Возвращаюсь к прерванной нити рассказа о гимназических годах. С третьего класса в наш тесный дружеский круг вошел Константин Левицкий. Его старший брат был уже в одном из старших классов. Ученики этих классов казались нам уже вполне взрослыми, замечательно образованными, умными и значительными людьми. Не то, что опустившиеся и погрязшие в тине мелкой обывательской суеты некоторые наши учителя, задававшие нам уроки «от сих до сих». Невзирая на то, что Константин Левицкий был совсем другого склада, чем я и Галяка, дружба нашей тройки крепла. Левицкий не был прямолинейным ригористом, он, кажется, даже курил, но, как и мы, был чужд всяких мещанских предрассудков, отличался свободомыслием.
Но главное, что нас особенно подкупало, он сам много читал, и через него можно было получить те книги, которые читали импонировавшие нам товарищи его старшего брата – Смольский, Лукашевич, Алферов, имевшие вид совершенно взрослых людей. Левицкий был католик и поэтому освобожден от обязательного присутствия на уроках Закона Божьего и зазубривания Катехизиса, над которым чрезвычайно вольнодумно издевался. Помню, Костик, как мы его звали, возвратясь после летних каникул из Белополья, где жила его семья, много рассказывал о толстовской колонии, основанной князем Хилковым и его женой для трудовой жизни высокоинтеллигентных людей, последовательно и полностью отказавшихся от всяких привилегий и попытавшихся устроить свое существование в полном согласии и соответствии со своими убеждениями о равенстве людей и требованием отказа от эксплуатации трудящихся. Как известно, вскоре потом эта толстовская колония была ликвидирована, по приказу царя у князя Хилкова были отняты дети и отданы на воспитание опекунам из высшего дворянства.
Долго и упорно держалось у меня в Нежине весьма скептическое отношение к жителям города, ко всему содержанию их жизни, деятельности и обстановке. В селе задачи, значение и смысл жизни были ясны. Нужно было своевременно вспахать или вскопать землю для того, чтобы посеять рожь или пшеницу, чечевицу или овёс, или чтобы засадить огород. Нужно было затем собрать жатву, потом обмолотить и свезти на мельницу. Нужно было обеспечить запасы кормов для коров и лошадей, для питания людей в течение всего года. Ясно было, что если не засеять и не убрать вовремя лен или коноплю, то не будет волокна для полотна на простыни, на «рядна». Все это было делом не шуточным, а необходимым, жизненно важным. А в городе люди ни хлеба, ни кормов не выращивали, коров и овец не содержали. Они не жили трудами рук своих, а были либо чиновниками во всяких канцеляриях, опутывавших жизнь никому не нужными бумагами, либо торговали, перепродавая то, что было не ими произведено, и наживаясь при этом.
На почве этих моих настроений я с глубоким интересом читал брошюры Л. Н. Толстого о необходимости жить трудами рук своих. У меня даже сложился и держался года два (третий и четвёртый класс) план – не в качестве общественной программы, а для себя лично – в будущем, по окончании гимназии, жить «трудами рук своих», обрабатывая небольшой участок – не более четырёх десятин (5,8 га) – без наёмного труда; быть примером для других, работая среди народа, вместе с народом, поднимая уровень знаний и культуры населения, пробуждая в людях сознание своего достоинства и гражданских прав. Я собирался обходиться без наёмного труда для обслуживания самого себя, не отговариваться тем, что иначе невозможно заниматься наукой и быть проводником культуры и научных знаний среди населения.
В короткий период пребывания в Козелецком училище при всём увлечении в летний период прогулками в лес и собиранием коллекций и том огромном интересе, который вызывали у нас работы в саду, в поле или в клуне, в конце лета мы хотели поскорее вернуться в училище, чтобы заниматься выполнением всегда интересных для нас заданий Никифора Ивановича, показать ему собранные за лето пополнения коллекций, узнать от него обо всём, что показалось непонятным летом. В течение же всего гимназического периода ни у меня, ни у Серёжи никогда, ни одного раза за все каникулы, не появлялось желания вернуться в Нежин, поскорее узнать, что будем проходить в следующем классе. Учение в гимназии было отбыванием обязательной повинности. Поэтому всё чаще по утрам, а то и среди дня приходила омрачавшая настроение мысль, что скоро придётся собираться к отъезду. Вот уже пришло жниво, с полей свозят полукопки, а в клуне гудит конная молотилка. Давно уже скошена трава на сырых лугах. Мы любили тогда по просохшему лугу бежать к обмелевшей за лето реке. На лугу в кочковатой мшистой земле мы находили гнезда небольших желтобрюхих шмелей. Несмотря на риск быть покусанными ими, мы разрывали гнездо, захватывали грозди сот, а на гнездо набрасывали сено. Отбежав подальше, мы находили среди сот ячейки, наполненные прозрачным мёдом, которым мы и лакомились. Шмелиный мёд, а для Серёжи – охота за дупелями на том же лугу или на капустных посадках – это уже преддверие конца каникул. И с тягостным чувством, а вовсе не с желанием начинались сборы к отъезду.
