Читать книгу «Искусство как выбор. История моей жизни» онлайн полностью📖 — Зельфиры Трегуловой — MyBook.
image

Взросление. Мама. Отец

В раннем детстве я была не ребенком, а просто настоящей куклой – круглолицая, с широко распахнутыми глазами, с копной золотых кудряшек, всегда готовая к общению, в том числе и с людьми, которые оборачивались на меня, когда я с мамой или с няней шла по улице. И на всех своих многочисленных детских фотографиях я улыбаюсь – сказывались мамина любовь и забота, да и няни, по большей части, были добрыми, не ругали и не наказывали меня.

Мама меня в жизни ни разу не ударила даже по мягкому месту, хотя очень хорошо помню, что одна из случайных нянь очень настаивала на том, что детей нужно наказывать. Я, наверное, была любимым, даже прибалованным ребенком. Пока меня не отдали в детский сад, мир поворачивался ко мне только своей самой прекрасной стороной.

Не хочу сказать, что в детском саду меня сильно обижали, но я, видимо, не была создана для коллективной жизни. То же самое в школе – я всегда очень хорошо училась, учителя меня хвалили, хотя и иронизировали иногда над маминой привязанностью ко мне, но после уроков мне всегда хотелось скорее оказаться дома или на киностудии, рядом с мамой.

Мы с мамой были очень близки. На самом деле у каждой из нас был только один по-настоящему близкий человек – у мамы – я, а у меня – мама. Мама меня очень любила и очень обо мне беспокоилась. Она вообще была беспокойным человеком, и это мне передалось по наследству. А ей, в свою очередь, передался по наследству дедов идеализм (я, впрочем, унаследовала от них и это). Вера в то, что все должно быть в соответствии с самыми высокими требованиями и стандартами. Любовь – одна и на всю жизнь, материнство – с беззаветной самоотдачей.

* * *

Мамы часто не было дома – она работала, чтобы обеспечить нас обеих, а киностудия, которая в начале 1960-х годов была разбросана по Старой Риге, около 1965 года переехала в новое здание на Югле, достаточно далеко от центра. Мама часто брала меня после уроков с собой на работу, и киностудия на Югле стала для меня вторым домом. Я играла в парке рядом, а когда вечерело, перебиралась в тон-ателье, где мама записывала актеров, дублировавших фильмы на латышский язык, и я сидела там, в прямом смысле не дыша, чтобы не возник посторонний звук. Зато так я пересмотрела в детстве довольно много разного кино, правда по частям и эпизодам. А главное, в павильонах Рижской киностудии снимали в то время фильмы со знаменитыми актерами, и мама иногда заходила со мной на съемочную площадку. Я видела Евгения Урбанского, который снимался тогда в фильме «Большая руда», в эпизоде, где он лежит в госпитале. Мы подошли к нему, и я до сих пор помню его неотразимую улыбку. Во время съемок фильма «Моцарт и Сальери» я видела великого Иннокентия Смоктуновского. Помню невероятную Викторию Федорову с Валентином Смирнитским на площадке фильма «Двое», получившего потом главный приз за короткий метр на Московском кинофестивале. В общем, кино входило в мою жизнь наряду с изобразительным искусством, и был момент, когда я думала стать киноведом.

А когда мама оказывалась дома, мы с ней читали вслух. Читали вслух «Мертвые души» Гоголя и смаковали упоительный язык и глубокую иронию автора, который с тех пор один из моих самых любимых. Поэтому, когда в школе пришло время «проходить» это произведение, я была, пожалуй, единственной в классе, кто знал поэму почти наизусть – остальные честно признавались, что не смогли осилить эту книгу. Мы читали вслух только что вышедший «Театральный роман» и «Белую гвардию» Булгакова и многое другое. У мамы была безукоризненная речь с идеальным классическим, «ленинградским», произношением, и когда я поступила в 1972 году в МГУ, столичные девочки из хороших семей, с которыми я училась, услышав, как я говорю, спрашивали, откуда я – так непохож был мой русский язык на вальяжный московский говор. Но в школе, в особенности когда наступил переходный возраст, я из открытого, общительного ребенка превратилась в довольно закрытое и застенчивое существо.

