За праздничным обедом она без устали расхваливала блюда. Каждый глоток сопровождался экстатическими звуками. Обед и в самом деле бывал роскошный: суп из китайской тыквы, мягчайшая жареная индейка в кленовом сиропе под перечным соусом, макароны с сыром, пирог с тыквой, воздушное картофельное пюре, тающий во рту мангольд, нежная фасоль. Десерты тоже не отставали: шоколадный мусс, сырный пирог, яблочный пирог с нежной хрустящей корочкой, ореховый торт. После обеда и кофе дядя Сол ставил на стол бутылки с крепкими напитками; в то время их названия мне ничего не говорили, но я помню, что дедушка брал эти бутылки так, словно в них было волшебное зелье, и дивился этикетке, или возрасту, или цвету, а бабушка, завершая свою оду обеду, а заодно и дому и вообще их жизни, исполняла финальный аккорд (всегда один и тот же): “Сол, Анита, Гиллель и Вуди, дорогие мои, спасибо, это было божественно”.
Мне очень хотелось, чтобы они с дедушкой приехали пожить в Монклер; мы бы им показали, на что способны. Однажды, когда мне было лет десять от роду, я даже ее спросил:
– Бабушка, а вы с дедушкой когда-нибудь приедете ночевать к нам в Монклер?
Но она ответила:
– Знаешь, дорогой, мы больше не можем к вам приезжать. У вас слишком тесно и неудобно.
Второе ежегодное общее собрание Гольдманов имело место на Новый год и проходило в Майами. Пока нам не исполнилось тринадцать лет, старшие Гольдманы жили в просторной квартире, где вполне могли разместиться обе наши семьи, и мы проводили неделю вместе, не расставаясь ни на миг. Каникулы во Флориде давали мне лишний повод убедиться, с каким безграничным восхищением относились дедушка с бабушкой к Балтиморам, к этим бесподобным марсианам, не имеющим, по сути, ничего общего с остальным семейством. Родственные связи между дедом и моим отцом были мне очевидны. Помимо внешнего сходства, они имели одни и те же причуды, оба страдали склонностью к спастическому запору и вели на эту тему нескончаемые беседы. Дедушка очень любил поговорить про спастический запор. В моей памяти он остался ласковым, рассеянным, нежным, а главное, мающимся животом. Облегчаться он уходил так, словно надолго уезжал. Стоя с газетой под мышкой, извещал всех: “Иду в туалет”. На прощание целовал бабушку в губы, а она говорила: “До скорого, дорогой”.
Дедушка боялся, что пресловутый спастический запор, недуг Гольдманов-не-из-Балтимора, в один прекрасный день поразит и меня. Он брал с меня обещание есть побольше овощей, богатых растительными волокнами, и никогда не сдерживаться, если нужно “сходить по-большому”. По утрам Вуди с Гиллелем объедались сладкими хлопьями, а меня дедушка заставлял давиться отрубями All-Bran. Есть их приходилось только мне: видимо, у Балтиморов были по сравнению с нами дополнительные ферменты. Дедушка пугал меня грядущими проблемами с пищеварением, которые я непременно унаследую от отца: “Бедный Маркус, у твоего отца такой же запор, как у меня. И ты никуда не денешься, вот увидишь. Главное, ешь побольше волокон, малыш. Чтобы пищеварение было в порядке, надо начинать прямо сейчас”. Пока я поглощал свои отруби, он стоял за спиной, сочувственно положив мне руку на плечо. Поскольку волокнами я объедался в товарных количествах, то, естественно, подолгу сидел в туалете, а когда выходил, меня всякий раз встречал дедушкин взгляд, словно говоривший: “Так и есть, мой мальчик. Все пропало”. Вся эта история с запором действовала на меня довольно сильно. Я постоянно рылся в медицинских словарях в городской библиотеке и со страхом поджидал первых симптомов болезни. И говорил себе, что если их нет, значит, я, наверно, другой – другой, как Балтиморы. Ведь дедушка с бабушкой ссылались на отца, но, по сути, тем самым отдавали должное дяде Солу. А я был сыном первого, но нередко жалел, что не второго.
