Спустя три часа Юкио Мисима очутился в коробке, за ним последовали Акира Куросава и Ясунари Кавабата. Двое самоубийц и один выживший. Пассан решил непременно забрать портреты в свою квартирку в Пюто. Великие люди, у которых трагичность собственного существования таинственным образом обогащала творчество. В гла зах Пассана эти самоубийства имели эстетическую ценность. Нобелевский лауреат Кавабата, которому перевалило за семьдесят, просто включил газ в сво ем кабинете, словно заканчивал давным-давно начатую работу.
Пассан осторожно уложил в коробку завернутый в папиросную бумагу заварочный чайник из селадона. С Управлением собственной безопасности все прошло достаточно гладко. Эти ребята были настроены миролюбиво и предупредили, что сейчас всего лишь предварительная встреча. Он еще подумал, а не расчищают ли они площадку для его профессионального сэппуку…
Самоубийство. Основа японской культуры, наваждение Пассана и вечная причина стычек с Наоко.
Она не желала признавать, что добровольная смерть лежит в центре ее собственной культуры, и резонно утверждала, что количество самоубийств в Японии не выше, чем в других странах. В ответ он перечислял знаменитых японцев, которые сами свели счеты с жизнью. Писатели: Китамура Тококу, Акутагава Рюноскэ, Осаму Дадзай… Генералы: Марезуке Ноги, Анами Коречика, Сугияма Хадзимэ… Заговорщики: Юи Сёсэцу, Асахи Хэйго… Воины: Минамото-но Ёримаса, Асано Наганори (и его сорок семь самураев), Сайго Такамори… Не говоря уже о камикадзе, таранивших своими самолетами американские крейсеры, и о влюбленных, которые бросались со скал Тодзинбо, лишь бы не видеть, как угасает страсть. В свете гибели их собственной любви эта идея звучала особенно убедительно.
Пассан преклонялся перед этими людьми, не боявшимися смерти. Теми, для кого долг и честь – все, а унылые маленькие радости обывателей – ничто. Наоко не выносила этого нездорового восхищения, считая его еще одним способом заклеймить ее народ. Старая песня о трагической культуре, колеблющейся между сексуальной извращенностью и добровольной смертью, бесившие ее стереотипы.
Оливье перестал с ней спорить, предпочитая оттачивать собственную теорию. Для японца жизнь подобна куску шелка, и важна не длина куска, а его качество. Неважно, когда ты умрешь: в двадцать, тридцать или семьдесят лет, лишь бы на твоей жизни не осталось ни пятна, ни щербинки. Когда японец кончает с собой, он не смотрит вперед (по-настоящему он не верит в загробную жизнь), а оглядывается назад. Свою судьбу он оценивает в свете чего-то высшего – сёгуна, императора, семьи, фирмы… Эта подчиненность, это чувство чести – основа ткани. На ней не должно быть ни изъяна, ни грязи.
Полицейский выключил электрический чайник и поставил рядом с заварочным. Сам он всегда жил именно так. Заглядывал вперед лишь затем, чтобы представить свой надгробный камень. Оставит ли он после себя память об образцовой жизни? Будет ли его кусок ткани безупречно чистым?
Но после всех уловок, лжи и подлости, до которых приходилось опускаться, чтобы просто применять закон, этому уже не бывать. Зато в том, что касается отваги и чести, ему стыдиться нечего. В спецназе Пассану довелось побывать под огнем, применять оружие, убивать. Он вдыхал запахи ракетного топлива и раскаленной стали, узнал, как свистят пули, как шуршит воздух, когда они его рассекают, узнал и всплески адреналина, которые они приносят. Он боялся, по-настоящему боялся, но ни разу не отступил. По одной простой причине: опасность – ничто в сравнении с позором, который запятнал бы его жизнь, если бы он струсил.
В конечном счете его страшила не смерть, а жизнь – несовершенная жизнь, наполненная мерзостями и угрызениями совести.
Он снял со стены фотографию своих детей и вгляделся. После рождения Синдзи и Хироки все изменилось: теперь ему хотелось жить долго, успеть их чему-то научить, защищать их как можно дольше. Ну какой из тебя солдат, если у тебя есть дети?
