– Ходжи Насреддина? – оживилась я, вспомнив уморительного персонажа с осликом. Поучительные истории из его жизни папа рассказывал, когда не хотел прямо высказывать свое мнение, чтобы никого не обидеть. Чаще всего опыт упрямого ходжи применялся ко мне в воспитательных целях. И еще в тонком деле убеждения нашей упрямой мамы.
– Нет, это персидский шах Насреддин, он очень любил фотографироваться и при его дворе был русский фотограф. Он вел фотолетопись правления Насреддин-шаха и только своих жен шах фотографировал сам. У него их было 84 (см. сноску-4 внизу).
Я представила, если бы у моего папы было 84 жены, а у меня 84 мамы, и ужаснулась:
– А зачем ему было так много?
– Ну, шаху так положено, это называется гарем, – ответил папа. – Жены жили в отдельной, гаремной, части дворца. А однажды шах Насреддин побывал в Санкт-Петербурге, который сейчас Ленинград, сходил там на балет и решил устроить такой же у себя. Нарядил свой гарем в балетные пачки и заставил их показывать себе представления.
Я вспомнила наши марлевые пачки от тети Раи из прачечной и танец маленьких лебедей. Представить себе в таких нарядах персиянок, которых я редко видела без платков, мне было трудно.
– Его жены не носили чадор?
– Конечно, носили, но только на людях. Но в своей гаремной части они наряжались, как хотели. И исполняли все капризы своего мужа.
Я представила себе, как моя мама по капризу моего папы наряжается в марлевую пачку и показывает балет в компании других его жен – и мне стало смешно.
– Наша мама никогда бы не согласилась!
– Это точно! – вздохнул папа. – Посмотри, вот здесь были крепостные стены, рвы и 12 ворот. Мы стоим на месте Хорассанских.
Папа остановил машину с краю небольшой площади. В воздухе висел зной, чем дальше от гор, тем в Тегеране всегда жарче. На площади шла хаотичная торговля с лотков, сновали взрослые торговцы и босоногие мальчишки. За чинарами виднелся полумесяц мечети.
– Видишь вон ту старую чинару? – папа указал на дерево на другом конце площади.
– А как ты определяешь, старая чинара или нет? – недавно я вычитала в учебнике природоведения, что возраст дерева можно определить только спилив его, по кругам на разрезе ствола.
– А тут все чинары старые, – выкрутился папа. – Видишь возле нее почтовый ящик, желтый такой? Сбегай, пожалуйста, брось в него письмо. А то здесь опасно машину без присмотра оставлять, мальчишки тут же за магнитолой влезут, а ближе не подъехать.
– Конечно! – согласилась я. – Чего тут бежать-то, два шага.
Папа вручил мне чудной иранский конверт, совсем не такой, как у нас, все надписи на фарси, а на марке Хомейни.
Я подбежала к желтому ящику под старой чинарой и замерла в недоумении. Московские почтовые ящики были синими и висели на стенах домов, а этот, желтый, был намного больше и стоял прямо на асфальте. И на месте, где у советских ящиков была прорезь для писем, у этого не было ничего.
– Папа, папа! – завопила я на всю площадь, чтобы не бежать назад. – Куда здесь бросать, не пойму?
Из-за шума на площади папа меня не слышал. Как назло, в этот момент он сосредоточенно копался в бардачке. И даже окно прикрыл, хотя было очень жарко. Наверное, боялся, что шустрые мальчишки могут стащить из «жопо» магнитолу даже при нем.
Тут я сама увидела отверстие для писем по-тегерански. Оно, как и сам почтовый ящик, было намного больше привычного, и располагалось сверху, а не спереди, как у нас.
Мимо шел какой-то сгорбленный старик, похожей на нищего, их в старой части города бродили целые толпы. Поравнявшись со мной, он вдруг поднял голову, из-под лохмотьев на меня сверкнул острый взгляд человека не старого и не изможденного нищетой и болезнями, и он произнес на чистейшем английском:
– Я тебя уже видел у Хорассанских ворот.
– Когда? – спросила я, чтобы хоть что-то спросить.
Но «нищий» уже ушел. Я немного растерялась: уж больно эта картинка была похожа на сцену из фантастического ужастика, который мы недавно посмотрели в нашем самодельном бимарестанском кинозале.
Когда мог видеть меня этот старик? Полчаса назад в машине, когда папа показывал мне Хорассанские ворота? Или в одной из прошлых жизней?
Смущенная, я прибежала назад. Папа продолжал копаться в бардачке. Я дернула дверцу с пассажирской стороны, она оказалась закрыта. Возмущенная, я постучалась в стекло. Папа поднял голову и открыл мне дверь.