Наблюдая за Монклерами и Балтиморами, я четко видел пропасть, разделявшую две мои жизни: официальную жизнь Гольдмана-из-Монклера и тайную – Гольдмана-из-Балтимора. От своего второго имени, Philip, я оставлял первую букву и писал на школьных тетрадях и домашних работах Marcus P. Goldman. Потом добавлял к букве Р еще кружочек – Marcus B. Goldman. Я и был этим Р, порой превращавшимся в B. А жизнь, словно доказывая мою правоту, играла со мной странные шутки; бывая в Балтиморе один, я чувствовал себя одним из них. Когда мы с Гиллелем и Вуди шагали по кварталу, патрульные здоровались с нами и называли по именам. Но когда мы приезжали в Балтимор с родителями на День благодарения и наша старая машина, на бампере которой крупными буквами было написано, что мы не из династии здешних Гольдманов, оказывалась на улицах Оук-Парка, меня, помню, пронзал острый стыд. Если нам попадался патруль, я приветствовал его тайным знаком посвященных, и ничего не понимавшая мать корила меня: “Марки, может, хватит валять дурака и делать глупые знаки охраннику?”
Самое ужасное начиналось, если в Оук-Парке нам случалось заблудиться: улицы здесь шли по кругу, и их легко было перепутать. Мать нервничала, отец останавливался посреди перекрестка, и они начинали спорить, куда ехать, пока не появлялся патруль – взглянуть, что тут делает обтерханная, а значит, подозрительная тачка. Отец объяснял, зачем мы приехали, а я делал знак тайного братства, чтобы охранник не подумал, будто между двумя этими чужаками и мной существует хоть какая-то родственная связь. Иногда патрульный просто показывал нам дорогу, но порой, не доверяя, сопровождал нас до дома Гольдманов, дабы удостовериться в наших благих намерениях. Мы подъезжали, и дядя Сол немедленно выходил навстречу.
– Добрый вечер, мистер Гольдман, – говорил охранник, – извините за беспокойство, я просто хотел убедиться, что вы действительно ожидаете этих людей.
– Спасибо, Мэтт (или любое другое имя, значившееся на бейдже; дядя всегда звал людей по именам на бейдже – в ресторане, в кино, при въезде на платную магистраль). Да, все верно, спасибо, все в порядке.
Он говорил “все в порядке”. Он не говорил: “Мэтт, невежа неотесанный, да как ты мог заподозрить мою кровь, плоть от моей плоти, моего дорогого брата?” Царь посадил бы на кол стража, посмевшего так обойтись с его родней. Но в Оук-Парке дядя Сол благодарил Мэтта: так хвалят доброго сторожевого пса за то, что залаял – дабы быть уверенным, что он будет лаять и впредь. И когда патрульный отъезжал, мать говорила: “Да-да, вот так, убирайтесь, а то вы не видите, что мы не бандиты”, а отец умолял ее замолчать и не высовываться. Мы были здесь всего лишь гостями.
Во владениях Балтиморов существовало одно место, не зараженное Монклерами, – вилла в Хэмптонах, куда моим родителям хватило такта не приехать ни разу, по крайней мере при мне. Для тех, кто не знает, во что превратились Хэмптоны с 1980-х годов, скажу, что этот мирный, скромный уголок на берегу океана, в окрестностях Нью-Йорка, сделался одним из самых шикарных курортов Восточного побережья. Так что дом в Хэмптонах пережил несколько жизней, и дядя Сол любил рассказывать, как все над ним смеялись, когда он за копейки купил деревянную халупу в Ист-Хэмптоне, и говорили, что худшего применения своим деньгам он найти не мог. Дело было до бума на Уолл-стрит в 1980-х годах, возвестившего начало золотого века для поколения трейдеров: новые богачи приступом брали Хэмптоны, местечко внезапно обуржуазилось, и цена недвижимости выросла на порядки.
Я тогда был еще маленький и ничего не помнил, но мне рассказывали, что по мере того, как дядя Сол выигрывал один судебный процесс за другим, дом постепенно хорошел – вплоть до того момента, когда его срыли и расчистили место под новую великолепную виллу, уютную и чарующую. Просторную, светлую, изящно обвитую плющом, с террасой, выходившей на задний двор и окруженной кустами синих и белых гортензий, с бассейном и беседкой, покрытой кирказоном, под сенью которого мы обычно обедали.
