Грозном дождь. Лупит по крыше «козелка». Я выставил руку в окно, по руке стекает вода, размывая грязь. Навстречу несутся потоки воды. «Козелок» сбавляет ход. Вася Лебедев тихо матерится. Переключается со второй скорости на первую.
Что-то связанное с душой… с душой только что убитого человека… с душами недавно убитых людей… никак не могу вспомнить. При чем тут дождь – никак не могу вспомнить.
В «козелке» все молчат. Если нас сейчас начнут обстреливать, что мы будем делать? Неужели опять будем стрелять? Ползать, перебегать, отстегивать рожки, вставлять новые, передергивать затвор, снова стрелять…
Закрываю глаза. Как много дождя вокруг. Вода течет по стеклам, по стенам «козелка», по шее, вдоль позвоночника, уходит под лопатки… хлюпает под ногами. Ствол сырой, и рука… вяло подрагивающая моя рука с ровными ногтями, кое-где помеченными белыми брызгами… рука моя зачем-то поглаживает сырую изоленту на рожках… Кто-то пытается закурить, но дождь тушит сигарету, и она уныло обвисает сырым черным сгустком непрогоревшего табака.
Мне кажется, что я сумею закурить, просто надо держать сигарету в ладонях. Непослушными руками я лезу в карманы, ищу спички, нахожу. Но они сырые. Я их выбрасываю в окно, их закручивает волной, поднимаемой колесами. Зачем-то ищу сигареты. Они лежат во внутреннем кармане куртки, превращенные в комковатую россыпь табака и бумаги. Извлекаю пачку, бросаю вслед за спичками.
Язва хмуро косится на меня. Вижу, что даже ему невыносимо трудно говорить, хотя тупая последовательность, с которой я выбрасываю что-то в окно… она могла бы располагать к шутке… еще часа два назад.
В руинах уже скопились большие лужи.
«Дворники» на лобовухе работают без устали, но всё равно не успевают разогнать пелену воды.
Вася Лебедев иногда останавливается, всматривается в дорогу, чтобы не съехать на обочину.
– Дождь размыл землю во всей округе… – прерывает молчание Язва, – и теперь все невзорвавшиеся мины сами плывут навстречу нам.
Я пытаюсь сквозь лобовуху рассмотреть дорогу, всерьез желая различить плывущую к нам мину. Не видно ни черта.
У ворот школы «козелок» плотно садится в лужу. Вася Лебедев некоторое время терзает взвывающую машину. Пытается сдать назад, но «козелок» лишь дрожит, и колеса крутятся впустую.
Вылезаем под дождь, отсыревшая, в мутных пятнах воды одежда враз промокает и становится холодной и тяжелой. Входим, равнодушные, в лужу, толкаем плечами «козелок». Нас мало. Я смотрю на свои упершиеся в борт машины руки, не видя тех, кто рядом, но чувствую, что нас не хватает.
Хмуро выходят пацаны из «козелка», ехавшего за нами.
Кто-то становится рядом со мной, я узнаю густо поросшую черными волосками лапу Кости Столяра.
«Козелок» выползает, залив всех по пояс, а нам все равно. Чавкая ногами, мы выползаем из лужи. Мне подает руку дядя Юра – он смотрит на нас грустно. По усам его течет вода.
– Где Семеныч? – спрашиваю.
– В ГУОШе. Поехал с докладом, повез… пацанов. Обещал вернуться.
– Чего у него?
– Голова цела. Пол-уха не хватает.
Дядя Юра нежно хлопает меня по плечу:
– Давайте, родные, надо согреться.
Мы идем в здание. Иногда произносим какие-то слова. Но есть ощущение, что мы двигаемся в тяжелом, смурном пространстве, словно в полусне и тумане. И произнесенные слова доносятся как сквозь картонные стены.
Хочется что-то сделать.
Анвар Амалиев, хронический дневальный, не глядя на нас, смотрит в стол, в журнал дежурств, что-то помечает там.
Пацаны, снявшиеся с поста на крыше, вглядываются в нас, по ошпаренным лицам пытаясь определить, у кого уместно спросить, что с нами было.
Стягиваю с ног берцы и следом – безобразно грязные и сырые носки. С удивлением смотрю на свои белые отсыревшие пальцы, шевелю ими.