– Что ты делаешь?
Пассан поднял глаза: перед ним в полумраке стояла Наоко, все еще с сумкой и в плаще. Он не услышал, как она вошла. Он никогда не слышал, как она входит – с ее-то весом пера и кошачьими глазами, видящими в темноте.
– Собираю вещи для переезда.
Она взглянула на портреты на дне коробки, заметив и другие «сокровища»: каллиграфически написанные хокку, палочки благовоний, репродукции Хироси и Утамаро…
– Ты по-прежнему без ума от зомби, – сухо заметила она.
– Это храбрые люди. Люди чести.
– Ты никогда ничего не понимал в моей стране.
– Как ты можешь так говорить? После всех этих лет?
– Ну а ты как можешь верить в такие глупости? Прожив десять лет со мной и столько раз там побывав?
– Не вижу, в чем тут противоречие.
– То, что ты называешь храбростью, всего лишь интоксикация. Мы были запрограммированы, отформатированы своим воспитанием. Мы вовсе не храбрые – мы покорные.
– А по-моему, это ты ничего не поняла. За воспитанием стоит идеал народа!
– Сегодня наш идеал – освободиться от всего этого. И не смотри на меня как на больную.
– Знаю я твою болезнь: это Запад и его упадок. Его неистовый индивидуализм. Ни веры, ни идеологии, ни…
– Я не собираюсь снова ругаться с тобой. – Она жестом отмела его слова, будто смахнула пыль.
– Чего же ты хочешь? Попрощаться? – спросил он с сарказмом.
– Всего лишь напомнить, что детям нельзя давать сладости. Так они без зубов останутся. В этом мы всегда были согласны.
До Пассана не сразу дошло: он говорил ей о сэппуку, она парировала чупа-чупсами. Его всегда поражал материализм Наоко, ее одержимость бытовыми мелочами. Однажды он спросил, какое качество она прежде всего ценит в мужчине. Она ответила: «Пунктуальность».
– О’кей. Пара леденцов ведь не загубит их воспитание?
– Мне надоело твердить тебе одно и то же.
Пассан наклонился, чтобы подхватить коробку двумя руками.
– Это все?
– Нет. Еще я хотела вернуть тебе это, – добавила она, положив что-то на фотографии.
Пассан увидел кинжал в ножнах из хлебного дерева, покрытого черным лаком. Рукоять слоновой кости при электрическом свете сверкала чистейшим блеском, изгиб лакированного дерева казался совершенным. Пассан узнал его с первого взгляда и вспомнил, за что выбрал: ножны напомнили ему волосы Наоко, слоновая кость – ее белую кожу.
– Оставь себе. Это подарок.
– Все это в прошлом, Олив. Забирай свою игрушку.
– Это подарок, – повторил он упрямо, пропустив колкость мимо ушей. – Подарки не забирают обратно.
– Ты хоть знаешь, что это?
Лежащий на фотографиях наискосок кинжал словно вызывал на бой невозмутимых Кавабату, Мисиму, Куросаву. Прекрасно.
– Кайкен, – прошептал он.
– А ты знаешь, для чего он нужен?
– Я сам же тебе и рассказал. Ты даже была не в курсе! – В задумчивости Пассан снова взглянул на драгоценную вещицу. – Таким кинжалом жены самураев убивали себя. Перерезали себе горло, сперва связав свои согнутые ноги, чтобы умереть в пристойной позе, и…
– Хочешь, чтобы я покончила с собой?
– Вечно ты все портишь, – ответил он устало. – Ты отрицаешь собственную культуру. Кодекс чести. И…
– Ты больной. Вся эта ерунда давно себя изжила. И слава богу.
С каждой секундой коробка казалась ему тяжелее. Бремя прошлой жизни, груз его старомодных убеждений.
– Так что же тогда для тебя Япония? – закричал он вдруг. – «Сони»? «Нинтэндо»? «Хэллоу Китти»?
Наоко улыбнулась, и тут он понял, что, несмотря на сорок пятый калибр у него на поясе, в этой комнате вооружена только она.
– Тебе самое время убраться отсюда.
– Встретимся у адвоката. – Пассан обошел ее и шагнул за порог.