Большим огорчением для меня была неудача Сергея на экзаменах при переходе из четвёртого в пятый класс. Он был оставлен на второй год в четвёртом классе.
Лето 1884 года мы проводили уже не в Мостищах, а в Борках, куда вернулся на прежнюю работу отец. Это лето было для меня очень тяжёлым. В самом начале каникул я заболел брюшным тифом. Болел очень долго. Несколько раз из Козельца привозили доктора Гольдвуха. Самым мучительным, не изгладившимся до сих пор в памяти, были завертывания в холодные (ледяные) простыни. К концу болезни образовались пролежни, заживление которых особенно затянулось. Вполне оправился я только к концу каникул. Никогда не забыть мне ласки, слёз и самоотверженного ухода за мной моей матери.
Всё, чему мы обучались в гимназии до пятого класса – латинский и греческий языки, их этимология и синтаксис, стихосложение, история по Иловайскому и Беллярминову, Закон Божий с заучиванием на память всего Катехизиса, даже арифметика и алгебра – всё было оторвано от жизни, всё не имело никакого отношения к познанию окружающего мира, к пониманию и истолкованию явлений, возбуждавших любознательность и требовавших ответа. В качестве обоснования и оправдания огромных усилий и трудов, которые на уроках и дома затрачивались на заучивание всего этого мёртвого, не нужного для применения в жизни материала, выдвигался, и до известной степени принимался нами тезис о том, что классические языки, как и алгебра, своим логическим построением, своею законченностью, служат незаменимой школой для развития умственных способностей к последовательному познанию, что это система упражнений, необходимых для развития и укрепления памяти. Как для развития физических сил, для придания телу гармонической соразмерности и красоты нужны занятия гимнастикой, нужны физические упражнения, так для формирования умственных сил, для выработки и развития способностей к умственному труду необходима длительная умственная гимнастика, которою является вся система классического образования. Но, увы! Лживость всего этого рассуждения была для нас совершенно очевидна. Мы видели и на себе испытывали, как вянет в гимназии живая любознательность, как заменяется тупым зазубриванием заданных уроков настойчивое стремление понять, раскрыть причины и связь явлений. Только в пятом классе явилась отдушина в системе обучения мёртвым предметам, когда в программе некоторое, хотя и очень скромное место было отведено физике. Появившийся в гимназии новый учитель Винклер, из прибалтийских немцев, занялся приведением в порядок физического кабинета. На уроки приносил приборы. Некоторые ученики старались помогать ему, и, чтобы лучше понять приборы, особенно по разделу электричества, стали читать не только учебники, но и приобретаемую нами самими литературу и пособия.
У моего брата возникла мысль устраивать простейшие приборы своими силами. Первым таким прибором был электрофор. На базаре мы купили несколько фунтов твёрдой смолы «пека», добавили к ней канифоли, всё это растопили и вылили в старое решето. Затем вырезали по размерам решета картонный круг, обклеили его оловянными листами и подвесили его на шелковых нитках. Смолу натирали сухой суконкой, затем прикладывали круг. Мы вызывали восторг окружающих, извлекая из круга искры. Следующим шагом было изготовление лейденской банки. Большая банка из-под варенья была оклеена изнутри серебряной фольгой, наполнена охотничьей дробью. Кондуктором служила вставленная в дробь столовая ложка. Банка заряжалась электричеством от самодельного электрофора. Разряды получались более сильные, дававшие очень значительное ощущение в локтях. Потом были изготовлены самодельные элементы для постоянного тока. К этому времени уже образовался целый кружок для занятий опытной физикой и для простейших опытов по химии. В него входили человек восемь из нашего класса, впрочем, двое-трое были и из четвёртого, из числа тех, кому мы давали книги для чтения. У нас уже тогда были библиотечка с такими книгами, которых из гимназической библиотеки не выдавали – Писарев, повести Шеллера (псевд. – Михайлов), Омулевского, роман Чернышевского «Что делать?» и др.