Рядом садится Скворец, тоже разувается. Тоже шевелит пальцами. Сидим вдвоем и шевелим белыми, живыми, пахнущими жизнью, сладкой затхлостью, розовыми пальцами. Мне отчего-то хочется улыбнуться.
Поднимаю голову, вижу, что Амалиева уже нет на посту дневального. Слышу из коридора его голос, он рассказывает, как шел бой.
«Вот урод», – вяло и без злобы думаю я.
– Надо бы выпить… – говорит Костя Столяр.
Я вижу его красивые красные пухлые тапки на босых ногах. Поднимаю глаза. На мгновение удивляюсь, почему он не может решить этот вопрос с Шеей, при чем тут я. Но Шея лежит мертвый где-то. На сыром брезенте – почему-то мне так представляется. На черном и сыром брезенте.
Язва тоже где-то шляется…
«А Семеныч? Разрешил?» – хочу спросить я, но вспоминаю, что Семеныч с простреленным ухом уехал в ГУОШ. И Черная Метка убыл, и начштаба Кашкин тоже вслед за Куцым умчался.
– Надо, – говорю.
– Надо, Сань? – спрашивает Столяр у Скворца.
Скворец молчит и смотрит на свои пальцы.
– Плохиш! – зову я.
– Чего, мужики? – спрашивает Плохиш серьезно, без подначки. Кажется, я впервые слышу, чтоб он разговаривал таким тоном.
– Надо выпить, – говорю и смутно вспоминаю, что на днях я очень напился. Только надо вспомнить, когда это было. Это было меньше суток назад. Вчера ночью. Утром я проснулся со страшного похмелья. И даже хотел умереть. Теперь не хочу.
– Я хочу вернуться к моей девочке, – говорю я вслух, выйдя на улицу, негромко. Слышу чье-то движение, вздрагиваю. Повернув голову, вижу Монаха. Ссутулившись, он проходит мимо меня. Я даже не понимаю, чего я хочу больше – обнять или ударить его в бок, под ребра.
На улице только что закончил лить дождь, и в воздухе стоит тот знакомый последождевой глухой шелест и шум: такое ощущение, что это эхо дождя – мягкое, как желе, эхо.
В «почивальне» пацаны знатно уставили стол. Консервы вскрыты, у бутылок водки беззащитно обнажены горла, луковицы слабо лоснятся хрустким нутром, хлеб кто-то нарезал треугольниками – это как ржаные похоронки.
Никто не трогает пищи. Каждый из парней подтянут и строг.
Мы садимся за стол, переодетые в сухое белье, с отмытыми, пахнущими мылом руками, в черных свитерах с засученными рукавами. Мы молчим. Сухость наших одежд и строгость наших лиц каким-то образом рифмуются в моем сознании.
Мы разливаем водку и, замешкавшись на мгновение, чокаемся. За то, что нас не убили. Чокаемся второй раз за то, чтобы нас не убили завтра. Не чокаемся в третий раз и снова пьем.
Молчим. Дышим.
Я беру хлеб, цепляю кильку, хватаю лепестки лука, жую. Улыбаюсь кому-то из парней, мне в ответ подмигивают. Так, как умеют подмигивать только мужчины – обоими глазами, с кивком. Иногда мужчины так кивают своим детям, с нежностью. И очень редко – друзьям.
Кто-то у кого-то шепотом попросил передать хлеб. Кто-то, выпив и не рассчитав дыхания, пустил слезу, и кто-то по этому поводу тихо пошутил, а кто-то засмеялся.
И сразу стало легче. И все разом заговорили. Даже зашумели.
Я вижу Старичкова. Его левая рука прижата к боку. Заметно, что под свитером бок перевязан.
– Чего у тебя? – говорю я, улыбаясь.
Он машет рукой – ничего, мол, переживем.
– Тебе бы домой…
Старичков разливает, не отвечая, – и его молчание звучит еще приветливей и светлее, если б он ответил, что не хочет домой.
Быстро спьянились. Пошли курить. Я тоже пошел. С кем-то обнимались, даже не от пьяной дури, а от искреннего, почти мальчишеского дружелюбия.
Возвращаясь, слышим, что в «почивальне» уже кто-то разошелся, кричит, что «я их, бля… я им, бля!..»