Наоко дрожала от холода на лужайке перед домом, не сводя глаз с ворот.
Она помогла Пассану перенести в машину последние коробки, и он молча уехал, даже не взглянув на нее. Было прохладно, но порой налетали волны тяжелого влажного жара. И только птицы, казалось, не сомневались в том, какое сейчас время года, и неистово щебетали на деревьях.
Наконец Наоко отряхнулась от дождя и направилась к дому. Горло перехватил тревожный спазм. Она поспешила в комнату к мальчикам – для них собирались обору довать и вторую комнату, но Пассан так и не успел за кончить в ней ремонт. Наоко поцеловала Хироки, еще взъерошенного после ванной, и Синдзи, уткнувшегося в свою игровую приставку. Дети никак не отреагировали на ее появление, и это безразличие даже успокоило. Самый обычный вечер.
Наоко пошла на кухню. Морской язык и картошка уже были готовы, но есть не хотелось. Сандринины маки еще не улеглись в желудке. Ей припомнился их разговор. И с чего вдруг она так взъярилась на Париж и Францию? Она давно уже свыклась со своими клеймом эмигрантки…
В кухню с хохотом ворвались мальчики, под стук тарелок и приборов расселись по местам.
– Почему вы с папой расстаетесь? – внезапно спросил Синдзи.
Он сидел прямо, словно обращался к школьной учительнице. Наоко поняла, что он, как старший, задавал этот вопрос и от имени брата.
Ответить по-японски не хватило сил.
– Чтобы больше не ругаться.
– А как же мы?
Она положила сыновьям еду и села между ними, чтобы вложить в свои слова больше тепла:
– Вас мы будем любить всегда. Вы уже знаете, как теперь у нас все будет устроено. Вы остаетесь дома. Неделю с мамой, неделю с папой.
– А другой папин дом мы сможем увидеть? – вмешался Хироки.
– Ну конечно. – Ласково улыбаясь, она взъерошила ему волосы. – Там вы тоже будете как у себя дома! А теперь давайте ешьте.
Синдзи и Хироки уткнулись в тарелки. Дети не просто жили в ее сердце, они и были этим сердцем. Каждый его удар и даже паузы между ударами посвящались им.
В их команде восьмилетний Синдзи – главный заводила. От отца он унаследовал энергичность и юмор, и в то же время в нем чувствовалась природная непосредственность, которой не было ни у кого из родителей. Его смешанное происхождение выражалось в некой загадочной иронии. К своей азиатской наружности он относился с легкой насмешкой, как бы со стороны, словно говоря: «Не стоит доверять внешности».
Шестилетний Хироки был более серьезным. Строго относился к своим привычкам, расписанию и игрушкам, унаследовав присущую матери непреклонность. Но зато внешне он ничем ее не напоминал. Его круглое личико под черными волосами вызывало у Наоко недоумение. В отличие от китайцев и корейцев, японцы гордятся своими овальными лицами. Круглая рожица Хироки всегда выражала какую-то рассеянную задумчивость. Мальчик часто вступал в разговор совершенно некстати, словно ошибся дверью, сам удивлялся тому, как он здесь оказался, и снова умолкал. Тогда они говорили друг другу, что он словно с луны свалился. И еще больше тревожились за своего малыша…
Ужин подошел к концу. Наоко удавалось переводить разговор на самые разные темы: школа, Диего, дзюдо Синд зи, новая компьютерная игра Хироки. Оба без напоминаний убрали тарелки в посудомоечную машину и поднялись на второй этаж.
Поцеловав Хироки в постели, Наоко прошептала ему по-японски:
– Завтра я вернусь пораньше и мы вместе примем ванну. Поиграем с кокэси!
При упоминании японских куколок мальчик улыбнулся. Он уже дремал.
– Только не закрывай дверь! – ответил Хироки на смеси французского и японского.
– Конечно, золотко. А теперь бай-бай.
Она поцеловала его в ямочку на плече и подошла к Синдзи, погруженному в «Микки парад»[10].
– Оставишь свет в коридоре? – спросил он по-японски, подлизываясь.
– Да у меня полон дом мокрых куриц! – Улыбаясь, она погасила настольную лампу.
