Однако, это требование праздности и неприменимости как источник значимости сегодня везде и всегда сталкивается с антагонистичным императивом, так что современный статус предмета в повседневной жизни рождается из конфликта или компромисса между двумя противоположными формами морали: аристократической морали otium’a и пуританской морали труда. Когда функцию предметов представляют в качестве их имманентного основания, совершенно забывают о том, насколько само это функциональное значение управляется социальной моралью, требующей ныне, чтобы предмет – так же, как и индивид – не был праздным. Он обязан «работать», «функционировать», тем самым искупая, совершенно по-демократически, свою вину, в том и состоящую, что ранее он обладал аристократическим статусом чистого знака престижа. Этот прежний статус, основанный на демонстративности и трате, никуда не делся, но, будучи ограничен эффектами моды или украшения, часто он дублируется – в той или иной мере – определенным функциональным дискурсом, способным создать алиби для различительной функции (invidious distinction). Таким образом, предметы ведут постоянную игру, в действительности проистекающую из морального конфликта, из расхождения социальных императивов: функциональный предмет притворяется декоративным, утяжеляется какими-то бесполезными элементами и знаками моды, тогда как пустяковый и ненужный предмет обременяется практическим целеполаганием[5]. Пределом представляется гаджет: чистая произвольность под прикрытием функциональности, чистая расточительность, прикрытая практической моралью. Так или иначе, все предметы, даже самые пустяковые, оказываются предметами труда: уборки, расстановки, починки, бриколажа – везде homo faber выступает в качестве двойника homo otiosus. В общем случае мы имеем дело (и не только в мире предметов) с неким функциональным симулякром (make-believe), за спиной которого предметы продолжают играть свою роль социальных отличительных маркеров. Иначе говоря, все предметы приведены к фундаментальному компромиссу[6], состоящему в том, что они, с одной стороны, должны означать, то есть наделять социальным смыслом, престижем, в модусе otium’a и игры – в том архаическом и аристократическом модусе, с которым пытается воссоединиться гедонистическая идеология потребления, – ас другой стороны, они должны подчиняться крайне устойчивому консенсусу демократической морали усилия, дела и заслуги.
Можно вообразить себе такое состояние общества, где все это привело бы к появлению двух разделенных классов предметов, противопоставленных друг другу так же, как потребление противопоставляется престижу, а потребительная стоимость – знаковой меновой стоимости; причем разделение это было бы связано с жесткой иерархической интеграцией (как в первобытном обществе, ритуальном обществе или кастовом). Но в нашем обществе, повторим, чаще всего эти процессы приводят к амбивалентности на уровне каждого предмета.
Важно, не довольствуясь практической очевидностью предметов и мнимой стихийностью поведения, выявлять повсеместное социальное принуждение, этос «демонстративного» потребления (прямого или по доверенности)[7], то есть схватывать в потреблении неизменно присутствующее в нем измерение социальной иерархии, улавливать в современном стэндинге мораль, все столь же непреклонную.
В этом парадоксальном определении предметы, следовательно, оказываются местом не удовлетворения потребностей, а символической работы, «производства» в двойном смысле термина producere — их производят, но также их приводят в качестве доказательства. Они суть место освящения определенного усилия, непрерывного свершения, своего рода stress for achievement, стремящегося привести весомое и неизгладимое доказательство социальной значимости. Что-то вроде мирского Bewahrung, испытания, демонстрации, – наследующей, пусть и в поведении с обратным знаком, те же моральные принципы, что составляли протестантскую этику, совпадая, по Веберу, с принципами производственного духа капитализма: мораль потребления принимает эстафету от морали производства или же сплетается с ней в единой социальной логике спасения.
Попытки связать предметы в качестве элементов определенной социальной логики предпринимали разные авторы. Как правило, впрочем, роль предметов в социологических исследованиях сводится к роли статистов. У аналитиков «потребления» предметы оказываются одной из излюбленных тем социологической паралитературы, составляющей эквивалент рекламного дискурса. Стоит, однако, выделить одну попытку систематизации, а именно попытку, предпринятую Френсисом Стюартом Чэпином[8]. Он определяет статус как «положение, которое занимает индивид или семья в соответствии с доминирующими стандартами культурных благ, реальных доходов, материальных благ и способов участия в групповых формах деятельности данного коллектива». Таким образом, есть четыре шкалы. Затем было замечено, что четыре этих показателя находятся в настолько тесной связи с независимой переменной, а именно с меблировкой гостиной, что этой последней оказалось вполне достаточно для того, чтобы произвести оценку класса с точки зрения статистики. В этой «шкале living-room» используется 23 пункта, позволяющих составить опись и количественно оценить различные предметы (так же, как и некоторые характеристики самого ансамбля предметов: чистоту, порядок, ухоженность). Очевидно, что это первое исследование, преследующее социологические цели, характеризуется как нельзя более наивным эмпиризмом: социальные страты индексируются в нем попросту по сводному списку предметов. Такая процедура может быть выполнена со всей строгостью (ведь ее выводы в любом случае остаются достаточно грубыми) лишь в относительно бедном обществе, в котором покупательная способность сама по себе четко делит классы. Точно так же она значима лишь для крайних, а не для средних категорий. Кроме того, эти жесткие корреляции не могли бы выявить ни логику, ни динамику стратификации.