Смотрим, а это Валя. Лицо его от удара прикладом вспухло необыкновенно, смотреть на него жутко.
– Валя, милый! – говорю я.
– Ну и рожа, – говорит Плохиш.
– Зато теперь их можно со Степой различить, – говорит Язва.
Не успев присесть, я жадно кинулся макать в банки из-под кильки хлеб. Пацаны, вернувшись из курилки, спутали места, на которых сидели. И все мы доедаем друг за другом, из разных тарелок, жуем надкушенный товарищем хлеб и недоеденный соседом лук. И все разом рассказывают, как оно было там. Кто что делал. И выходит, что все было очень смешно.
– Валя! – шумит Столяр, смеясь. – Ты проткнуть хотел чечена автоматом? Чего не стрелял?
– А ты?
– Боялся тебя прибить!
– Да у меня патроны кончились!
– Он мог бы всех положить – и меня, и Костю, и Валю, и Егора, – говорит Андрюха Конь о чеченце, убежавшем в сады, – но у него тоже, наверное, патронов не было…
– У них и стволов-то, слава Богу, было… сколько? Три? Или четыре?
Спорим недолго, незлобно и бестолково, сколько у чеченцев было автоматов, почему они сдались, кончились ли у них патроны и еще о чем-то.
Пьем еще и, спокойные, решаем идти на крышу. Не спать же ложиться.
На улице вновь полило. По крыше струятся ручьи.
Вылезаем под дождь, розовоголовые, теплые, дышащие луком и водкой. Андрюха Конь, разгорячившийся, снял тельник, открылось белое парное тело.
Андрюха прихватил с собой пулемет, держит его в тяжелых руках. Выплевывает сигарету, которую мгновенно забил дождь. Идет в развязанных берцах к краю крыши. За несколько шагов до края останавливается и дает длинную очередь по домам. Тело его светится в темноте, как кусок луны. Наверное, он хорошо виден с небес, голый по пояс, омываемый дождем.
Стреляя, Андрюха Конь медленно поводит пулеметом. Кто-то из парней идет к нему, на ходу снимая оружие с предохранителя и досылая патрон в патронник. Кто-то присаживается на одно колено у края крыши, кто-то встает рядом с Андрюхой.
Я смеюсь, мне смешно.
Вижу среди стреляющих Монаха. Он пьян. Стоит, широко расставив ноги.
– Мы куплены дорогою ценой! – кричит Монах и стреляет. – Мы куплены дорогою ценой!
По кругу идет бутылка водки. Мы пьем и раскрываем рты, и в паленые наши пасти каплет ржавый грозненский дождь. Кидаем непочатый пузырь стоящим у края крыши. Бутылку ловят. Андрюха пьет, прекратив ненадолго стрельбу, и отдает бутылку Монаху. Тот допивает и, закашлявшись, бросает пузырь с крыши и сам едва не падает – его ловит за шиворот Андрюха.
Пока происходит эта возня, никто из наших не стреляет. Кто-то менял рожки, Андрюха мочился с крыши, когда из хрущевок раздалась автоматная очередь.
– Ложись! – орет Столяр. Все, кроме Андрюхи, ложатся.
Пока Андрюху хором умоляли лечь, он убрал член в штаны и, сказав неопределенно: «Сейчас я им, на хер…» – дал еще одну длинную очередь.
– Мы куплены дорогою ценой! – снова вопит Монах, и я чувствую по голосу, что он от остервененья протрезвел.
Я бегу к пацанам, крича, чтоб они прекратили стрелять. Кого-то из лежащих у края и уже изготавливавшихся к стрельбе хватаю за шиворот, поднимаю. Толкаю Монаха, что-то крича ему. Повернувшись, он мгновение смотрит на меня, улыбаясь, и в полный рост, не спеша, уходит к лазу. Вместе с подоспевшими Столяром и Язвой мы уводим Андрюху Коня.
В «почивальне» с горем пополам находим тех, кому необходимо заступить на посты, отправляем наряд на крышу. Кто-то ложится спать. Столяр что-то шепчет Плохишу, и тот вскоре приносит еще спиртного. Дядя Юра пытается уговорить нас угомониться.