Все собрания кружка и опыты происходили у нас на квартире. Тогда мы с матерью жили на окраине города. После перехода в шестой класс, когда отец вернулся на место управляющего имением в Борках, где ему была отведена соответственная квартира, мы перешли на «общую квартиру» в пансионе Добряницкой. Я был назначен старшим этой квартиры.
Книги нашего кружка хранились у Галяки, а случайно оставшиеся у нас на ночь прятались от взора надзирателя, систематически посещавшего квартиру. У меня был простой и надежный способ: книги перевязывались, обертывались старой клеенкой и спускались через окно на веревке. Окно выходило в старый запущенный сад. Однажды, вне всякого нашего предвидения, вместо надзирателя поздно вечером ночной дозор совершал тогдашний наш классный наставник учитель истории Сребницкий. Все было благополучно. Однако никому из нас не пришло в голову спрятать наш самодельный электрофор. Среди книг, подвергшихся подробному осмотру, оказался общеизвестный учебник ботаники Любена, а в ящике стола моего брата было обнаружено изданное в 60-х годах с благословения Священного Синода Евангелие на украинском языке. Всегда серьезный, благоволивший ко мне за хорошие ответы Сребницкий внушительно заметил мне, чтобы ни Любена, ни Евангелия в «общей квартире» не было. «Это может угрожать исключением из гимназии», – сказал он мне, понизив голос.
Посещение Сребницкого, как выяснилось вскоре, имело спасительные последствия. Неожиданно из учебного округа из Киева приехал с особым поручением член Наблюдательного Совета по ограждению гимназий от проникновения тлетворных влияний. Вслед за Сребницким явился наш надзиратель в сопровождении ревизора, который тщательно просмотрел книги на полках и столах каждого из двух десятков обитателей нашей общей квартиры. Разумеется, ни Евангелия, ни учебника ботаники, ни вообще каких-либо книг с намеками на вольнодумство он не обнаружил. Электрофор не ускользнул от его внимания. Он в очень дружелюбном тоне беседовал с учениками о прочитанных ими книгах и из этой беседы, конечно, мог убедиться в исключительной благонадёжности учеников, которые никаких книг, кроме Державина и Карамзина, и в крайнем пределе Жуковского, Пушкина и Гоголя, не читали и даже не слышали о всяких тлетворных писателях. В заключение высокое начальство побеседовало запросто со мною и очень одобрительно отнеслось к господствующему среди учеников общему интересу к классикам – Овидию, Гомеру и к нашим поэтам Жуковскому и Державину. Даже электрофор не вызвал особого нарекания. Я рассказал, насколько его устройство облегчило пятиклассникам подготовку к урокам по физике. Таким образом, приезд «ревизора» обошёлся благополучно.
Но, вернувшись из гимназии после его отъезда, мы узнали, что приходил надзиратель со сторожем и по приказу директора унесли злосчастный электрофор. На следующий день меня вызвали к директору Скворцову. Это уже было более чем плохо. Электрофор стоял на столе. Без всяких предисловий директор в упор ставит вопрос: «Кому пришла мысль, и кто изготовил эту штуку?» С полным простодушием, как особую заслугу, я приписал себе счастливую мысль помочь отстающим по физике двум ученикам в нашей квартире с помощью электрофора. В результате директор внушительно распорядился, чтобы впредь никаких приборов и опытов в квартире не делать. Все, что нужно, есть в физическом кабинете, куда будет сдан и наш электрофор. «Смотри же и пойми, что этого допустить нельзя! Сегодня электрофор, завтра – взрывчатые вещества, а потом и бомбы! Невинная, на первый взгляд, затея с электрофором – это первая ступень к виселице». Страшен сон, да милостив Бог. Невзирая на такой устрашающий конец беседы, директор милостиво отпустил меня.
