После моего рождения приехали из Риги родители Саши – мои другие, не менее заслуженные бабушка и дедушка.
Папа мой в медицинский тоже попал не случайно. Все-таки вырос в семье фронтового хирурга, ныне флагманского хирурга Балтийского флота, и операционной медсестры.
Сашино первое знакомство с медициной произошло в возрасте семи лет, когда он нарыл у деда вышеупомянутый атлас Воробьева. Сначала он листал его без интереса и заметно оживился лишь на семнадцатой странице, где красовалась голая женщина в разрезе. Ознакомившись с подробностями ее строения, он за небольшую мзду стал приглашать любопытных одноклассников. За этим занятием он и был застукан бабушкой Серафимой. Бывшая фронтовая, а ныне операционная сестра голос имела зычный, сложение крепкое, а руку твердую. Саше пришлось переключиться на страницу двадцать пять, чтобы понять, на какую из трех существующих ягодичных мышц он уже целую неделю не может сесть. Усвоив основы анатомии в школьном возрасте, поступить в медицинский было несложно, тем более что разговоры за столом скорее напоминали консилиум. Дед имел обыкновение набрасывать схемы предстоящих операций на кухонных салфетках. Пятна клубничного варенья придавали реалистичности. Так как убирать со стола входило в Сашины обязанности, он изучил желудочно-кишечный анастомоз по Иванову раньше, чем познакомился в школе с теоремой Пифагора.
Осип Иванов был не просто рядовым хирургом. По единодушному мнению хирургического персонала Военно-морского госпиталя, он был Богом. На его виртуозные операции приезжали аспиранты из Москвы, Киева и Ленинграда. Бабушка Серафима краснела от гордости и подавала не глядя инструменты. Руки дедушки Осипа летали над операционным полем. Чуть выше порхали сердца студенток-медичек, безнадежно влюбленных в гениального хирурга, который любил только Серафиму и хирургию. Правда, хирургию он побаивался чуть меньше.
Четверо моих бабушек и дедушек сошлись на сорокаметровой территории – и тут же все заболели тяжелой, хронической, неизлечимой болезнью, для которой не придумал лекарства ни великий Гиппократ, ни другие не менее именитые лекари всех времен и народов. Эта страшная зараза поражает без разбора всех бабушек и дедушек, всех мастей и страстей, под всеми широтами. Нет ничего страшнее и прекраснее этого недуга: он лечит и калечит, он делает нас сильными и слабыми, он помогает и мешает, он ранит и исцеляет. Все зависит от стадии и тяжести заболевания. Имя этого недуга – любовь к внукам.
Мои бабушки и дедушки подхватили ее в самой страшной и безнадежной форме. Разум все четверо утратили окончательно и бесповоротно. За право меня пеленать, мыть, кормить, петь мне колыбельные шли нешуточные бои без правил. Даже до смертоубийства один раз чуть не дошло. Жертвой стала моя двоюродная тетушка Хая, которая тоже проживала с нами, в маленькой нишенке с окном-эркером. Что пришло в ее рыжую буйную голову, когда однажды она увидела коляску со мной около почты? Дедушка Миша, по-видимому, отлучился на минутку взять газету. В те времена это было безопасно. Выйдя через секунду на крыльцо, он коляски с младенцем не увидел.
Дедушка помертвел. Если бы еще секунду спустя он не увидел на другой стороне улицы мою тетку, призывно махавшую ему одной рукой, придерживая коляску другой, у меня стало бы на одного деда меньше. Когда я вырос и мне рассказали эту историю, я потом долго приставал к тетке, что же такого мог сказать ей дед, что бабушка рассталась со своими единственными золотыми часами, чтобы загладить его вину. Тетка стыдливо отмалчивалась и краснела. По рассказам очевидцев, она еще долго не могла выйти на улицу – над ней улюлюкали даже вороны. Любознательные соседские гопники по памяти записывали и сверяли друг с другом текст, чтобы блистать знанием фольклора на сходках любого уровня. Авторитет деда в глазах местной шпаны вознесся до небес. К нему даже посылали гонцов с просьбой повторить на бис, но, видимо, такая цыганочка с выходом удается только однажды.
Но вернемся назад, в комнату, где даже у амуров на потолках слипались крылья от приторных эпитетов, которыми называли меня совершенно утратившие чувство реальности бабушки и дедушки.