– Всё нормально, Юр! – говорит Столяр. Косте, наверное, уже за тридцать, посему он называет дока не по отчеству и не «дядя», а просто по имени.
В который раз начинается разговор о случившемся днем, на этот раз повествование ведет дядя Юра. Он ведь первый узнал, что Шею и Тельмана убили, и он рассказывает, как все было. И мы еще несколько раз поминаем парней. Обоих сразу и по одному. И всех остальных солдат, погибших на этой земле.
Приходит кто-то из наряда на крыше, просит водки.
– Вы там… понятно, да? – строго говорит Столяр и водку выдает.
– Не стреляют больше? – спрашивает Язва.
Отвечают, что нет.
– Только дождь льет, как бешеный. Холодно. Сейчас нас с крыши смоет.
Бесконечно уставший, уставший, как никогда в жизни, иду спать. Наверное, я так же был ошарашен случившимся, так же устал и ощущал себя таким же счастливым, когда родился. Какое-то время, взобравшись на кровать, думаю обо всем этом. И, как обычно перед сном, кажется, что из мысли, ворочающейся в голове, должен быть выход, как-то она должна забавным и верным образом разрешиться.
– …Ключицы – одно из самых красивых мест у мужчины, – говорила Даша и застенчиво улыбалась. – Ты подумаешь, что я сумасшедшая…
– Нет, говори, пожалуйста.
– У многих мужчин они просто безобразны. Но если… если, например, в автобусе я увижу молодого человека с определенным видом ключиц, я только по ним одним могу определить, что у этого юноши тонкие запястья… что у него вытянутые мышцы живота – продолговатый такой живот… что если у него есть растительность на груди, она как у собак, – Даша назвала породу, – такая редкая волнистая шерсть.
Я бы хотел, чтобы Даша была художницей – ей было дано видеть. Когда Даша говорила о мужчинах, я чувствовал себя неуютно, стремился к зеркалу взглянуть на себя еще раз, но другими, новыми глазами, и вдруг понимал, что прожил двадцать с лишним лет и не видел своих ключиц.
«Но ведь все, что она говорит, все это изощренное знание у нее было и до меня, все это она узнала и полюбила раньше меня!» – думал я.
Это стало моей основной целью – узнать о ее мужчинах всё. Я старательно изображал равнодушие и задавал, как бы ненароком, наводящий вопрос. Я с удовольствием задавал бы прямые вопросы (где, когда, как именно и сколько раз), но, говорю, она не любила назойливости. Любая беседа должна быть и к месту, и к настроению, и даже к погоде.
Это могло быть так. Случайно, скажем, по дороге в кафе зашел разговор о лошадях.
– Я раньше никогда не кончала, – неожиданно начинает откровенничать Даша. – Я даже думала, что так и должно быть. Я научилась этому на ипподроме. Когда едешь на лошади и она меняет шаг, скорость – вот в эти секунды… когда входишь в ритм езды… это подступает. И у меня стало получаться, я поняла, в чем дело.
И здесь, будто крадучись меж расставленного на полу хрусталя, в разговор вступал я. Получалось плохо – раздавался звон, видимо, я что-то задевал, но Даша не подавала виду. Может быть, это было ее не до конца осмысленной забавой – потягивать меня за нервы: так ребенок оттягивает струны у гитары. Но скорее она действительно воспринимала все, что говорила мне, легко.
Мужчины выходили из-за самых нежданных углов и закоулков ее жизни. Обмолвившись о ком-либо из них, она, если я просил, всегда рассказывала что-то еще, однако ее интересовали какие-то совершенно неважные для меня стороны отношений с мужчинами, их идиотские привычки, их безумные выходки. Разве это важно? Я-то никак не мог себе представить, что эти губы и эти руки…
Кем они были для нее? Кто она была для них? Семнадцатилетняя девочка, черно-алый цветок, биологическая редкость? Сумасшествие для вернувшегося с зоны рецидивиста? Изящное существо двадцати лет, которое не откажет очаровавшему ее мальчику, юнцу?
