Уже началась песчаная, выложенная по краям щебнем дорога. В этом щебне легко прятать мины. Мы будем спрыгивать с горящих машин, кувыркаясь, лететь на обочину, и там из-под наших ног, упрятанных в берцы, будут рваться клочья огня. А сверху нас будут бить в бритые русые головы, в сухие кричащие рты, в безумные, голубые, звереющие глаза.
По обеим сторонам дороги вновь расползлись жутким солнцем освещенные холмы. Пацаны вперили взоры в овражки и неровности холмов, но в самом краю зрачка многих из нас благословенно белел, как путеводная звезда, автобус.
«Всё…» – подумал я, когда автобус свернул вправо, на одну из проселочных веток.
Оглядываю пацанов: кто-то смотрит автобусу вслед, Семеныч уставился на первый бэтээр, Женя Кизяков – на горы, причем с таким видом, будто никакого автобуса и не было.
Солнце печет. Я задираю черную шапочку, открывая чуть вспотевший лоб. Несмотря на то что автобус свернул, освободил дорогу, колонна все равно еле тянется. Одна из сопровождаемых нами машин едет очень медленно. Из-за нее бэтээр и один грузовичок, идущие во главе колонны, отрываются метров на пятьдесят.
– «Восемьсот первый»! – раздраженно кричит Семеныч по рации, вызывая Черную Метку. – Назад посмотри!
Первый бэтээр сбавляет ход.
Дышим пылью, взметаемой едущими впереди. Слышно, как натужно ревет мотор третьей, замедляющей ход колонны машины.
Переношу руку на предохранитель, аккуратно щелкаю, перевожу вниз; еще щелчок, упор – теперь, если я нажму на спусковой крючок своего «калаша», он даст злую, хотя, скорей всего, бестолковую очередь. Кладу палец на скобу, чтобы на ухабе случайно не выстрелить. Упираюсь левой ногой в железный изгиб бэтээра, чтоб было легче спрыгнуть.
Как долго… Едем долго как… Хочется слезть с бэтээра и веселой шумной мускулистой оравой затолкать машину на холм. Хочется петь и кричать, чтобы отпугнуть, рассмешить духов смерти. Кому вздумается стрелять в нас – таких веселых и живых?
Третья машина наконец взбирается на пригорок, вниз ей катиться полегче. Уже виден мост. А окопы-то на холмах я просмотрел… С другой стороны ехал потому что.
В Грозном всем становится легко и радостно.
– Не расслабляйтесь, ребята! – говорит Семеныч, хотя по нему видно, что он сам повеселел.
Въезжаем на какую-то разгрузочную базу, грузовики там остаются, мы на бэтээрах с ветерком катим домой. С трудом сдерживаюсь от того, чтоб не прочесть вслух какой-нибудь стих…
Подъезжаем к базе, а там нечаянная радость – маленький рынок открылся, прямо возле школы. Дородные чеченки, числом около десяти, жарят шашлык, золотишко разложили на лотках, пиво баночное розовыми боками на солнце отсвечивает.
– Мужики, мир! Торговля началась! – возвестил кто-то из бойцов.
Бэтээры притормозили.
– Водка! Вобла! Во, бля! – шумят пацаны.
Возле торговок начштаба шляется с двумя бойцами, виновато на Семеныча смотрит, переживает, что не успел в школу спрятаться до нашего приезда, засветился на рынке.
Солдатики подъехали, наверное, с Заводской комендатуры, водкой закупаются.
– На рынок пока никто не идет! – приказывает Семеныч на базе.
Занимались только друг другом.
Выросший вне женщин, я воспринимал ее как яркое и редкое новогоднее украшение, трепетно держал в руках. И помыслить не мог – как бывает с избалованными чадами, легко разламывающими в глупой любознательности игрушки, – о внутреннем устройстве этого украшения, воспринимал как целостную, дарованную мне благость.
Вели себя беззаботно. Беззаботность раздражает окружающих. Нас, бестолковых, порицали прохожие тетушки, когда мы целовались на трамвайных остановках, впрочем, целовались мы не нарочито, а всегда где-нибудь в уголке, таясь.
Трогали, пощипывали, покусывали друг друга беспрестанно, пробуждая обезьянью прапамять.