Пассан вернулся к себе очень поздно. Потерянный. Отвергнутый. Про́клятый.
По дороге в Пюто, везя в багажнике свои японские сок ровища, он поддался старым бесам. Квартал Дефанс, затем Восьмой округ с его нужными адресами…
Здесь были его привычные угодья – бары, кабаки, девушки из службы эскорт-услуг. Не старые приятельницы, как в тех фильмах, где у легавого всегда любовница-проститутка. В тех местах, где бывал Пассан, его всегда ждали сюрпризы – новые девушки, новые приключения. Конечно, для него все это слишком дорого, но полицейский всегда может пригодиться. Оливье не имел ничего общего с полицейским-покровителем. Ценилось не то, что он был кому-то другом, а то, что не был врагом, это не одно и то же. И атмосфера страха и смирения странным образом возбуждала его еще сильнее.
Через несколько лет после женитьбы, когда влечение к Наоко отхлынуло, словно кровь от лица труса, он вернулся к своим холостяцким привычкам. Сомнительные ночные заведения, встречи с шикарными проститутками. Утоление худших его порывов. Простейший обмен: пара бесплатных свиданий в уплату за его защиту.
Откуда эта потребность находить облегчение у вульгарных дебелых профессионалок, в то время как одна из красивейших женщин Парижа ждала его дома? Ответ крылся в самом вопросе. Женщину всей жизни не трахают сзади, кончая ей на лицо в качестве кульминации. Особенно если она мать твоих детей.
Мама и шлюха. Несмотря на свой возраст и опыт, Оливье так не сумел преодолеть этот ребяческий конфликт. Восемь лет психоанализа ничего не дали. Сама его плоть упорно отказывалась смешивать вожделение и любовь, секс и чистоту. Женщина для него была раной, края которой не желали соединяться.
С Наоко он познал первую волну возбуждения, такую новую и свежую, что у него не возникло ощущения, будто он пятнает свою мадонну. Когда к нему вернулись его прежние пристрастия, как-то само собой получилось, что он отвернулся от своей японской феи. Возвращение к истокам. К женщинам с широкими бедрами, жирными ляжками, тяжелыми грудями. К унизительным позам. Оскорблениям. К животному облегчению, смешанному с каким-то мстительным чувством. Когда наслаждение обжигало его промежность, он стискивал зубы, чтобы сдержать торжествующий рев, черный, горький и бесцельный.
Нечего и думать о том, чтобы подвергнуть свою супругу подобным мерзостям. Его персональный ад касается его одного.
Парадокс заключался в том, что Наоко легко уступила бы его фантазиям. У японок совершенно свободное отношение к сексу, ничего общего с христианским чувством вины, гложущим людей Запада. Но Пассан не видел Наоко в такой роли. Ее гладкая белая кожа, мускулистое, без малейшего изъяна тело его не возбуждали. Она создана для молитвы, а не для похоти.
Наоко не обманывалась на его счет. Любая женщина знает сексуальные биоритмы своего партнера. Она закрывала глаза, быть может, во имя старой японской традиции, по которой муж делает жене детей, а удовлетворения ищет на стороне. Первая недосказанность, первый компромисс. Неудовлетворенность пролегла между ними, возведя незримую стену, превратив каждый жест в выпад, каждое слово в отраву. Разлука сердец всегда начинается с разлуки тел…
Он припарковался на узкой улочке, проходящей вдоль набережных, за старой церковью Пюто. Потребовалось три захода, чтобы перенести все его архивы и безделушки. Когда последние коробки были сложены в середине комнаты, он оглядел свое новое логово. Тридцать квадратных метров паркетной доски, три белые стены и широкое окно вместо четвертой, кухонька, отделенная фанерной перегородкой. Диван-кровать, доска на козлах, стул, телевизор. Все это в здании шестидесятых годов. Особо не разгуляешься.
Неделями он неспешно перебирался сюда, оттягивая момент окончательного переезда. Пассан снял куртку и на несколько мгновений застыл. Единственное, о чем он подумал в эту минуту, были слова летчика-камикадзе, спасенного перемирием. Когда его спросили, что он испытывал в то время, он ответил со смущенной улыбкой: «Все очень просто, у нас не было выбора».
О проекте
О подписке