И Дюрталь завидовал дивной мудрости этих жалких девушек, которые постигли, что безумна воля жизни. Он думал: неведение приходит к тем же выводам, что и познание. Среди кармелиток нередки богатые, красивые светские женщины, которые покинули свет, навсегда убедившись в тщете его радостей. А эти монахини, ничего, без сомнения, не познавшие, узрели наитием ничтожество мира, истину, до которой другие доходят годами опыта. К одной и той же меже пришли они различными путями. Какая ясность духа раскрывается в этом иноческом пострижении! Что сталось бы с этими несчастными, если бы не принял их Христос? Вышли бы замуж за бедняков, изнемогали бы под бременем побоев. Или поступили бы служанками куда-нибудь в таверны, и там их насиловали бы хозяева, над ними издевалась бы челядь, их ожидали бы тайные роды, они изнывали бы, обреченные презрению перекрестков, опасностям побоев! И, ничего не ведая, избегли они всего. Невинные, обитают они вдали от тягостей, вдали от грязи, послушные благородному надзору и самой своей жизнью располагаемые – если только достойны – к восприятию глубочайших восторгов, доступных чувствованию твари человеческой!
И если даже, в общем, по-прежнему они остались стадными животными, то все же они твари стада Господня!
Знак, который сделал Дюрталю служка, оторвал его от размышлений. Сошедший от алтаря священник нес малый потир. Пред Дюрталем извивалось шествие пансионерок, и, миновав ряд монахинь, не принимавших участия в процессии, он со свечей в руке следовал за служкой, который сопровождал священника, держа раскрытый шелковый белый зонт.
Раскатистые скрипучие звуки фисгармонии полились и наполнили храм с высоты трибуны. Стоявшие по сторонам инструмента монахини запели древнюю песнь «Приидите верные», рифмованную в тактах марша. Внизу сестры и верующие после каждой строфы возглашали нежный, умоляющий припев «Приидите, поклонитеся». Процессия обошла несколько раз вокруг капеллы, овевая склоненные головы фимиамом кадильниц, которыми кадили при каждой остановке отроки хора, лицом повернувшись к священнику.
«Что же, обошлось, по-видимому, благополучно», – подумал Дюрталь, когда они возвратились к алтарю. Он полагал, что роль его окончена, но не осведомившись на этот раз о его согласии, служка попросил его встать на колени возле причастной ступени перед алтарем.
Ему было не по себе, он чувствовал смущение. Он сознавал, что у него за спиной все пансионерки, весь монастырь, и в непривычном положении ему начало казаться, что в его ноги вколачивают клинья, подвергают средневековой пытке. Его стесняла свеча, оплывающая, грозящая запятнать его воском. Он тихо пошевелился, пытаясь подостлать под колени полы пальто и смягчить тем острие ступеней. Но почувствовал себя еще хуже, задвигавшись. Отекшее тело ныло, и горела озябшая кожа. Пот выступил у него от страха при мысли, что он может обмороком рассеять молитвенное настроение паствы. А церемония казалась бесконечной. Он не слушал сестер, певших на трибуне, и сетовал на длинноту службы.
Наконец настал миг благословения. Увидев себя в такой близости от Господа, Дюрталь невольно забыл свои муки и склонил чело, совестясь, что он выставлен так перед этим стадом дев, словно капитан перед отрядом. И когда колокольчик прозвонил среди глубокого безмолвия, а священник со Святыми Дарами обернулся и, медленно рассекая крестным знамением воздух, благословил капеллу, распростертую у ног его, то Дюрталь, наклонившись притаился с закрытыми глазами, как бы пытаясь схорониться пред Всевышним, чтобы Он не заметил его среди набожной толпы.
Еще не допели псалма «Восхвалите Господа все языцы», как служка приблизился, чтобы взять у него свечу. Дюрталь чуть не закричал, вставая. Скрипели отяжелевшие колени, и не повиновались ноги. Однако он добрался с трудом до своего места, выждал, пока разошелся народ, и, подойдя к служке, спросил, как название монастыря и ордена этих монахинь. «Они францисканки, миссионерки Пречистой Девы, – отвечал прислужник. – Но вы ошибаетесь, думая, что им принадлежит эта церковь. Это дополнительная капелла, соединенная особым ходом с задним зданием, выходящим на улицу Эбр, которое занимают сестры. Они слушают здесь богослужение по тому же праву, как вы или я, и содержат школу для детей этого квартала».
«Маленькая капелла полна умиления, – думал Дюрталь, оставшись один. – Она под стать закоулку, в котором приютилась, и печальной речке дубильщиков, протекающей дворами по сю сторону улицы Глясьер. В сравнении с собором Парижской Богоматери она то же самое, что по сравнению с Сеной соседка ее Бьевра. Она ручеек церкви, убогий пригород религии!