Через неделю идиллия была неожиданно нарушена: на глянцевой попке младенца вскочил прыщ. Женщины стенали, обвиняя мужчин – мол, те недостаточно старательно брились перед тем, как благоговейно приложиться грубыми непростерилизованными губами к священному заду. Все взоры обратились к хирургу. Только его годами накопленный опыт мог спасти младенца. Младенец, правда, чувствовал себя прекрасно, громко орал, хорошо ел, сладко спал и не подозревал о надвигающейся неминуемой гибели.
Дедушка, вооружившись хирургическими пособиями, срочно доставленными из библиотеки на такси, штудировал сложнейшие полостные операции. Бабушка Геня, случайно подсмотревшая ход операции по ампутации нижних конечностей, свалилась в долговременный обморок. Из обморока ее вывело только чувство долга. Срочно кипятили воду. По мобилизации были призваны все многочисленные родственницы женского пола. Дом отдраили до блеска. Танкисту доверили обработку ангелов на потолке, чтобы ни пылинки не упало на детскую попку в ореоле мученика. Что там сражение под Прохоровкой!
Дымоход доверили опытному дяде Сене. Квартира сияла. Мыли окна, двери. Соседи любопытствовали и предлагали услуги. В аптеках были скуплены недельные запасы йода, бинтов, ваты и валидола. Бабушка Серафима стерилизовала инструменты. Папу, зачем-то стырившего с кафедры нейрохирургии трепанатор черепа, с позором разжаловали из ассистентов в санитары. Дедушка Осип звонил коллегам из Москвы и Киева, чтобы получить последние консультации. Те сочувственно отмалчивались.
Наконец час пробил.
На стерильной пеленке лежал не менее стерильный младенец.
Созревший прыщ, размером с недоношенную горошину, призывно синел на розовой попке. Бабушка Серафима еще раз залила йодом прыщ и паркет. Дедушкино лицо не в гамму побелело.
Танкист, бравший Берлин, запивал на кухне валидол водкой. Смех бессердечного дяди Сени глушил младенческие вопли и рыдания мамы и бабушки Гени. На лестнице некурящий папа зажег сигарету с фильтра.
Не растерялась только бабушка Серафима. Выхватив из дрожащих рук флагманского хирурга Балтийского флота скальпель, она ловко проткнула созревший прыщ и залепила микроскопическую ранку пластырем. Я жадно присосался к заботливо подставленной материнской груди. На мое младенческое лицо капали слезы бабушек и пот дедушки-хирурга, так и не справившегося со спецзаданием.
На следующий день ранка на попке затянулась, чего нельзя сказать о душевных ранах бабушек и дедушек, которым суждено было кровоточить до конца их жизни. А все потому, что преданы они были мне так беззаветно, как не был предан больше никто и никогда в моей жизни, и подарили столько любви и нежности, что запаса этого мне хватает и по сей день.
А вот как дедушке Осипу удалось восстановить подорванную репутацию совершенно неожиданным для хирурга способом, я расскажу в следующий раз.
Несколько дней деда Осип пристыженно молчал, безропотно снося ехидные подколы деды Миши и Семёна. Обстановка начала накаляться, женщины стали недовольно греметь кастрюлями на кухне. Бабка Серафима не могла снести неуважительного отношения к Осипу и огрызалась по поводу и без повода.
Мои рижские родственники потихоньку стали собираться домой. Их вяло и неубедительно удерживали.
Разжалованного деда поставили на глаженье пеленок. В его руках это унизительное занятие превращалось в поэму. Он отпаривал их с двух сторон, потом складывал вдвое, наводил стрелочку, как на форменных брюках, опять складывал и опять гладил со всех сторон. Пеленок было много, и это занятие по эффективности напоминало сизифов труд.
Еще в его обязанности входил поход за молоком в знаменитый «низок» на углу Чайковского и Фурманова. Низок его называли потому, что магазин располагался в полуподвале и от двери его вели вниз несколько ступенек.
В тот день дед взял бидончик, вышел из прописанной мартовскими котами парадной и углубился под арку. Облитый матом и помоями, он вежливо извинился перед дворничихой и вышел на улицу Чайковского. Тут его, видимо, осенила очередная творческая идея, как закрыть кровоточащую печень сальником. Прокручивая в голове ход операции, он медленно миновал «низок» и проследовал дальше, в сторону Соляного садика. Там его и отловил еще один мой дядя, а точнее, муж еще одной моей тети, Мирры, Моня, личность в нашей семье тоже по-своему легендарная. Славен он был не только чином майора авиации, но и успехами у женского пола. Ни одна юбка не могла пройти рядом без риска быть смятой, поглаженной, а то и задранной. Возраст Моню не смущал – он интересовался женщинами в период полового созревания, цветения, увядания и, соответственно, гниения. Он умудрялся даже обменяться соленым словечком с девяностовосьмилетней Зельдой, пребывающей в стадии полового компоста. В свободное от женщин и завода время он ошивался в Соляном садике, где играл в шахматы и с проворством дикого зверя отслеживал очередную половозрелую жертву. Поговорив о женщинах и о погоде с Моней, дед Осип развернулся в сторону «низка», и вдруг его внимание привлекла группа пацанов, возившихся тут же, на куске оттаявшей ленинградской земли. Мальчишки орали, матерились и оживленно махали руками.