Хэмптоны были третьей – после Балтимора и Майами – точкой ежегодного географического треугольника Банды Гольдманов. Каждый год родители разрешали мне пожить там в июле. Здесь, в летнем доме дяди и тети, я, в компании Вуди и Гиллеля, провел самые счастливые летние каникулы в своей жизни. И именно здесь были посеяны семена Драмы, которая случится с ними в будущем. Но все равно от этих каникул во мне осталась память об абсолютном счастье. Я помню эти летние благословенные дни, похожие друг на друга, отдающие бессмертием. Что мы там делали? Наслаждались своей победоносной юностью. Покоряли океан. Охотились на девочек, как на бабочек. Ловили рыбу. Искали скалы и прыгали с них в море, меряясь силами с жизнью.
Больше всего нам нравились владения прелестной пары – Джейн и Сета Кларков; они были довольно пожилые, бездетные и очень богатые (по-моему, ему принадлежал какой-то инвестиционный фонд в Нью-Йорке). Со временем дядя Сол и тетя Анита сдружились с ними. Их вилла носила название “Рай на Земле” и располагалась в миле от дома Балтиморов. Это было сказочное место: мне помнится зелень парка, иудины деревья, купы роз и каскад фонтана. Над частным песчаным пляжем за домом имелся бассейн. Кларки позволяли нам приходить когда угодно, и мы без конца торчали у них, плескались в бассейне или плавали в океане. Там был даже маленький катер у деревянного причала, мы время от времени брали его и курсировали по бухте. В благодарность мы часто оказывали Кларкам мелкие услуги, главным образом работали в саду; в этой области мы были мастерами – я скоро объясню почему.
В Хэмптонах мы теряли счет дням. Быть может, это меня и обмануло – это ощущение, что все будет длиться вечно. И что мы будем вечно. Как будто в этом зачарованном месте, на этих улицах, в этих домах люди неподвластны времени и его разрушениям.
Я помню стол на террасе, где дядя Сол устраивал свой, как он говорил, “кабинет”. Прямо у бассейна. После завтрака он раскладывал там свои папки, тянул туда телефон и работал по крайней мере до обеда. Не раскрывая профессиональных секретов, он рассказывал нам о делах, которые вел. Я слушал его объяснения развесив уши. Мы спрашивали, как он собирается выиграть процесс, и он отвечал:
– Выиграю, потому что так надо. Гольдманы никогда не проигрывают.
А потом спрашивал нас, что бы мы делали на его месте, и мы, все трое, воображая себя великими законниками, наперебой выкрикивали идеи, какие приходили нам в голову. Он улыбался и говорил, что мы станем отличными адвокатами и в один прекрасный день сможем работать в его бюро. От одной этой мысли у меня кружилась голова.
Спустя несколько месяцев, приехав в Балтимор, я рассматривал газетные вырезки: тетя Анита заботливо хранила все статьи, где говорилось о процессах, подготовленных в Хэмптонах. Дядя Сол выиграл. О нем писали во всех газетах. Мне до сих пор помнятся некоторые заголовки:
НЕПОБЕДИМЫЙ ГОЛЬДМАН
СОЛ ГОЛЬДМАН, АДВОКАТ, КОТОРЫЙ НИКОГДА НЕ ПРОИГРЫВАЕТ
ГОЛЬДМАН ВНОВЬ НАНОСИТ УДАР
По сути, он не проиграл ни единого дела. И свидетельства его побед еще усиливали мою страстную привязанность к нему. Он был самый лучший дядя и самый великий адвокат.
Под вечер я разбудил Дюка прямо посреди его сиесты: пора было везти его домой. Он успел у меня обжиться и всем своим видом говорил, что никакой особой охоты куда-то двигаться у него нет. Пришлось волочь его к машине, стоявшей у дома, а потом брать на руки и класть в багажник. Лео с любопытством следил за мной с крыльца. “Удачи, Маркус; если она не хочет вас больше видеть, значит, любит, это точно”. Я доехал до дома Кевина Лежандра и нажал кнопку домофона.
Коконат-Гроув, Флорида,
июнь 2010 года
(спустя шесть лет после Драмы)
На рассвете я сидел на террасе дома в Коконат-Гроув, где теперь жил дядя. Он переехал сюда уже четыре года назад.
Он подошел бесшумно, и когда раздался его голос, я так и подскочил:
– Уже встал?