– Ты чего от меня заперся? – обиделась я. – Тут ко мне старик какой-то приставал, говорил, что уже видел меня у Хорассанских ворот. Как такое могло быть?
– Да сумасшедший какой-нибудь, забудь, – папа не проявил любопытства к моему загадочному старику. – А заперся я не от тебя, я тут инструкцию к «жопо» изучал, увлекся, а кнопку опустил, чтобы хулиганы тем временем через пассажирскую дверь не вытащили твою сумку.
– Ой, спасибо, папуль! – обрадовалась я. Свою новую модную сумку с британским флагом, недавно подаренную мне ходжи Рухи, я действительно небрежно бросила на пассажирском сиденье.
Папа тронулся с места, а я принялась живописать, как применила дедуктивный метод, чтобы обнаружить в чужеземном ящике щель для писем. Папа посмеялся и похвалил меня.
Мы проехали совсем немного и остановились в тени чинаров неподалеку от какого-то старого мрачноватого здания.
– Это публичные бани Геблех, – пояснил папа. – На Востоке бани не только для мытья, но и важное место для мужских встреч.
– И что они там делают голые? – захихикала я.
– Они не голые, а в полотенцах. Проводят деловые встречи и тайные переговоры. При Насреддин-шахе, например, там казнили визирей, уличенных в измене правителю.
Я вспомнила, как мы помиловали в сценке про шахскую жизнь «визиря-изменника» Макса. Все-таки мой Грядкин благородный, раз настоял на этом. И, конечно, Артурчик все про него придумал! А вот настоящий шах казнил бы нашего бедного Макса в этой жутковатой бане, где все в полотенцах.
– А мама говорит, что опозорилась в публичной бане со своим полотенцем!
Эта история еще была свежа в моей памяти. Накануне 8-го марта торгпредские женщины пригласили мою маму в сауну, которая была на их территории. Мама собралась, как в московскую баню, в которую иногда ходила с подружками – взяла махровое полотенце, мыло, мочалку и резиновые тапочки. А баня в советском Торгпредстве оказалась скорее банкетом: женщины в красивых шелковых кимоно сидели за празднично накрытым столом в банном зале приемов, угощались, выпивали и лишь изредка заглядывали в сауну. На групповых фото того торжественного банного приема в честь Женского дня одна моя мама обернута в полотенце и не накрашена. А рядом улыбаются нарядные торгпредские дамы.
Потом мама долго ругала папу за то, что он ее не предупредил, и «выставил дурой». Папа уверял, что понятия не имел, как парятся торгпредские жены, и сам бы пошел в одном полотенце, если бы его позвали. Но мама не успокоилась, пока не купила себе шелковое кимоно – на случай, если ее вновь позовут на банную вечеринку.
– Ну, у вас, женщин, все по-другому, – ответил папа. – Мужчинам и в полотенцах нормально. Я сейчас отойду на пару минут, посидишь? Я в тенек машину поставил и хулиганов тут нет. Но все равно запрись изнутри на все кнопки и стекла подними. А то мало ли…
Папа ушел, а я рассматривала сквозь кроны вековых чинаров изъеденный столетиями каменный бок старинной башни и фантазировала. Вот если бы мой папа был персидским шахом, я бы точно уговорила его выдать меня замуж за Грядкина! Я слышала, что в Иране не выдают девушек замуж очень рано, как в других исламских странах, но сосватать могут заранее. Даже в 9 лет. И тогда жених будет верно ждать совершеннолетия своей невесты, чтобы сыграть свадьбу. А до этого будет приходить к ней в гости с подарками. Меня бы это очень устроило…
Вскоре мне стало душно. «Жопо» раскалился, несмотря на тенек от чинаров. Я приоткрыла щелку в окне. Я бы включила холодный обдув, но папа забрал ключи от зажигания. От жары расхотелось фантазировать про Грядкина. Мне стало казаться, что папы нет очень давно. Что он вообще забыл обо мне. Или с ним что-то случилось в этих его дурацких банях. Разболелась голова, потом вдруг стало страшно одной сидеть в машине посреди города, языка которого я не знаю. А что я буду делать, если папа не вернется до вечера?! Куда пойду, кого позову? Нет, я не могу выйти из машины, я должна ее сторожить!