Закатившись в ночные клубы, я высматривал похожих на нее – брюнеток с короткими волосами, с почти бесстрастным взглядом, неестественно изящных, большегрудых. Иногда мне везло – мне казалось, я видел нечто подобное ей. Они ничего не значили для меня сами по себе, в них я видел и разглядывал ее. Строгие, как их туфли на смертельных каблучках, меняющие спутников в разные вечера, изящно играющие на бильярде, пьющие сок маленькими глотками, целующиеся, закинув голову, в центре танцзала, уезжающие на скользких и лоснящихся, как леденцы, машинах – неужели это и она тоже? Я безобразно напивался, глядя на них, похожих на нее, но не подходил к ним никогда.
Позже Даша, когда я поделился с ней своими кабацкими страданиями, заявила, что никогда не знакомилась с мужчинами в ночных клубах: «Это не мой стиль». – «А что твой стиль?» – вопил я мысленно и мысленно с размаху разбивал стакан о стену.
Милая моя, податливая моя, какие воображаемые сцены я устраивал.
«Ты говоришь, что ждала меня? Что тебе никто другой был не нужен?! – кричал я. – Ты лжешь!» (О, я был так пошл в своих обвинениях! Даша вполне могла бы мне сказать: «Ты старомоден, как граммофон, Егор!» – но она молчала, с интересом поглядывая на меня, быть может, догадываясь о том, что я думаю, иногда легко касаясь моей бритой в области черепа и небритой в области скул головы…)
«Это неправда! – клял я ее мысленно. – Бесконечно выспрашивая тебя, я выяснил, что за год до моего появления в твоей жизни ты сменила двенадцать мужчин! Но даже не это самое страшное, ты ведь не меняла их тридцатого числа каждого месяца. Ты жила с… – мысленно я называл имя одного из… – а в это время встречалась с цыганом, со своим бородатым психологом, еще с кем-то – все они не разделяются временем. В разные выходные одного месяца ты с разными спала! Если бы ты тогда забеременела, ты бы даже не знала, чье дитя ты будешь носить! Ты изуродовала меня. Ты создала урода. Я тронут тобой до глубины души. Их лица плывут передо мной, их руки распинают тебя ежедневно в моей голове. Я хочу иметь что-нибудь свое! У меня уже было в интернате все общее! Я хочу свое!»
Я смотрел на нее сумасшедшими глазами и молчал.
Я так мечтаю зайти с тесаком за пазухой к каждому из бывших с тобой. Я так мечтаю собрать классифицированные тобой органы этих мужчин в один пакет. Большой прозрачный полиэтиленовый пакет, будто бы наполненный раздавленными помидорами. Я вижу, как я иду по улицам, из пакета капает на асфальт, а мимо меня проносятся машины «скорой помощи», спешащие в те дома, где я только что побывал. Я хочу принести этот пакет тебе и сказать: «На! Это – твое!»
– Что с тобой, Егор? – прерывая мои до неприличия патетичные внутренние монологи, спрашивала она, когда я открывал дверь в кафе, чтобы пропустить ее.
– Егор, что случилось? – еще раз спрашивала она, видя мою унылую физиономию.
Мы любили ходить в кафе. Когда у нас не было денег на кафе, мы сдавали в ломбард мой золотой кулончик или какие-нибудь бирюльки, которые дарили Даше ее мужчины.
– А это кто подарил? – по обыкновению спрашивал я, когда Даша извлекала из своей очень маленькой сумочки, вмещавшей, однако, массу полезных вещей, очередное украшение.
– Знакомый один.
– Какой знакомый?
– Я тебе о нем рассказывала…
И она называла еще одно имя.
Я перебирал эти имена в голове, зачем-то перебирал их все время, возможно, ища смысл в их последовательности. Но смысла не было.
Даша серьезно подходила к выбору блюд в кафе. Она заказывала много всего. Я мучился опасениями, что у нас не хватит денег, и скользил глазами не по названиям блюд, а по ценникам, и лишь натыкаясь на приемлемую цифру, читал написанное слева от нее («Так-с… Это у нас что такое дешевое? Зажигалка… Читаем снова. Это дорого, это дорого, это дорого… Все. Так, еще раз…»). Тем временем Даша уже диктовала официанту заказ, и я вздрагивал от каждого названия. Дашу, судя по всему, вопрос расплаты не волновал совершенно – она пришла отдыхать. Зараженный ее спокойствием, я тоже успокаивался и смотрел на нее.
О проекте
О подписке