Дед приблизился. В центре кодлы сидел на корточках Гришка, сын Мони. В его руке был ржавый перочинный нож, который он с размаху всаживал в землю. Иногда ножик падал плашмя в лужу и тогда по праву переходил к другому играющему. Это была знаменитая у всех дворовых пацанов игра в ножички. Дед заинтересованно остановился. Гришка с усмешкой посмотрел на родственника и вытер нож о штаны.
– Ты неправильно держишь нож, – сказал дед. – Его надо держать тремя пальцами, как скальпель, тогда он будет слушаться твоей руки и никогда не сделает неверную линию.
– Попробовать не желаете? – с издевкой протянул нож Гришка.
Хулиган он был еще тот. Это потом он станет знаменитым пианистом – тогда же он с большим успехом играл не на приобретенном за дикие деньги рояле, а на родительских нервах.
– Можно и попробовать, – невозмутимо сказал дед и оглянулся, куда бы пристроить бидончик.
Взяв тампон из подозрительно-желтоватого снега и по привычке промокнув операционное поле аккурат там, где Волга впадает в Каспийское море, он представил себе расстояние между аортой и легочной артерией и ахнул ножик точно между ними, попав прямо в Астрахань. Герои Соляного садика превратились в соляные столпы. Дед Осип метал с левой и с правой руки, от бедра и с закрытыми глазами. Аорта-Волга обливалась кровью и весенними ручьями, а сердца посрамленных дворовых мальчишек – слезами. Тощие весенние голуби зависли над сквером, от удивления перестав гадить на задремавшую на лавочке Зельду.
А тем временем на улице Воинова били тревогу. По прошествии часа Сеню отправили в «низок», откуда он явился с известием, что деду Осипа там не видели. Вместе с папой они бросились прочесывать дворы и подвалы. Женщины стали обзванивать морги и больницы. Кульминацией был бодрый голос дежурной по городу, которая равнодушно посоветовала бабке Серафиме не волноваться, – ей, мол, обязательно сообщат, в каком морге лежит ее муж.
Прошло еще часа два – следов деда нигде не обнаружилось. Валерьянка и терпение кончились.
– А что, Сима, – вдруг спросил дед Миша, – не было ли у Осипа проблем с этими?.. – И он многозначительно кивнул в сторону Литейного проспекта.
Дело в том, что улица Воинова упиралась прямиком в Литейный, 4. Шутка, что это самое высокое здание в Ленинграде и с его крыши виден даже Магадан, была очень в ходу.
Бабка побелела и простонала только одно слово:
– Самуил…
Когда ее сбрызнули водой, она сквозь слезы поведала историю дружбы Осипа и Самуила. Еще в войну они работали вместе в военно-полевом госпитале. Самуил Герштейн был акушером-гинекологом, но в войну, как водится, работал военно-полевым хирургом, в перерывах между ампутациями потроша военно-полевых жен и принимая роды у благодарного местного населения.
После войны оба оказались в Риге, заведующими, соответственно, гинекологическим отделением и отделением военно-полевой хирургии. Сарра, жена Самуила, работала учительницей в местной школе.
Когда дело врачей дошло и до их госпиталя, началась чистка по доносам. Надо ли говорить, что на Самуила донесла старшая медсестра, которую он спас при родах, сделав уникальный поворот ребенка в утробе за ножку? Самуила сняли мгновенно, высылка и арест были неизбежны. Справедливости ради, персонал гинекологического отделения старшую не поддержал. Вечно поддатая санитарка Глаша, прославившаяся тем, что во время обхода на вежливое замечание главного о плохо помытом поле повернулась к нему тылом и объявила: «Хочешь, жопу покажу?» – так вот, эта самая Глаша шваркнула воняющую сортиром тряпку старшей в рожу и сказала, что в следующий раз засунет эту самую тряпку туда, откуда старшей заведующий выковырял ребенка, и так же поперек. Старшая ждать этого не стала, тихо в одночасье уволилась и исчезла.
О проекте
О подписке