Если бы нужно было одним штрихом охарактеризовать отношения между учащимися и преподавателями в Нежинской гимназии периода 80-хгодов, то можно было бы сказать, что это были отношения двух враждующих сторон, двух лагерей, находящихся в постоянной непримиримой войне между собой. Всё начальство, сверху донизу, от директора, инспектора и классного наставника до любого учителя и надзирателя было объединено заботами не о наших успехах в науках, не об улучшении преподавания, а о том, чтобы лучше выследить и предать учащихся, выслужиться перед директором доносом. На улицах учитель подмечал, кто из учеников нарушил форму, не так поклонился, гулял в неурочный час, и всё это доносил директору. За всё это накладывались взыскания. Любые признаки вольнодумства, чтение недозволенных книг, если только об этом узнавал учитель, доводились до сведения начальства, а это могло привести к изгнанию из школы.
Ученики платили учителям и гимназическому начальству ответными военными действиями. Необходимость самозащиты объединяла их, вырабатывалось чувство круговой поруки.
Иногда в этой мрачной картине непримиримой враждебности пробивался луч дружественного сотрудничества. Но всегда такое нарушение общего положения заканчивалось возвратом к состоянию войны. Особенно ярким примером были наши отношения к «физику» – Якову Эрнестовичу Винклеру. Казалось, что он интересуется знанием. И мы, ученики, стремились помогать ему в физическом кабинете, в классе родилось соревнование в решении самых трудных задач по геометрии, например, Аппелониевых задач на геометрические построения сложных алгебраических выражений и пр. Когда (сколько помню, это было в октябре 1885 г.) поздно вечером и ночью произошло величественное явление «звёздного дождя», мы побежали к Винклеру на квартиру, чтобы разбудить его и пригласить понаблюдать за этим явлением и облегчить нам его понимание. У Якова Эрнестовича появились среди учеников преданные друзья. В нашем классе таким стал Тимофей Локоть. Это был очень начитанный, вдумчивый, самостоятельный юноша. Винклер приглашал его к себе. Дружба была длительная. Естественно, беседы велись вполне откровенные. Каково же было изумление Локотя, когда он вдруг был вызван к директору. Ему угрожало исключение за чтение Чернышевского и Писарева и за атеистические высказывания в разговорах с Винклером. Глубоко возмущённый Локоть пришел на урок физика. Я помню тяжелую сцену: Локоть перед всем классом поставил Винклеру вопрос: «Вы донесли на меня директору?» – и затем громко и внятно, в упор заявил покрасневшему и смущённому учителю: «Яков Эрнестович, вы – подлец!»
Разумеется, Локоть был исключен из гимназии. Наше же отношение к Винклеру, который, как ни в чём не бывало, остался на своем месте, коренным образом изменилось. Это ярко проявилось в том, что в числе учителей, которым группа сильно выпивших абитуриентов побила окна года два спустя, оказался и прежний «друг» учащихся Я. Э. Винклер.
Помню, каким почтением пользовался сначала молодой талантливый учитель русского языка и словесности Белорусов, автор «Этимологии и синтаксиса русского языка». И как круто изменилось отношение к нему, когда он окончательно обнаружил себя как заурядный член гимназического начальства. То же было и с новым учителем немецкого языка, назначенным после смерти швейцарца Гришота, плохо говорившего по-русски и совершенно бесплодно, в смысле овладения нами немецким языком, ведшего упорную борьбу за дисциплину в классе. У него была привычка постоянно копаться в своих карманах в поисках носового платка. Пока он ходил по классу, ученики успевали мелом, углем, а иногда и чернилами запачкать сзади фалды его фрака, поэтому и руки его были запачканы.
Когда вместо Гришота появился стройный, крупного роста, образованный молодой учитель, только что окончивший Дерптский университет, он прекрасно овладел классом. Его филологические объяснения происхождения немецких слов, его чтение, с дополнительными замечаниями, отрывков из немецких классиков создали здоровую обстановку внимания и интереса к предмету. Он охотно отвечал на вопросы, с которыми к нему обращались. Но прошел год, другой, он вошел в учительскую среду, стал угрожать наказаниями, и мало-помалу отношение к нему класса изменилось.
Постоянные требования гимназического начальства к учителям о поддержании внешней дисциплины, о внушении ученикам необходимости беспрекословного подчинения, постоянная боязнь учителей навлечь на себя подозрение в либерализме, боязнь повредить своей карьере делали своё дело и принижали педагога до уровня гимназического учительского болота.
О проекте
О подписке