Стоя на нижней подножке автобуса, спиной к раздолбанным, позвякивающим и покряхтывающим дверям, я гладил Дашу, стоящую выше, ко мне лицом, касающуюся своей большой грудью моего лица, – гладил мою девочку, скажем так, по белым брючкам. Она задумчиво, как ни в чем не бывало, смотрела через мое плечо – на тяжелые крылья витрин, взмахивающие нам вслед, на храм в лесах, на строительные краны, на набережную, на реку, на белые пароходы, еще оставшиеся на причалах Святого Спаса. Покачиваясь во время переключения скоростей, я видел мужчину, сидевшего у противоположного окна, напротив нас, он держал в руках газету. В газету он не смотрел, он мучительно и предельно недовольно косился на мои руки или скорей на то, чего эти руки касались.
Сидели в парках на траве, покупали на рынке ягоды, просили рыбаков на пляже фотографировать нас. И потом, проявив в ателье, разглядывали эти фотографии, удивляясь неизвестно чему – своей нестерпимой юности.
Любящие – дикари, если судить по тому, как они радуются своим амулетам.
Дикари, знающие и берегущие свое дикарство, мы не ходили в кинотеатры, телеви не включали, не читали газет. Мы обучались в некоем университете, на последних курсах, но и занятия посещали крайне редко.
Дурашливо гуляли и возвращались домой. Выходили из квартиры, держась за руки, а обратно возвращались бегом – нагулявшие жадность друг к другу.
Ее уютный дом, с тихим двориком, где не сидели шумные и гадкие пьяницы и не валялись, пуская розовую пену передозировки, наркоманы; с булочной на востоке и с громыхающим железными костями трамваем на западе; на запад выходили окна на кухне, и, когда я курил там весенними и летними утрами, мне часто казалось, что трамвай въезжает к нам в окно.
Иногда от грохота начинали тихо осыпаться комочки побелки за обоями.
В некоторых местах обои были исцарапаны редкого обаяния котенком, являвшим собой помесь сиамского кота нашего соседа сверху с рыжей беспородной кошкой соседки снизу. Он появился в доме Даши вместе со мной. Котенка Даша назвала Тоша, в честь меня.
Часто мы лежали поперек кровати и смотрели на то, как Тоша забавляется с привязанной к ножке кресла резинкой, увенчанной пластмассовым шариком.
Иногда он отвлекался от шарика и с самыми злостными намерениями бежал к углу стены возле батареи, где лохмотьями свисали обои.
– Брысь! – кричала Даша. – Брысь, стервец!
Я стучал по полу уже разлинованной когтями котенка рукой, чтобы спугнуть Тошу. Он оборачивался и с удовольствием отвлекался на то, чтобы полизать свой розовый живот.
– Обрати внимание, – говорила мне Даша, притулившись грудью у меня на спине и проводя ладонью мне по темени, – кошки и собаки могут лизать свои половые органы. А человеки – нет. Выходит, что Бог специально подталкивает людей к запретным ласкам…
– Едва ли, имея возможность, я стал бы забавляться сам с собой подобным образом, – отвечал я, блаженно ежась всем телом.
Даша при мне иногда читала вечерами – мне всегда казалось, что из хулиганства. Я старался отвлечь ее.
– Как книга? – спрашивал я Дашу.
– Мысли короче, чем предложения. Мысли одеты не по росту, рукава причастных оборотов висят, как у Пьеро.
И снова начинала читать. Ложилась на живот. Она так играла. Ждала, что я ей помешаю.
Подлезал ладонями под ее животик, находил верхнюю пуговицу джинсиков, медленно расстегивал молнию. Крепко цеплял пальцами джинсы, тянул на себя, и она приподнималась, помогая мне.
Я снимал с нее сразу все и чувствовал, что ее одежда, черный кружевной невесомый лоскут, и даже внутренность джинсиков чуть-чуть пропитались ею, ее готовностью.
Поднимал ее, просунув ей ладонь между ножек, поддерживал под животик, чувствуя мякотью ладони горячие завитки. Мне открывалась прекраснейшая из земных картин, упоительная география, разрезанный плод цвета мякоти киви…
Засыпая, я чувствовал, как во мне продолжает колыхаться и подрагивать все то, что произошло в течение дня.
Я помню, как она просыпалась, очень многими утрами, – и совсем не помню, как она засыпала. Наверное, я всегда засыпал первым.