Застенчива я была до беспредельности – сходить к соседям по лестничной площадке за солью – с теми, кто жил в нашей квартире, мы не разговаривали – было для меня мучительным испытанием. Тем более что я, девочка с восточной кровью, очень рано прошла через пубертатный период и уже в десять лет выглядела как вполне оформившийся подросток и сильно прибавила в весе, что добавило комплексов. У меня возникло ощущение некой кармы – я не нравилась мальчикам, хотя была вполне артистична, прекрасно читала наизусть стихи, неоднократно побеждая на общегородских конкурсах на лучшего чтеца – и на русском, и на латышском языках, хорошо танцевала – сказывались занятия в танцевальном ансамбле – и хорошо играла в школьных постановках. Но мальчики писали записочки и бегали за совсем другими девочками.

А несколькими годами позже, когда уже в первые студенческие годы я попала в мастерскую к скульптору Никогосяну, который до глубокой старости не пропускал на вернисажах ни одной красивой девушки, приглашая их к себе в мастерскую делать с них портрет (еще лет пятнадцать назад такое приглашение получила и моя красавица-дочь), он подошел ко мне и, сверкая угольками глаз из-под седых бровей, сказал с кавказским акцентом: «Ты – нэкрасывый, но ты очень, очень умный!» Наверное, так оно и было: не было во мне в юношеские и в молодые годы той сексапильности и кокетливости, которые сигнализируют о готовности принимать ухаживания. И это, конечно же, только способствовало развитию замкнутости, которая усложняла мои отношения со сверстниками.

Но были книги, поездки, походы в театр – мама брала меня на многие спектакли гастролировавших в Риге столичных театров. Хорошо помню потрясение от спектакля «Таня» Театра Ленсовета по пьесе Арбузова с молодой тогда Алисой Фрейндлих – невозможно было удержать слез, смотря его. Прекрасно помню концерт в «Дзинтари», в Юрмале, когда оркестр Латвийской филармонии под управлением совсем молодого еще Мариса Янсонса исполнял симфонии Бетховена, а мне, привыкшей слушать дома по радио эти симфонии в интерпретации Вильгельма Фуртвенглера и Герберта фон Карояна, дирижерская манера Янсонса показалась легковесной и чересчур осовремененной. Я вспоминала этот концерт в «Дзинтари», когда несколько лет назад во время гастролей Баварского или Мюнхенского оркестра в Москве слушала Бетховена с уже сильно постаревшим и неизлечимо больным Марисом Янсонсом за дирижерским пультом и понимала, насколько я была неправа в свои подростковые годы и насколько оригинальной является его интерпретация этой великой музыки.

Были музеи, были музыка и театры и, главное, была мама, ближе всех на свете, была подруга Наташа, быстро выросшая в очень красивую, модельной внешности, рано повзрослевшую девушку. Тогда же стал появляться отец. До этого я видела его всего несколько раз издали, в раннем детстве он не особенно мной интересовался (хотя потом он сам говорил, что всегда хотел дочку с кудрявыми золотистыми волосами).

* * *

Конечно, то, что я росла в так называемой неполной семье, не могло не оставить глубочайший след: в моем окружении, в школе например, только у меня не было отца, да еще у одной девочки из класса – он умер в результате несчастного случая. Конечно, родители у нескольких одноклассников разводились, но это было совсем другое дело. Когда я немного повзрослела, я стала понимать те мерзкие слова, которыми обзывали соседи мою маму, соседи, выколотившие для себя во время войны бронь от призыва и кричавшие, что мама меня родила под забором. От этого в душе закипала бешеная ярость, но нас было двое – женщина и ребенок, – и мы ничего не могли поделать. И меня продолжал мучить вопрос – почему сложилось так, что у меня нет отца, за что нам с мамой выпали все эти оскорбления от соседей и почему мой отец не мог прийти и поставить их всех на место. Почему мама вынуждена допоздна сидеть на озвучаниях, а я вместе с ней, поскольку из-за соседей она опасалась оставлять меня одну дома.

Когда мне исполнилось лет тринадцать или четырнадцать и со мной стало интересно общаться, мы с отцом начали видеться чаще. В какой-то момент он даже предложил дать мне свою фамилию и отчество, но мама сказала на это решительное нет. Потом отец пришел и сказал, что у меня есть два старших единокровных брата, и я почему-то очень болезненно на это отреагировала. К тому же выяснилось, что младший из них учится в той же школе, на класс старше, и я сразу поняла, что это тот симпатичный, спортивного сложения мальчик, которого я часто видела на переменах.