Скудны и изысканны бесполые или надтреснутые голоса этих смиренных инокинь! Бог свидетель, как ненавистен мне женский голос в святом месте, голос, в котором, несмотря ни на что, чувствуется скверна. Мне кажется, что женщина всегда несет с собой вечный смрад своих пороков, что она извращает смысл псалмов. Суетность, похоть прорываются в голосе мирянки, крик ее поклонения, сопровождающий музыку органа, в основе своей есть только вопль плотских притязаний, и лишь одними устами произносятся даже в самых мрачных литургических гимнах ее устремленные к Господу стенания. Женщина оплакивает лишь пошлый идеал земных радостей, которых не могла достичь. Я прекрасно понимаю, почему отвергла церковь ее услуги и почему, боясь осквернить музыкальный покров своих молений, она пользуется голосами отрока и мужчины, хотя бы то даже был скопец.
Однако, все меняется в женских монастырях. Несомненно, что молитва, причастие, подвижничество, созерцание, очищая тело и душу, придают источаемым ими звукам особый аромат. Голоса монахинь, в высшей степени грубые и неотделанные, насыщаются целомудренным оттенком наивной лаской чистой любви. Отодвигаются к невинным звукам детства».
И ему вспомнился монастырь кармелиток, который иногда случалось посещать; вспомнились потускневшие, мертвенные голоса, укрывшие в трех нотах остаток своего здоровья, утратившие музыкальные краски жизни, оттенки приволья; голоса, в монастыре сохранившие лишь цвет одежды, которую они, казалось, отражали, – звуки белые и темные, звуки непорочные и сумрачные.
«О, эти кармелитки!» – размышлял Дюрталь, спускаясь по улице Елясьер. И он воскресил в памяти обряд пострижения, воспоминание которого пленяло его всякий раз, как он грезил о монастырях. Он вновь увидел себя утром в небольшой капелле на Рю де Саксон, стрельчатой, испанского стиля, прорезанной узкими окнами с витражами, до того темными, что лучи дня сковывались их красками и не давали света.
В сумеречной глубине возвышался главный алтарь, к которому вели шесть ступеней. Слева большая стрельчатая железная решетка была задернута черным занавесом. С той же стороны, почти у подножья алтаря, в глухую стену врезалась небольшая стрелка, удлиненная и остроконечная, посреди которой зияло четырехугольное отверстие, похожее на пустую раму без картины.
В то утро капелла, обычно холодная и мрачная, блистала множеством свечей, залитая тяжелыми испарениями фимиама – в отличие от других церквей – без примеси росного ладана и камеди. Капелла переполнена была народом. Забившись в угол, Дюрталь обернулся вместе с соседями, следя взором за служками и священниками, которые направлялись к выходу. Вдруг раскрылись врата, и предстал в дневном сиянии кардинал, Парижский архиепископ. Покачивая лошадиной головой с выступающим вперед большим носом, украшенным очками, шествовал он по нефу церкви, согнув высокий стан, склонившись на бок и длинной искривленной, точно лапа краба, рукой благословлял присутствующих.
Вместе со свитой поднялся святитель в алтарь и на аналое преклонил колена. С него сняли пелерину, облачили в шелковую рису с блестящим вытканным серебряным крестом, и началась обедня. Незадолго до причастия тихо раздвинулась за железной решеткой черная завеса, и в голубоватом свете, подобном блеску лунной ночи, перед Дюрталем замерцали белые видения и звезды, трепетавшие в пространстве. Совсем возле решетки он различил очертания коленопреклоненной на полу женщины, неподвижной, тоже державшей свечу, со звездным огоньком. Женщина не шевелилась, но дрожала звезда. Перед самым причастием женщина встала, исчезла и голова ее, словно снятая с плеч заполнила раму черневшего в стрелке отверстия. Нагнувшись вперед, он на миг увидел мертвенный облик, опущенные ресницы. Белое лицо без глаз, подобное мраморным изваяниям древности. Оно исчезло вместе с кардиналом, склонившимся с дароносицей в руке.
Видение мелькнуло так быстро, что он спрашивал себя: не сон ли это? За железным кружевом слышались все те же жалобные псалмопения, строфы медлительные и протяжные, плававшие в неизменных нотах. Блуждающие огни и белые формы двигались в лазурной дымке фимиама. Преосвященный сел и задавал вопросы постригаемой, которая, вернувшись на прежнее место, коленопреклоненно стояла перед ним, отделенная решеткой.