А если хулиганы уже наблюдают за мной из-за чинаров, видят, что я одна в машине, и сейчас явятся, чтобы украсть магнитофон?! С этой мыслью я схватила с заднего сиденья ««Эттелаат» (местную газету), испещренную мелкой вязью, пересела на водительское место и закрылась газетой. Пусть воры думают, что я мужчина и местный, раз читаю на фарси. Может, я просто маленького роста, как наш господин Аршали!
Эту картину и застал вернувшийся папа:
– А я иду и думаю, что за иранского дядьку с газетой ты пустила за руль?!
– Тебя не было очень долго! Я думала, ты обо мне забыл! – возмущалась я.
Папа посмотрел на часы:
– Тебе из-за жары показалось, что долго. А я, на самом деле, один батман здесь, другой там. Пойдем кушать?
Я сразу растаяла. Уж очень я любила ходить в местные ресторанчики. Это мы делали только вдвоем с папой, втайне от мамы. Мама со своим навязчивым страхом антисанитарии этого не одобрила бы.
Мы зашли в софре-ханэ в подвальчике старинного жилого дома, в южной части города они были крохотными, семейными, зато очень уютными (см. сноску-5 внизу).
Стол в софре-ханэ – почти как дастархан (традиционный «постамент» для трапезы, где едоки сидят на уровне скатерти) в Туркмении, только скатерть кладут не прямо на топчан между сидящими на подушках гостями, а на низкий столик, установленный на топчане. Так кушать гораздо удобнее, чем когда тарелка и вовсе у твоих ног. А сидеть по-турецки мне всегда было удобнее, чем на стуле.
Хозяин поприветствовал нас и усадил на топчан.
Мы заказали челоу-кебаб из «гушт-е морг» – куриного мяса. «Челоу» на фарси рис, а кебаб – это как наш шашлык, только в Тегеране он казался мне совсем иным.
Хозяйские детишки резво притащили вазочки с фруктами и пиалушки с орешками. К фруктам – маленькие ножички и отдельные блюдца. Фрукты, даже те, которые порой «выбрасывали» на нашей родине, здесь были словно в квадрате. Апельсины, грейпфруты, бананы, абрикосы, персики – в разы ярче, румянее и слаще. Пока мы ими закусывали, ветерок доносил аппетитные запахи мангала.
Вскоре хозяин водрузил в центр нашего стола гигантское чеканное блюдо с желтой горой рассыпчатого шафранового риса, сверху щедро усеянной золотистыми кругляшками мяса.
Золотистым оно становилось от того, что его мариновали в масте (иранский густой кисломолочный напиток консистенции простокваши) с шафраном, а круглым – потому что разделывалось на мелкие кусочки для жарки на вертеле. Но в детстве я была уверена, что в Иране просто другие курицы. В отличие от отечественных, у иранских «морг» (курица) нет бледных зеленоватых ножек и костлявых прозрачных крылышек, они крепко сбиты из ярко-желтых упругих кругляшков и почти бескостны.
Жена хозяина принесла серебряный поднос с «сабзи» (зелень) и поставила перед каждым из нас по пиале «маста» и по блюдечку с «карэ» – индивидуальной упаковкой голландского сливочного масла.
В далеком 80-м нам, советским подданным, эти блестящие прямоугольные пачки с лоснящейся коровой на этикетке казались диковиной. На нашей родине сливочное масло продавалось вразвес: его криво рубала на прилавке недовольная продавщица и с хрустом (и, как мне казалось, с ненавистью), заворачивала неровные куски в глухо шелестящую белую бумагу. Порционные упаковки масла у нас появились гораздо позже, и то только в поездах и самолетах. Но те, что выдавались в Тегеране к каждому челоу, были намного больше. А на мой взгляд, еще и намного вкуснее.
Иранский челоу без маста и карэ немыслим, но их количество угощающая сторона всегда оставляет на усмотрение гостя. Поэтому и выдаются они каждому по отдельности.
В Иране я настолько привыкла к этим личным пачкам сливочного масла, что впоследствии меня еще долго удивляло масло в общей масленке. Как, впрочем, и отношение соотечественников к приему пищи в целом. Застольная деликатность иранцев настолько совпала с моими смутными чаяниями, что тоже стала существенной частью моей детской свободы.
Тегеранский общепит, равно как и походы в гости к местным, к которым мы тоже иногда заглядывали, нравились мне главным из-за здешней традиции самому накладывать себе из общего блюда, сколько считаешь нужным. В этом мне и виделась свобода выбора. Дома размер моей порции определяла мама и возмущалась, если я не доедала. Предполагала, что я заболела, раз плохо кушаю. И никак не хотела понять, что кушаю я хорошо, просто для сытости мне требуется меньше, чем кажется ей. И надо всего лишь не решать за меня, насколько я голодна.
