Женщины на нашей улице[1]
были будничные и добрые
терпеливо тащили с базара
большой букет овощей
Дети на нашей улице
вечно мучали кошек
Голуби —
серенькие и кроткие
в парке был памятник Поэту
дети гоняли обручи
и разноцветный крик
птицы садились на руки
читали его молчанье
летними вечерами
жены привычно ждали
теплых табачных губ
Женщины не умели детям
сказать: вернется ли
и на закате города
гасили огонь руками
прикрывающими глаза
детям на нашей улице
смерть досталась тяжелая
голуби падали так легко
как подстреленный воздух
уста Поэта
стали пустым горизонтом
птицы дети и жены не могут жить
в черепках разбитого города
на холодной постели пепла
город стоит над водой
гладкой как память зеркала
он отражается от самого дна
и улетает к высокой звезде
где запах пожара такой далекий
как Илиада
Красная туча пыли —
память о том пожаре
когда закатился город
за горизонт земли
нужно разрушить
еще одну вот эту стену
еще один кирпичный хорал
чтобы открытая рана
между взглядом и воспоминаньем
зарубцевалась
рабочие те что утром
кофе пьют с молоком шелестят газетой
отогрели дыханием рассвет и дождь
коченевший так долго в умершем воздухе
стальным канатом
напряженным молчаньем
подымают как флаг
освобожденное от руин пространство
опадает красная туча пыли
перелет через пустыню
на высоте уничтоженных этажей
выплыли окна без рам
когда падет
последняя вертикаль
рухнет кирпичный хорал
и поднимется из руин мечта
о городе который здесь был
о городе который здесь будет
которого нет
Смотришь на мои руки
слабые – говоришь – как цветы
смотришь на мои губы
им не под силу словом объять мир
– покачаемся лучше на стебельке мгновенья
упьемся ветром
посмотрим как заходят наши глаза
запах увяданья прекрасней всего на свете
очертанья руин смягчают боль
во мне огонь который мыслит
ветер который полнит парус
руки мои нетерпеливы
могут
голову друга
изваять из воздуха
твержу я стих который хотел бы
перевести на санскрит
или на пирамиду:
когда источник звезд иссякнет
мы осветим собою ночь
когда окаменеет ветер
мы приведем в движенье воздух
Отец мой был поклонник Франса
курил Отменный Македонский
и в синем дыме колыхался
смакуя шик усмешки тонкой
и я в далекие те годы
отца склоненного над книгой
считал Синдбадом Мореходом
которому порой тоскливо
Бывало на ковре волшебном
он улетал от домочадцев
По атласам бежали вслед мы
он исчезал Но возвращался
в туфлях домашних снова здешний
ключами вновь звенел в кармане
жизнь шла но шла без изменений
капля по капле дни за днями
однажды занавески сняли
он сквозь окно и не вернулся
грустил ли расставаясь с нами
а может и не обернулся
в одном журнале иностранном
я видел снимок остров дальний
у них отец мой губернатор
либерализм у них и пальмы
Шли по ущельям бывших улиц
шли красным морем пепелищ
и как закатом красной пылью
был озарен погибший город
Шли по ущельям бывших улиц
рассвет своим дыханьем грели
и говорили что нескоро
подымется здесь первый дом
Шли по ущельям бывших улиц
надеялись найти хоть след
Поет гармошка
инвалида
об ивах
и о чьих-то милых
Поэт безмолвен
Дождь
Профессору Хенрику Эльзенбергу[4]
Марк доброй ночи свет гаси
книгу закрой Над головою
звезд яркий клич звучит в ночи
то речью говорит чужою
небо то варваров сигнал
коего нет в твоей латыни
то темный страх как темный вал
о хрупкие брега людские
бьет Он всесилен Слышишь гул
прилива Смоет твои буквы
стихий неудержимый бунт
и рухнет мира остов хрупкий
что ж нам – дрожать ли на ветру
и снова дуть в погасший пепел
грызть пальцы тщетных слов ища
тащить с собою павших тени
уж лучше Марк покой пошли
руку подай над мраком косным
в утлую лиру чувств пяти
слепой бьет неустанно космос
предаст нас космос астрономия
порядок звезд и мудрость трав
твое величие огромное
и мой о Марк бессильный плач
Этой стены
последнего что они видели
нет
известь на домы и гробы
известь на память
последнее эхо залпа
затвердело в каменные плиты
краткая надпись
выбита спокойной антиквой
перед нашествием живых
умершие уходят глубже
ниже
ночам жалуются в гулких трубах
выходят осторожно
капля по капле
и вспыхивают еще раз
чуть только чиркнет спичка
а снаружи тихо спокойно
камни известь на память
на углу аллеи живых
и улицы новый свет
под надменно стучащими каблуками
взбухает как кротовина
кладбище тех которые просят
холмика мягкой земли
хоть какого-то знака снаружи
Завещаю четырем стихиям[5]
то что имел в недолгом владенье
мысль отдаю огню
пускай цветет огонь
земле которую любил чрезмерно —
бесплодное зерно моего тела