Однажды отец принес один из своих фотоаппаратов, «Зенит» кажется, и научил меня фотографировать. Он был талантливым кинооператором, прекрасно знал историю искусства, и это натренировало его глаз. Учителем он оказался очень хорошим. Во время одной из наших съемок где-то в лесу в Юрмале он попросил меня попозировать и сделал потрясающий портрет, в котором вся я, какой я была тогда, с моим внутренним миром, оставшимся неизменным, – так я теперь понимаю, глядя на это фото. Отец принес к нам домой и фотоувеличитель, и пластиковый контейнер для проявки пленки, и кюветы для проявления фотографий – полный набор «юного фотографа». Я очень увлеклась фотографированием и делала вполне приличные фотографии, которые научилась печатать, используя те приемы, которым научил меня отец, чтобы сделать отпечаток еще выразительнее. Как и в случае с чтением стихов, побеждала на городских школьных конкурсах – все это формировало комплекс отличницы, который позже в жизни и помогал, и сильно мешал.

Отец стал приносить к нам домой свои любимые книги – так я прочитала «Божественную комедию» Данте с иллюстрациями Боттичелли и попыталась осилить книгу Томаса Манна «Иосиф и его братья», как до этого с нескольких заходов прорвалась сквозь его же «Доктора Фаустуса». Наконец отец принес к нам несколько альбомов со старыми фотографиями – от дореволюционных фотографий его матери в Вене, где она познакомилась с его отцом, брутальным красавцем, подавшим ей руку при выходе из трамвая, до снимков военных лет – тех, что сделал на фронте мой отец, и тех, где можно было увидеть его самого – в Берлине на Олимпийском стадионе в мае 1945-го или во время съемок Потсдамской конференции. Мне очень запомнились две фотографии отца в детстве, сделанные, когда ему было около трех лет сразу после того, как его родители переехали в Москву и поселились в Салтыковке. На этих волшебных снимках кудрявого золотоволосого мальчика стояла печать «Фотография Андреева, Серпухов», и только через много лет я поняла, что это был за фотограф: моего отца в детстве снимал сам великий Николай Андреев. Мы рассматривали все эти фотографии, а отец рассказывал мне какие-то интересные или смешные истории, с ними связанные. Он был шармёр, человек невероятного обаяния, чудесный рассказчик, обладавший прекрасным чувством юмора, и эти разговоры как бы вводили меня в историю его семьи и делали ее частью. Например, я узнала, что ради моего деда бабушка развелась со своим первым мужем – нечастый случай в дореволюционные годы. К сожалению, они оба умерли в конце сороковых задолго до моего рождения.

Сейчас эти альбомы хранятся в семье моего единокровного брата в Латвии.

* * *

Когда я в последнем классе школы поняла, что, невзирая на все иные увлечения, хочу стать искусствоведом и хочу поступать на искусствоведческое отделение исторического факультета МГУ, отец сразу меня поддержал и стал убеждать маму отпустить меня в Москву. Он вызвался готовить меня к экзамену по истории искусства, и я очень хорошо помню, как в июне 1972 года мы занимались с ним на пляже в Юрмале, разложив на песке огромные фолианты «Истории русского искусства». Почему-то отчетливо помню, как он рассказывал мне про Венецианова, про картину «Весна. На пашне» – книга была открыта на странице с репродукцией этого полотна, и он сказал: «Посмотри, ведь эта девушка напоминает ангелов Боттичелли». Отец знал, о чем говорил: в отличие от большинства своих соотечественников, он в те годы несколько раз ездил за рубеж, был на Кубе и пару раз в Италии. Меня удивил ход его мысли, но то, что он сказал, прозвучало очень убедительно.

Трудно в это поверить, но на вступительном экзамене по истории искусства в МГУ мне попался вопрос о русской живописи первой трети XIX века, и когда я начала говорить о Венецианове, я вспомнила наш разговор в Юрмале и повторила это сравнение. Принимавший экзамен преподаватель, Алексей Сергеевич Зайцев, внимательно на меня посмотрел и сказал, что ему достаточно услышанного, и не стал слушать мой ответ на второй вопрос по советскому искусству, которое я знала гораздо хуже, чем XIX и начало XX века. Мне поставили пятерку, и это была решающая оценка, которая позволила мне с первого раза поступить в университет – а конкурс был двадцать пять человек на место после сдачи всех экзаменов.

1
...
...
7