– Доброе утро, дядя Сол.
Он принес две чашки кофе и одну поставил передо мной. Увидел мои листки с пометами. Я писал.
– О чем твой новый роман, Марки?
– Не могу тебе сказать, дядя Сол. Ты же меня вчера уже спрашивал.
Он улыбнулся. С минуту смотрел, как я пишу. Потом повернулся уходить и, заправляя рубашку в брюки и застегивая ремень, спросил с торжественным видом:
– Ты про меня когда-нибудь напишешь в своей книге, да?
– Конечно, – ответил я.
Дядя покинул Балтимор в 2006 году, через два года после Драмы, и переселился в небольшой, но богатый дом в районе Коконат-Гроув, к югу от Майами. Со стороны фасада у него была маленькая терраса, окруженная манговыми и авокадовыми деревьями, которые с каждым годом приносили все больше плодов и давали благодатную прохладу в полуденный зной.
Романы мои имели успех, и я мог навещать дядю, когда захочу, ничто не сковывало моей свободы. Чаще всего я отправлялся к нему на машине. Срывался из Нью-Йорка, порой решая ехать в то же утро: пихал какие-то вещи в сумку, кидал ее на заднее сиденье и заводил мотор. Сворачивал на шоссе I-95, добирался до Балтимора и спускался южнее, во Флориду. Путь занимал двое суток, на ночь я останавливался в одном и том же отеле в Бофорте, в Южной Каролине; меня там уже знали. Если дело было зимой, я выезжал из Нью-Йорка, пронизанного ледяным ветром, снег лепил в ветровое стекло, я сидел в теплом свитере, держа одной рукой обжигающий кофе, а другой – руль. Спускался вниз по побережью и оказывался в Майами, в тридцатиградусной жаре, среди прохожих в футболках, нежащихся под ослепительным солнцем тропической зимы.
Иногда я летел самолетом и брал напрокат машину в аэропорту Майами. Время путешествия сокращалось вдесятеро, но сила чувства, охватывавшего меня по приезде, ослабевала. Самолет стеснял мою свободу расписанием вылетов, правилами компаний-перевозчиков, бесконечными очередями и пустым ожиданием из-за прохождения контроля безопасности, на который обрек все аэропорты теракт 11 сентября. Зато ощущение свободы, какое я испытывал, если накануне утром решал попросту сесть в машину и катить без остановки на юг, было почти беспредельным. Выезжаю, когда хочу, останавливаюсь, когда хочу. Я повелевал движением и временем. Все эти тысячи миль я уже выучил наизусть и все равно не мог не любоваться пейзажем и не изумляться размерам страны, которой, казалось, не будет конца. И вот наконец Флорида, потом Майами, потом Коконат-Гроув, а потом и его улица. Когда я подъезжал к дому, он всегда сидел на крыльце. Он меня ждал. Я не предупреждал, что приеду, но он ждал. Верно и преданно.
Шел третий день моей жизни в Коконат-Гроув. Явился я, как всегда, внезапно, и уставший от одиночества дядя Сол, увидев, как я выхожу из машины, на радостях обнял меня. Я изо всех сил прижал этого сломленного жизнью человека к своей груди. Провел кончиками пальцев по ткани дешевой рубашки и, закрыв глаза, вдохнул приятный запах туалетной воды – он один остался прежним. Запах снова переносил меня на террасу его роскошного дома в Балтиморе или на крыльцо его виллы в Хэмптонах во времена его славы. Я представлял себе рядом с ним блистательную тетю Аниту и моих чудесных кузенов, Вуди и Гиллеля. Вдыхая его запах, я возвращался в глубины своей памяти, в пригород Оук-Парк, и на миг вновь испытывал счастье от того, что жизнь свела меня с ними.
В Коконат-Гроув я целыми днями писал. Здесь я находил покой, необходимый для работы, и сознавал, что, живя в Нью-Йорке, так бы толком ничего и не сделал. Мне всегда нужно было куда-то уехать, отгородиться от всего. Если погода стояла теплая, я работал на террасе, а если становилось слишком жарко – в прохладном кабинете с кондиционером, который он обустроил специально для меня в гостевой комнате.