Он говорил тихим голосом, которого нельзя было расслышать. Вся капелла насторожилась, вслушиваясь в произносимые послушницей обеты, но доносилось лишь медленное бормотанье. Дюрталь вспомнил, что, работая локтями, он протискался поближе к галерее и сквозь решетку ограды рассмотрел женщину в белом, распростертую в рамке цветов. И все монахини вереницей подходили к ней, и, склоняясь, пели заупокойные песнопения, как над усопшей и, точно мертвую, кропили освященною водой!
«Как дивно! – воскликнул он, потрясенный на улице воспоминанием об этой сцене, и подумал: – Жизнь! Жизнь этих женщин! Спать на волосяном тюфяке без подушек и одеял. Поститься семь месяцев в году, за исключением праздников и воскресений; не присаживаясь, есть лишь овощи и скудную пищу. Обходиться без топлива зимой; часами распевать псалмы на ледяных плитах, истязать свое тело, в наивысшей степени уничижения, и с радостью исполнять, несмотря на изнеженное воспитание, работы самые грубые, даже мытье посуды. Молиться весь день с утра и до полуночи, пока не упадешь в изнеможении, молиться так до самой смерти. Или суждено им сжалиться над нами и посягнуть на искупление уродств этого мира, который считает их истеричками и безумными, потому что неспособен постичь мучительные восторги этих душ!»
Не слишком льстит нашему самомнению, когда задумаешься о кармелитках или хотя бы смиренных францисканках, бесспорно менее утонченных. Правда, орден последних не созерцательный, но все же устав его достаточно суров, и жизнь настолько тягостна, чтобы уравновесить и искупить своими молениями и подвижничеством излишества города, который они охраняют.
Он вдохновился, размышляя о монастырях. «Ах! если б укрыться там, спастись от масок жизни. Не знать: выходят ли книги, печатаются ли журналы, навсегда отрешиться от всего, что творится среди людей, за порогом кельи! И совершенствовать благостное безмолвие замкнутой жизни, питаться излияниями благодати, утоляя свою жажду древними напевами, насыщаясь неистощимым блаженством литургий! Кто знает? А что, если усилием просветленной воли и пламенной молитвой можно достичь наития Его, общения с Ним, ощущения близости Его!.. Он воскрешал в памяти радости, дарованные аббатствам, в которых обитал Христос. Вспоминал дивный монастырь Унтерлинден, возле Кольмара, где в XIII веке не одна, не две монахини, но поголовно вся обитель самозабвенно испускали восторженные вопли перед Иисусом. Инокини уносились в надземность, внимали песнопениям серафимов, бальзам сочился из их изнеможденных тел, они делались прозрачными, венчали себя звездным ореолом. Все формы созерцательной жизни проявлялись в обители, олицетворявшей возвышенную школу мистики».
Плененный этими видениями, очутился Дюрталь у своего порога, не помня пройденного им пути. Когда он добрался до своей комнаты, то его душа раскрылась. Он жаждал благодарить, просить милости, призывать неведомо кого, жаловаться неведомо на что. Но вдруг прояснилась потребность излиться, освободиться от самого себя, и он произнес, обращаясь к Приснодеве:
«Сжалься надо мной, выслушай меня! Я готов на все, лишь бы не оставаться таким, как есть, не продолжать этой колеблющейся бесцельной жизни, этих напрасных похождений. Прости мне, нерадивому, Пресвятая Дева, что нет у меня смелости ополчиться, восстать на самого себя! Ах, если б захотела ты! Я сознаю, что дерзостно мне молить тебя, мне, у которого не хватает даже решимости совершить переворот души, очистить ее подобно сосуду нечистот, пронзить ее до самой сердцевины, чтобы струился оттуда гной, и отпали тлетворные наросты, но… не суди меня, я так слаб, так неуверен в себе, и я невольно отступаю!
Но все же как бы я хотел бежать отсюда, бежать за тысячу лье от Парижа, не знаю куда, в монастырь! Бог мой! Безумна речь моя к Тебе, я сознаю, что не выжить мне и двух дней в монастыре, и прежде всего туда меня не примут!»
И он задумался.
«Единственный раз, когда я стал мягче и чище, чем всегда, и ничего другого не нашел сказать Деве, кроме безумств. А, кажется, чего проще было бы просить у нее прощения, умолять сжалиться надо мной, помочь мне противостать покушениям моих пороков, освободить меня от дани моим нервам, от оброка сладострастию.
Все равно, – решил он, поднимаясь, – довольно! Сделаю, по крайней мере, что могу. Не откладывая, пойду завтра к аббату, объясню ему свою душевную борьбу, а там увидим!»
О проекте
О подписке