а воздуху слова и руки и стремленья
то есть лишние вещи
капля воды
то что осталось
пусть кружит между
землей небом
пусть будет дождиком прозрачным
снежинкой папоротником мороза
пускай не достигая неба
к долине слез моей земле
верность храня росой вернется
камень долбить капля за каплей
скоро верну четырем стихиям
то что имел в недолгом владенье
не возвращусь к источнику покоя
На первом плане видно
статное тело эфеба
упирающийся в грудь подбородок
подогнутое колено
рука как мертвая ветка
он закрыл глаза
отрекается даже от Эос
ее пальцы вбитые в воздух
и распущенные волосы а также
линии ее одеянья
образуют три круга скорби
он закрыл глаза
отрекается от медных доспехов
от шлема который украшен
кровью и черным плюмажем
от сломанного щита
от копья
он закрыл глаза
отрекается от всего света
в тихом воздухе свисают листья
дрожит ветвь тронутая тенью улетающих птиц
и только сверчок укрытый
в живых еще волосах Мемнона[6]
убедительно возглашает
хвалу жизни
Нике прекраснее всего в тот момент
когда колеблется
правая рука прекрасная как приказ
оперлась о воздух
но крылья дрожат
потому что Нике видит
одинокого юношу
бредущего длинной колеёй
военной дороги
в серой пыли среди серого пейзажа
скал и редких кустов можжевельника
этот юноша вскоре погибнет
чаша весов на которой лежит его жребий
резко качнулась вниз
к земле
Нике страшно хотелось бы
подойти
и поцеловать его в лоб
но она боится
что юноша не успевший познать
сладость ласки
познавши ее
может быть побежит как другие
во время битвы
Нике поэтому колеблется
и решает в конце концов
остаться в позе
которой ее научили скульпторы
Нике стыдится минутного колебанья
ведь она понимает
что завтра на рассвете
должен лежать этот мальчик
с отверстой грудью
закрытыми глазами
и терпким оболом отчизны
под коченеющим языком
Вот он – Арион —
эллинский Карузо
концертмейстер античного мира
драгоценный как ожерелье
или скорее как созвездье
он поет
морским волнам и купцам заморским
тиранам и погонщикам мулов
у тиранов чернеют короны
а продавцы лепешек с луком
впервые ошибаются в счете не в свою пользу
о чем поет Арион
подлинно никому неизвестно
главное он возвращает миру гармонию
море баюкает ласково землю
огонь разговаривает с водой без злобы
лежат под сенью одного гекзаметра
волк и олень ястреб и голубь
а ребенок дремлет на гриве льва
как в колыбели
гляньте как улыбаются звери
люди готовы питаться белыми цветами
и все так славно
как было в начале
это он – Арион
драгоценный и многопевный
слушателям головы кружащий
он стоит в метели песнопений
у него восемь пальцев как октава
он поет
Лишь когда из лазури на западе
тянутся шафрановые нити
что означает приближенье ночи
Арион учтиво кивнув головою
прощается
с погонщиками мулов и тиранами
лавочниками и философами
и в порту садится
на спину прирученного дельфина
– до свиданья —
как же он прекрасен —
говорят девушки об Арионе
когда он плывет в открытое море
одинокий
увенчанный венком горизонтов
После огненного ливня
на луговине пепла
под стражей ангелов столпились толпы
с уцелевшего взгорья
мы можем окинуть взором
блеющее стадо двуногих
правду сказать их немного
добавляя даже тех что придут позже
из житий святых из хроник сказок
но довольно этих рассуждений
перед нами
горло долины
из которого рвется крик
после свиста взрыва
после свиста тишины по взрыве
этот голос бьет как источник живой воды
это как нам объясняют
крик матерей от которых оторваны дети
ибо как оказалось
спасены мы будем поодиночке
ангелы-хранители беспощадны
надо признать у них тяжелая работа
она его просит
– спрячь меня в зенице ока
в ладони в объятьях
мы всегда были вместе
ты не можешь теперь меня оставить
когда я умерла и нуждаюсь в нежности
старший ангел
с улыбкой разъясняет недоразуменье
старушка тащит
трупик любимого кенаря
(все животные умерли чуть раньше)
он был такой милый – рассказывает она со слезами
все понимал
что скажешь
голос ее заглушается общим воплем
даже лесоруб
о котором трудно подумать такое
старый сгорбленный мужичище
прижимает к груди топор
– он всю жизнь был мой
и теперь тоже будет мой
он кормил меня там
прокормит тут
не имеете права – говорит он —
не отдам
те которые как кажется внешне
без боли подчинились приказам
идут опустивши головы в знак примиренья
но в стиснутых кулаках прячут
ленты пряди волос обрывки писем
и фотографии
которые как думают наивно
отобраны у них не будут
так они выглядят
за мгновенье
до того как окончательно их поделят
на тех кто скрежещет зубами
и тех кто поет псалмы
О проекте
О подписке