Обычно около полудня я делал перерыв и ходил в супермаркет его проведать. Он любил, когда я появлялся у него в супермаркете. Поначалу это было нелегко – я стыдился. Но я знал, что, заглянув в магазин, доставлю ему огромное удовольствие. Когда я туда входил, у меня всякий раз щемило сердце. Автоматические двери разъезжались, и я видел, как он хлопочет на кассе, раскладывает покупки клиентов по пакетам, сортируя их по весу и степени хрупкости. На нем был зеленый форменный фартук, а на фартуке – значок с его именем: “Сол”. Я слышал, как покупатели говорили: “Большое спасибо, Сол. Хорошего вам дня”. Держался он всегда приветливо и ровно. Я ждал, пока он освободится, махал ему рукой и видел, как светлело его лицо. “Марки!” – радостно восклицал он каждый раз, как будто я пришел впервые.
– Смотри, Линдси, это мой племянник Маркус, – говорил он соседней кассирше.
Кассирша глядела на меня, как любопытный зверек, и спрашивала:
– Это ты знаменитый писатель?
– Он, он! – отвечал за меня дядя так, словно я был президент Соединенных Штатов.
Она отвешивала мне нечто вроде поклона и обещала прочесть мою книгу.
Персонал супермаркета любил дядю, и когда я появлялся, всегда находилось кому его подменить. Тогда он тащил меня за стеллажи с товаром, демонстрировал коллегам. “Все хотят с тобой поздороваться, Марки. Тут некоторые принесли твою книгу, чтобы ты подписал. Тебя не затруднит?” Я всегда охотно соглашался. Завершался наш обход у стойки с кофе и соками, за которой стоял дядин любимчик, чернокожий парень, огромный, как гора, и нежный, как девушка. Звали его Сикоморус.
Сикоморус был примерно моих лет. Он мечтал стать певцом и в ожидании славы выжимал желающим сок из живительных овощей. При каждом удобном случае он запирался в комнате отдыха, распевал модные песенки, прищелкивая в ритм пальцами и снимая себя на мобильный телефон, а потом выкладывал видео в социальные сети, дабы привлечь внимание остального мира к своему дарованию. Его главной мечтой было принять участие в телеконкурсе под названием “Пой!”, который шел на одном из федеральных каналов; там состязались начинающие исполнители – в надежде пробиться и прославиться.
Тогда, в начале июня 2010 года, дядя Сол помогал ему заполнить анкеты, чтобы он мог подать заявку на участие, приложив к ней видеозапись. Там шла речь о правах на изображение и ограничениях ответственности, а Сикоморус ничего в этом не понимал. Его родителям очень хотелось, чтобы он прославился. Делать им было явно нечего, и они целыми днями таскались к своему мальчику на работу, дабы осведомиться о его будущем. Оба вечно торчали у стойки с соками, и пока не было клиентов, отец бранил сына, а мать пыталась их примирить.
Отец его был несостоявшимся теннисистом. Мать когда-то мечтала быть актрисой. Отец хотел, чтобы Сикоморус стал чемпионом по теннису. Мать хотела, чтобы он стал великим актером. В шестилетнем возрасте он не вылезал с корта и снялся в рекламе йогурта. В восемь лет его тошнило от тенниса, и он дал себе зарок больше никогда в жизни не брать в руки ракетку. Принялся бегать с матерью по кастингам в поисках роли, которая положит начало его карьере звездного дитяти. Но роль так и не нашлась, и теперь он выжимал соки – без диплома и без образования.
– Чем больше я думаю про эту твою передачу, тем больше убеждаюсь, что это все чепуха на постном масле, – твердил отец.
– Ты не понимаешь, па. С этой передачи начнется моя карьера.
– Пффф! Только людей насмешишь! Чем тебе поможет, если тебя покажут по телевизору? Ты же никогда не любил петь. Тебе надо было стать теннисистом. У тебя все данные. Жалко, мать приучила тебя лентяйничать.
– Ну па, – молил Сикоморус, тщетно пытаясь подольститься к отцу, – про эту передачу все говорят.
– Оставь его в покое, Джордж, ведь это его мечта, – ласково вступалась мать.
– Да, па! Песня – это моя жизнь.
– Ты пихаешь овощи в соковыжималку, вот что такое твоя жизнь. А мог бы стать чемпионом по теннису. Ты все испортил.
О проекте
О подписке