Лишь однажды, уже заснув, я открыл глаза – и сразу встретился с ней глазами. Она смотрела на меня. В полной темноте ее глаза жили словно бы отдельно от тела. Что-то было в этом темное, тайное, удивительное, словно я на мгновение стал незваным соглядатаем, проник в нору, где встретился неведомо с кем. Впрочем, удивление быстро замешалось с сонной вялостью, и я заснул.
– Мне иногда кажется, что жизнь – это как качели, – сказала она на другой день.
– Потому что то взлет, то…
– Не знаю… – задумчиво сказала Даша и засмеялась. – Может, потому, что тошнит и захватывает дух одновременно?
Я внимательно смотрел на нее, вспоминая свое ночное пробуждение, почему-то не решаясь спросить, почему, зачем она смотрела в мое спящее лицо.
– Нет, правда, я, когда что-то вспоминаю, пытаюсь вспомнить, чувствую, будто я на качелях: все мелькает, такое разноцветное… и бестолковое. Счастье… – еще неопределенней добавила она.
Мы выходили на кухню – выпить горячего чая, Даша – с вареньем моего изготовления, она ела его из гордости за то, что варенье приготовил я, а я – с закупленными Дашей впрок лазурными печеньями, потому что варенье я уже ел, а такого печенья еще не пробовал. Я сметал крошки в ладонь и засыпал их в рот.
В «козелке» по городу ездить безопаснее, чем, скажем, в сопровождении двух бэтээров. На «козелок», в котором непонятно кто едет, чичи, возможно, и внимания не обратят. Обстрелять, конечно, могут, мы на себе эту вероятность опробовали, но все-таки бэтээры обстреливают чаще. Чины из главного штаба уже пересели на «козелки» и катаются по городу на больших скоростях в полном одиночестве, ну, с охраной, конечно, – из таких же белолобых молодцов, как мы, но безо всяких украшенных крупнокалиберными инструментами кортежей. Главный штаб – законодатель, так сказать, местных мод.
Наш капитан Кашкин, взяв водителем Васю Лебедева, добродушного бугая, часто катается по поручениям Семеныча – в основном в штаб округа. Поначалу с ним ездил Хасан – как знающий город, но потом Вася быстро сориентировался, что да как, кроме того, начштаба где-то карту города раздобыл, так что кататься стали все подряд – кого Семеныч пошлет, тот и едет. Посылал он обычно кого-то из командиров отделений плюс один боец.
В первую же поездку я с собой Саню позвал, Скворца. В отделении моем есть пацаны посильней и позлее Сани, тот же Кизяков с его неистребимой невозмутимостью или Андрюха Суханов, громила с пулеметом. Да все хороши, разве что Монах… хотя что Монах, тоже человек… но мне вот с Саней хочется ехать, и даже не хочу разбираться, почему.
Сажусь на переднее сиденье не без удовольствия – это из детства, наверное. Тогда впереди только взрослые садились. А теперь мы сами выросли настолько, что нам даже автомат железный дали. Вася Лебедев хлопает капотом, руки протирает ветошью, садится, ухмыляясь, за руль. Вот тоже чудо, а не парень, с хорошим настроением по жизни.
Из школы выходит маленький, сутулый начштаба с черной папкой. Усаживается на заднее сиденье рядом со Скворцом. Чувствуется, что весит капитан Кашкин не больше, чем обычный восьмиклассник.
«Зачем таких в спецназ берут?» – думаю, имея в виду не только физические данные начштаба, но и его слабохарактерность. Это Семеныч мутит: специально таких замов себе подбирает, чтоб не подсидели.
– Открывай калитку, служивый! – кричит, приоткрыв дверь и высунувшись, Вася пригорюнившемуся на воротах Монаху. – Фрукт какой… – без зла добавляет он, хлопнув дверью, и, выруливая за ворота, спрашивает у меня: – Ну, вы там выяснили, за кого Бог-то?
– Бог, – говорю, – за всех. Он всех любит.
– Ага. Учтем, – смеется Вася.
Солнце высвечивает размытые грязные потеки на лобовом стекле, в зеркальце заднего вида я вижу бесцветное лицо Монаха, захлопывающего ворота.
Прилаживаю на колени автомат, поглаживаю два рожка, перепоясанные синей изолентой, один вставленный в автомат, другой – запасной.
Вася аккуратно объезжает лужи у ворот, проезжая правыми колесами по тому месту, где был и местами сохранился тротуар.