У иранцев же пичкать и дергать – верх неуважения к вкушающему трапезу. Иранский столовый этикет исключает диктат, даже под знаком гостеприимства. Наблюдать, кто сколько положил себе из общего блюда и кто сколько съел, считается неприличным. И уж тем более это комментировать, даже из самых лучших побуждений. Это я подозревала еще задолго до приезда в Тегеран, а тут обрела понимание. За иранским столом даже детям оказывалось доверие и уважение к их вкусу и выбору. Они сами клали в свои тарелки то, что хотели, и сколько хотели.
А вот русские хозяйки не доверяли даже взрослым: сами наваливали в их тарелки свои коронные блюда, и если гости эту тарелку не вылизывали, напоказ огорчались. И при всех приставали с неудобными вопросами: невкусно, да? Ты не болеешь, а то аппетит плохой? Признайся, ты на диете? А, может, у тебя аллергия?
Выразить я тогда не умела, но кожей ощущала бестактность подобных ситуаций. Это каким же невоспитанным надо быть, чтобы вслух заявить, что невкусно?! К тому же, может, это мне невкусно, а другим очень даже нравится? Обманывать некрасиво, правдивый ответ обидит хозяйку, но зачем же тогда она пристала как банный лист со своим неловким вопросом?!
Уж какое невероятное количество раз в московских гостях я из вежливости через силу запихивала в себя угощения, чтобы не обиделась очередная тетя, которая это наготовила! Иногда это бывало вкусно, но всегда полтарелки назад! И только в Тегеране, в свои неполные десять, я, наконец, обрела то, чего смутно жаждала – возможность самоопределения за столом. А с ней и привычку неторопливо прислушиваться к организму: насколько он голоден, чего хочет в данную минуту?
Вернувшись в Союз, я еще долго удивлялась отношению к еде моих сверстников, оно казалось мне лишенным самоуважения. Советские дети отказывались от пищи напрочь, если дома их пичкали, и объедались до колик в животе тем, что им не давали дома.
В конце трапезы хозяин принес в кувшине воду с лимоном и лично омыл гостям в нашем лице руки. В подвальчике было прохладно, да и на улице зной слегка спал.
– О, гляди, солнце явно уже намылилось на ночевку к себе за Эльбурс, – сказал папа, когда мы вышли на улицу. – Пора и нам честь знать, а то стемнеет, не успеем оглянуться. Что скажем маме?
– Что ездили в дальний «Курош» и сарафан там купили, – бойко отрапортовала я.
Папа засмеялся. Я была сытой, сонной и довольной и полностью позабыла все свои страхи, испытанные перед баней Геблех.
В последнюю среду перед Новрузом папа привел меня к дому Рухи, к 9 вечера, как и договаривались.
Семья господина Рухи жила рядом с нами, на улице Каримхан, в симпатичном двухэтажном особняке на две семьи. В Москве я не видела таких жилых домов, где у каждой семьи по этажу с отдельным входом, общий внутренний дворик с бассейном и садом и общая плоская крыша, на которой тоже бассейн с шезлонгами, зимний сад и площадка для катания на скейтах и роликах. Самые маленькие гоняли по крыше на великах.
До войны Тегеран большую часть года жил на своих крышах. Я бы тоже на такой жила: днем там можно загорать и купаться, а с наступлением вечерней прохлады на крыше приятно пить чай, любуясь огнями города. Но с началом войны сидеть на крышах запретили, да и городских огней не стало.
На Чахаршанбе-сури 1359-го до войны оставалось ещё полгода. И хотя, как говорили взрослые, иракцы уже обстреляли какой-то приграничный иранский город, никто тогда не думал, что дело дойдёт до бомбежек Тегерана.
Папа позвонил в интерком (слова «домофон» мы тогда ещё не знали) и сказал что-то на фарси ответившему в микрофон мелодичному женскому голосу.
– Сейчас девочки выйдут за тобой, – сообщил он мне. – А я побежал. А то они будут приглашать в дом и обижаться, если откажусь. А если не откажусь, мама мне этого не простит! Я за тобой завтра зайду к вечеру и тогда и посижу с Рухишками.
Папа называл семью хаджи Рухи «рухишками», подразумевая, что в ней много детишек и вся жизнь вертится вокруг этих детишек.
Скоро я в этом убедилась.
Едва мой папа скрылся за ближайшим поворотом, а он и впрямь не пошёл, а бросился наутёк, из дверей, радостно вереща, выскочили мои подружки Ромина и Роя.
О проекте
О подписке