Тем не менее, шкала Чэпина, если бы она основывалась на более тонком анализе, учитывающем качество предметов, их материал, форму, стилистические нюансы и т. п., могла бы все же использоваться, ведь несправедливо и то возражение, обычно ей предъявляемое, будто сегодня все могут владеть одними и теми же вещами. Изучение моделей и серий[9] показывает сложную гамму различий, нюансов, благодаря которым одна и та же категория предметов (кресла, мебельная стенка, автомобиль и т. д.) все еще в силах воссоздать любые социальные дистанции. Но так же очевидно и то, что сегодня вместе с повышением уровня жизни дискриминация сместилась с простого обладания к практике предметов. Поэтому-то социальная классификация должна была бы, по всей видимости, основываться на более тонкой семиологии среды и повседневных практик. Исследования интерьеров и домашних пространств, основанные не на описи, а на распределении предметов (центральное/крайнее положение – симметрия/асимметрия – поря-док/отклонение – близость/удаленность), на формальных или функциональных синтагмах, короче говоря, исследование синтаксиса предметов, стремящееся извлечь константы организации в соответствии с типом жилья и социальной категорией, выяснить связность и противоречивость дискурса – вот уровень исследовательской работы, которая должна предварять истолкование в категориях социальной логики, при условии, что такой «горизонтальный» топоанализ дублируется «вертикальной» семиологией, которая, направляясь от серии к модели, проходя через все значимые различия, изучала бы иерархическую шкалу каждой категории предметов[10].
Проблема тогда заключалась бы в том, чтобы выявить связь между, с одной стороны, положением определенного предмета или группы предметов на вертикальной шкале и, с другой стороны, тем типом организации контекста, в котором данный предмет обнаруживается, или тем типом практик, которые с ним соотносятся. Гипотеза связи не обязательно должна подтверждаться, ведь варваризмы и ляпсусы существуют не только в формальном дискурсе, но и в социальном дискурсе предметов. И речь тогда должна идти не только о том, чтобы выявить их в структурном анализе, но и о том, чтобы истолковать их в терминах социальной логики и социальных противоречий.
Итак, на что же может быть направлен социальный анализ в этой области? Если речь о том, чтобы выявить некую механическую или зеркальную связь между такой-то конфигурацией предметов и таким-то положением на социальной лестнице, как это делает Чэпин, то это лишено всякого интереса. Хорошо известно, что предметы многое говорят о статусе их владельца, но в таком рассуждении содержится порочный круг: в предметах мы обнаруживаем ту социальную категорию, которую мы в сущности уже определили, исходя из этих предметов (взятых вместе с другими критериями). Рекуррентная индукция скрывает круговую дедукцию. Специфическая социальная практика и, следовательно, реальный предмет социологии не могут быть выявлены в подобной операции.
На первых порах можно, наверное, рассматривать предметы сами по себе и их сумму в качестве признаков социальной принадлежности, но гораздо более важно рассматривать их в их выборе, их организации и их практике в качестве опоры для глобальной структуры среды, которая в то же самое время является активной структурой поведения. Эта структура уже не будет прямо привязана к более или менее точно указанному статусу, описанному заранее, она будет анализироваться как элемент социальной тактики индивидов и групп, как живой элемент их стремлений, который в более обширной структуре может как совпасть с другими аспектами данной социальной практики (с профессиональной карьерой, воспитанием детей, местом жительства, сетью отношений и т. д.), так и частично противоречить им[11].
Во всяком случае ясно, что о предметах можно говорить лишь в категориях, отличных от них самих, то есть в категориях социальной логики и социальной стратегии. В то же время исследование надо проводить на его конкретной территории, определяя, какое специфическое положение занимают предметы по отношению к другим знаковым системам и какое специфическое поле практик они конституируют в общей структуре социального поведения.
По всей вероятности, норма потребительских установок оказывается одновременно нормой отличия и нормой конформности[12]. Можно сказать, что в общем случае мы обнаруживаем приоритет группы принадлежности перед идеальной референтной группой: мы владеем «надлежащими» предметами, то есть предметами тех, кто равен нам по статусу[13]
О проекте
О подписке