Чеченки потихоньку собираются на рынок, расставляют свои лотки.
Семеныч разрешил пацанам выходить на рынок только по двое. «Внимание, внимание и еще раз внимание!» – предупредил Куцый. Водку, конечно, употреблять запрещено. А пиво можно.
Выяснилось, что уличная торговля – привычное тут дело. Стрельба стрельбой, а деньги нужны. Возле Главного окружного штаба уже неделю рынок работает. Никого пока не отравили.
Пацаны соскучились по сладкому да по мясистому – Плохиш всех достал макаронами с тушенкой: на рынке постоянно кто-то из наших крутится, иногда из соседних комендатур приезжают ребятки, «собры» порой бухают у нас – от большого начальства подальше.
…Выруливаем налево, поднимаемся на трассу, еще один поворот налево. Вася, притормозив, привычно накренясь корпусом к рулю, взглядывает направо – нет ли транспорта.
– Чисто, – говорю.
Едем в аэропорт, как начштаба попросил – язык не поворачивается сказать о нем «велел» или «приказал». Вася жмет педаль на полную, поворачивает на такой скорости, что меня валит к дверям. Начштаба покашливает – по кашлю слышно, что он беспокоится насчет быстрой скорости, но замечаний Васе не делает.
Вася спокойно держит тяжелые руки на руле, кажется, если он их напряжет да ухватится покрепче, то сможет руль вырвать с корнем.
В километре от аэропорта город заканчивается, трасса идет меж полей и негустой посадки. На подъезде к аэропорту стоит блокпост.
Вася гонит машину, из блокпоста выскакивает офицер, сердито машет рукой. Солдатик с грязным лицом, в грязном бушлате и в грязных сапогах лениво вскидывает автомат. Вася жмет на тормоз, машина останавливается в метре от офицера, тот, неприязненно глядя на лобовуху «козелка», в самую последнюю секунду делает шаг назад. Видимо, оттого, что не выдержал характер, отшатнулся, офицер приходит в раздражение. Подойдя со стороны начштаба, он грубо спрашивает у него документы. «Корочки», которые капитан Кашкин торопливо извлекает из внутреннего кармана «комка», в порядке.
– У нас есть способ останавливать таких вот… летунов… – говорит офицер, отдавая документы, глядя мимо Кашкина на Васю. Вася смотрит в лобовуху, чувствует взгляд, но головы не поворачивает и спокойно улыбается. Я знаю, что его добродушный вид обманчив. Скажи офицер что лишнее, Васе будет не в падлу выйти и дать ему в лицо. Хотя офицер, конечно, прав.
Солнышко распекает, я даже прикладываю руки к потеплевшей лобовухе и незаметно для себя улыбаюсь.
Вася, набравший было скорость, на подъезде к аэропорту начинает притормаживать и, увидев что-то, произносит нараспев:
– Вот так да, блядь…
Сквозь растопыренные на теплой и грязноватой лобовухе пальцы я вижу людей, лежащих на асфальте… и мне не хочется отнимать рук от стекла.
Вася резко бьет по тормозам, глушит недовольно дрогнувшую машину и выходит первый, даже не закрыв дверь. От толчка во время торможения я стукаюсь лбом о горбушку левой руки, распластанной на стекле, и, не отнимая головы, продолжаю сквозь пальцы и мутно-белесое стекло смотреть.
Боже ты мой…
На заасфальтированной площадке возле аэропорта суетятся военные и врачи.
По краю площадки ровно в ряд уложены несколько десятков тел.
Солдатики… Посмертное построение и команда «смирно» понята буквально. Только вот руки у мертвых по швам не опущены…
Как же набраться сил выйти… Может, закурить сначала? При мысли о сигаретах меня начинает тошнить. Отталкиваюсь руками от стекла. Нащупываю теплой ладонью холодную металлическую ручку двери, гну ее вниз.
Первый же лежащий с краю труп тянет ко мне корявые пальцы, я иду на эти пальцы, видя только их. Ногтей нет или пальцы так обгорели? Нет, не обгорели – руки розовые от солнца. Колечко «неделька» на безымянном. Два ногтя стоят дыбом. Куда ты, парень, хотел закопаться? За чью глотку хватался?..
