров. Его голова наполнялась облаками. Звуки колоколов оставались у него в ушах, сопровождали его своим звучным дождем, сглаживавшим все остальные жизненные звуки… В особенности в его сердечных делах увеличивалось смущение. Уже давно Борлют заметил, что ходил аккуратно по понедельникам вечером к старому антикварию не только для того, чтобы видеть Ван-Гюля, Бартоломеуса, Фаразэна и других приверженцев фламандского дела и чтобы увлекаться вместе с ними великими гражданскими надеждами. В этом удовольствии была замешана не только любовь к городу. Незаметно вкралась и другая любовь… Обе дочери Ван-Гюля присутствовали на этих вечерах, не похожие одна на другую, но одинаково привлекательные. От их присутствия ощущалась нежность, невидимо примешивавшаяся к суровым и воинственным темам разговора. Они вкладывали словно саше в изгибы знамен!.. Никто не заботился о них! К тому же Бартоломеус и другие казались закоренелыми холостяками. Впрочем, очарование делало свое дело. Теперь Борлют пробовал воспроизвести в своем уме зарождение своего чувства. Но как трудно достигнуть источника! Страсть возникает, как река. Сначала это было незаметно. Он чувствовал себя более счастливым каждый понедельник в ожидании вечера. Находясь в гостях, он начинал говорить прежде всего ради молодых девушек, стараясь быть красноречивым, чтобы понравиться им, выражая те мысли, которые он им приписывал. Он искал одобрения на их лицах. Вскоре, когда он возвращался домой в темную ночь по пустынным улицам, ему стало казаться, что они провожают его, окружают его, прежде чем он успеет заснуть, и даже во сне. Иногда, проводив своих друзей до их жилищ, он снова возвращался один к дому Ван-Гюля в надежде увидеть в каком-нибудь еще освещенном окне черный силуэт наполовину раздетых Годеливы или Барбары. Ночное волнение! Полная трепета остановка тени, жаждущей отождествиться с другою тенью, с темным фасадом на противоположной стороне улицы, чтобы увидеть что-нибудь, заранее войти в почти брачную близость!.. Борлют блуждал, уходил, снова возвращался, в особенности в некоторые вечера, когда ему казалось, что он заметил ответ на свое волнение, общий с ним порыв… Он мечтал увидеть более всего на экране шторы тень Годеливы, казавшейся теснее охваченной своими платьями.
Годелива была очень скрытна! Разумеется, она улыбалась немного, когда он обращался к ней, когда он говорил. Но эта улыбка была так неопределенна, что нельзя было даже понять, происходила ли она от счастья или от печали, относилась ли она столько же к воспоминанию, сколько к тайной радости или, может быть, просто была неподвижно оставшеюся складкою, унаследованным выражением, отзвуком счастья, которое знал кто-нибудь из ее предков…
К тому же она производила впечатление нежного создания прежних веков. Это был примитивный и неприкосновенный тип Фландрии. Возмужалая блондинка, точно Мадонна таких художников, как Ван-Эйк и Мемлинг. Волосы оттенка меда, распущенные по плечам, двигались, как тихие волны… Готический лоб поднимался в виде дуги, стены церкви, отшлифованной и обнаженной, а глаза казались двумя одноцветными окнами.
Жорис прежде всего почувствовал влечение к ней… Теперь, неизвестно почему, он начал мечтать о Барбаре. Ее трагическая красота захватывала его. У нее был странный цвет лица, точно вызванный внутренней грозой. И ее слишком красный ротик иногда заставлял его находить розовые губы Годеливы очень бледными… Впрочем, Годелива когда-то нравилась ему; конечно, она ему нравилась и теперь; это была хорошенькая девушка, вполне фламандка, в соответствии с его идеалом Брюгге и его исключительною народною гордостью. Барбара казалась чужестранкой, – но какое благоухание, сколько надежд на блаженство исходили от нее! Вот почему он охладел к Годеливе. Он не знал теперь, куда влечет его сердце. Это была вина башни. Это произошло с ним с тех пор, как он увидел колокол сладострастия. Мгновенно перед всеми этими рельефными грехами, точно вышитыми объятиями, этими грудями, как виноградные кисти, добыча Ада, он начал думать о Барбаре, смотрел под колокол, точно под ее платье. Сильное чувственное влечение охватило его… И это желание, зародившееся наверху, не покидало его и на земле. Когда он созерцал двух сестер, его охватывало первоначальное чувство; прелесть готического лба Годеливы вновь пленяла его, но тотчас же желание, возникшее на башне, возобновлялось, сильное и неукротимое. Безвыходное волнение! Казалось, что дом и башня влияли на него в противоположном смысле. В доме Ван-Гюля он любил только Годеливу, так хорошо подходившую к старым вещам, являвшуюся как бы старинным портретом; и он думал о той тишине, которую она внесла бы в его жизнь, если бы он на ней женился, – с этою вечною улыбкою тайны, точно становящеюся неподвижной, чтобы не нарушить ничем безмолвия! Напротив, в башне он любил только Барбару, мучаясь желаниями, чувствуя любопытство по отношению к ней и ее любви, конечно, из-за сладострастного колокола, мрачного алькова, куда он углублялся с ней, как будто уже овладев ею, отдаваясь всем грехам, изображенным на бронзе…
Борлюту хотелось знать, объяснить себе свое состояние.
Он не понимал ясно свою жизнь с тех пор, как поднялся на башню. В сущности, эти колебания делали его очень несчастным. Он хотел утешиться, успокоиться…
Ах! как люди несчастны, думал он. Как все дурно устроено! Как непостоянны элементы нашей судьбы! И как трудно угадать ее! Известна только одна деталь, – цвет глаз или волос. Так, например, он ожидал давно для себя этих глаз оттенка воды, которые были у обеих девушек, Барбары и Годеливы. Ему представлялась его судьба, идущая к нему навстречу с этими глазами. Но какое лицо, какой ротик, какие волосы, какое тело, в особенности какую душу надо подобрать к этим глазам? Мы так мало знаем об этом, что легко можем заблудиться! Угаданный элемент, внушенный нам инстинктом или случайным предчувствием, является как бы ключом, бросаемым нам судьбой. И мы начинаем искать дом от этого ключа, который будет домом нашего счастия. К сожалению, ключ подходит только к одной двери. Начинаются поиски… Поиски ощупью! Осязание в темноте! Движения, желание остановить удаляющийся горизонт! Затем мы входим случайно. Чаще всего мы обманываемся: это не дом нашего счастья! Он только похож на него. Иногда является мысль, что можно было бы войти в еще худшее жилище. Но мы также думаем, что можно было бы, как это и случается иногда с некоторыми, проникнуть как раз в единственный привилегированный дом, обитель своего счастья. И сознания, что он существовал где-нибудь, достаточно, чтобы почувствовать отвращение к тому, где мы живем… Впрочем, большею частью люди покоряются.
В таком случае, – рассуждал Борлют, – если нам ничего неизвестно, выбирать бесполезно! К тому же судьба совершает все. Наша воля предается только иллюзии. Таким образом, когда он анализировал себя в последний раз, ему казалось, что, если бы он был свободен, он, правда, продолжал бы отдавать предпочтение Годеливе, но что его судьба побуждала его стремиться к Барбаре и что, в конце концов, он женится именно на ней…
О проекте
О подписке