Драный рукав колышется на ветру, на шее ссохшаяся корка вокруг грязной дыры. Ухо, забитое грязью, скулы, намертво запечатавшие сизые, истончившиеся от смерти губы, открытые глаза засыпаны пылью, волосы дыбом. Голова зависла над землей – как раз под затылком парня кончается асфальт, начинается травка, но на травку голова не ложится, вмерзла в плечи.
Никак не вижу мертвого целиком, ухо вижу его, пальцы со вздыбившимися ногтями, драный рукав, волосы дыбом, ширинку расстегнутую, одного сапога нет, белые пальцы ноги с катышками грязи между. Глаза боятся объять его целиком, скользят суетно.
Родной ты мой, как же тебя домой повезут?..
Где рука-то твоя вторая?..
Делаю осторожный шаг вбок, на травку, с трудом ступаю на мягкую землю и, проверив ногой ее подозрительную мягкость, переношу вторую ногу на траву, обхожу убитого. Забываю найти, высмотреть его левую руку, смотрю на следующий труп.
Рот раскрыт, и лошадиные зубы животно оскалены, будто мертвый просит кусочек сахару, готов взять его губами. Глаза будто покрыты слоем жира, подобного тому, что остается на невымытой и оставленной на ночь сковороде. Руки мертвеца вцеплены в пах, где лоскутья тельника и штанов вздыбились и затвердели ссохшейся кровью.
Третий поднял, согнув в локте, руку с дырой в ладони, в которую можно вставить палец. Лоб, в грязно-алых потеках, сморщен, смят, наверное, от ужаса, рот, как у готовящегося заплакать ребенка, раскрыт, и во рту, как пенек, стоит язык с откушенным кончиком.
Наверное, этот откушенный кончик уже затащили в свой муравейник придорожные муравьи, а парень вот лежит здесь, и куда его убили, я никак не найду.
Четвертого убили, кажется, в лоб. Лицо разворочено, словно кто-то с маху пытался разрубить его топором. Обе руки его уперты локтями в землю, и ладони, окруженные частоколом растопыренных пальцев, подставлены небу. В ладонях хранятся полные горсти неразлитой, сохлой крови.
И пятого угробили в лоб.
И шестого, с неровно отрезанными ушами, с изразцами ушных раковин, делающих мертвую, лишенную ушей голову беззащитной и странной.
Да нет, Егорушка, не в лоб они убиты… В лоб их добивали.
Скрюченный юный мальчик лежит на боку, поджав острые колени к животу. Хилый беззащитный зад его гол, штанов на мертвом нет. Кто-то, не выдержав, накидывает на худые белые бедра мертвого ветошь.
Обгоревшее лицо еще одного мертвеца смотрит спокойно. Так, наверное, смотрит в мир дерево. И нагота мертвеца спокойна, не терзает никого, не требует одежды. И недогоревшие сапоги на черном теле смотрятся будто так и должно быть. И железная бляха ремня, впечатанная в расплавившийся живот…
– Уголовное дело надо заводить! – орет полковник, проходя мимо мертвого строя. – Ах, мрази! Дембелей отправили безоружной колонной, на всех – четыре снаряженных автомата! Без прикрытия шли! Их же подставили! Их же в упор убивали пять часов! Ах, мать моя женщина!
Полковник пьян. Его уводят какие-то офицеры.
Появляется еще один полковник, трезвый.
– Какого хуя вы их тут разложили? – орет он. – Кино снимать хотите? Немедленно всех убрать!
– Восемьдесят шесть, – говорит Вася Лебедев. Он шел мне навстречу с другой стороны.
Я разворачиваюсь и иду к машине. В затылок будто вцеплены пальцы мертвого солдатика, лежащего с краю.
– Пахнет… – беспомощно говорит Скворец, так и не отошедший от «козелка».
Влезаем с Васей в машину, одновременно хлопнув дверьми.
– Вась, может, развернешь машину? – просит Скворец.
– Они колонной шли… в тот же день, когда мы с Владика возвращались, только с восточной стороны города, – говорит мне Вася, будто не слыша Скворца. – Дембеля… Их уже разоружили. Дали бэтээры в прикрытие… Снаряженные автоматы были только у офицеров… Слышал, что «полкан» говорит? Подставили, говорит. Стуканул кто-то…
– Вась, разверни машину, – еще раз просит Скворец.
– А ты глазыньки закрой.
– Не закрываются, – отвечает Саня.
О проекте
О подписке