Читать книгу «Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 2» онлайн полностью📖 — Юзефа Игнация Крашевского — MyBook.
cover

Он также постоянно разглашал то, что таких людей, каким был он, монархи, могущественные паны должны были осыпать золотом, потому что только при их помощи они могли достичь бессмертия, сохраниться до времён потомков.

Он так умел продавать каждый свой вирш, так рекомендовать любой труд, так поднять себя, так ловко выхлопотать награду, что ему и смех, и остроумие и любое словечко оплачивались сторицей.

И людей, в обществе которых он нуждался, так умел пощекотать, польстить им, что они шли как в сети, не зная об этом.

Ксендзу Длугоша враждебность к этому пришельцу особенно показывать не подобало, потому что он мог быть заподозрен в поддержке собственного дела и зависти.

Между тем все итальянцы, кои там были, вставали на сторону Каллимаха, а тех он с первой встречи ослепил величием слова, разумом и мудростью. В то время в Кракове и на дворе находились на разных должностях Арнульф Теклалди, Бенедикт Брогноли, Галоами ди Гучи и несколько других. Уже позже прибыл историк Колленуцио из Пезаро.

Они все, превознося хвалу своего земляка к небесам, почитали за большое счастье для нашего королевства то, что счастливые ветры принесли сюда Каллимаха.

Некогда воспитанница Пия II, королева Елизавета также с большим любопытством ожидала его, надеясь, что этому очень миром отполированному чужеземцу будет поверено воспитание младших сыновей: Александра, Сигизмунда и Фридриха.

Суровость Длугоша, его беспринципное обхождение с королевичами пробуждали в королеве опасения, как бы излишне запуганные юноши не получили чересчур духовное воспитание.

Наш Длугош, действительно, не был ни мягким, ни потакающим, требовал большой дисциплины, но строгим не был и уму королевичей свободно развиваться не препятствовал. Наилучшим свидетельством этому было то, что Владислав и Казимир, согласно врождённой склонности, остались несмелыми и мягкими, Ольбрахт вовсе не дал собой управлять и пошёл иной дорогой.

Тогда именно в том году, когда уже были заключены соглашения о передаче чешского трона и короны самому старшему сыну, Владиславу, на Казимировом дворе появился тот наперёд рекомендованный и предшествуемый славой Каллимах.

По этой причине и надзор ксендза Длугоша над королевичами должен был прекратиться; потому что Казимир заранее объявил, что хочет, чтобы Длугош первое время сопровождал сына в Прагу и там был ему советчиком и опекуном среди чужых людей. Без меры доброму, мягкому, пытающемуся всем угодить Владиславу обязательно был нужен такой руководитель, тем паче, что до сих удерживаемый в послушании и зависимости он вдруг должен был получить полную волю.

Злые люди легко могли бы его завести, куда хотели.

Здесь я также должен замолвить словечко о себе, как я исполнял возложенные на меня обязанности.

На первых порах я был вдалеке от королевичей, молча сопровождая их в прогулках, в играх во дворе и в саду, а в сырое время в комнатах, для этого предназначенных. Иногда я повторял им уроки и решал в них трудные места.

Кроме меня, слуг, товарищей, разных оруженосцев было достаточно для игр и соперничества во время учёбы. Ксендзу Длугошу помогал старший охмистр, Станислав Шидловецкий, муж степенный, доброго сердца, мягкий, но при взгляде Длугоша всегда принимающий суровую физиономию и лицо, хотя был чрезмерно послушный и добродушный.

Он делал вид неумолимого, но уходил и смотрел сквозь пальцы, хотя бы что-то делалось иначе, чем поручил. Старался, чтобы воспитанники его любили, и так оно и было, но его так, как ксендза Длугоша, не боялись и не уважали. Делал грозное выражение лица, угрожал, пыхтел, но никогда не обвинил, не наказал.

Среди шляхетской молодёжи, которая была добавлена королевичам, отличался Ян Конарский, весьма видный парень, который особенно Казимиру пришёлся по сердцу. Они были почти неразлучны, молились, пели вместе, стояли на коленях перед образами, а когда один читал молитвы, другой отвечал. Они так сильно любили друг друга, что друг без дружки почти не могли жить, но так как эта любовь была побуждена набожностью, ксендз Длугош ничего против неё не имел, и Конарский был неотступно при Казимире.

У Владислава был ни один такой приятель, а много, никого, однако, среди них не выделял и не подпускал к излишнему доверию, хотя имел чрезвычайно доброе сердце. Однако он не меньше чувствовал себя королевичем и предназначенным для короны.

Ольбрахт ни к кому не привязывался, но попеременно то был до избытка доверчив, то гордо сторонился людей. Он был очень замкнут в себе, скрытен, и не любил, чтобы его разгадывали.

Все братья друг друга любили, но Ольбрахт меньше жил со старшими братьями и не доверял им; натуру имел совсем другую, более рыцарскую, более гордую, хоть, когда веселился и слишком распускался, себе и им много позволял. Но была беда, когда вдруг вспоминал, кем был; тогда никто не мог к нему приблизиться.

Поначалу и у Шидловецкого, и у Длугоша, и у меня с ним было больше дел. Оставить его без присмотра было нельзя, потому что тогда он совершал то, что ему больше всего запрещали. Дорваться до кувшина с вином, которое только с водой давали королевичам, и то очень умеренно, взобраться на дерево, на забор, забежать в конюшни, к черни, писарям и слугам, и с ними шутить, своевольничать было ему милей всего. Потом учителя наказывали его, над чем он смеялся, строя гримасу.

Учёба давалась ему очень легко, память имел отличную, но желания немного. Только историю, когда ему кто читал, слушал с интересом и, сразу применяя её к себе, рассказывал, каким он будет монархом.

Длугош, который об этом знал, пытался пожурить преждевременную спесь, и повторял ему, что неизвестно, кто из них какую корону получит, потому что их были шестеро, а столько королевств для раздачи найти тяжело.

Правда, они посматривали на Венгрию и Чехию, о чём все знали, но за них, по-видимому, пришлось бы воевать. Самый младший из сыновей, Фридрих, с колыбели был предназначен для духовного сана, но и так их было пятеро, их нужно было наделить наследством, а считая, что в Литву и Корону могли посадить отдельных правителей, как при Ягайлле, ещё корон для королевичей было слишком мало в запасе.

Но Ольбрахт ни на минуту не сомневался, что будет королём.

Всё то, о чём пишу, происходило перед 1471 годом, перед прибытием на двор Каллимаха и выбором королевича Владислава на чешский трон, когда почти в то же время решили Казимира с войском отправить в Венгрию, где обещали ему, как Варненчику, желанный приём, но он больше, чем тот, в нём разочаровался.

Но об этом ниже.

Итак, надзор Длугоша должен был закончиться, а с ним около королевичей всё измениться. Итальянец прибыл, как мы видим, в самую пору, как если бы на это рассчитывал.

В течение того времени, когда я был при молодых панах, что продолжалось несколько добрых лет, они со мной подружились, я – с ними. Любили меня достаточно, особенную, однако, слабость возымел ко мне Ольбрахт, и с ним я был ближе, чем с другими.

Как до этого дошло, я не знаю. Я старался его защищать, когда он что-нибудь натворил, я не сторонился доверительной беседы с ним, оказывал маленькие услуги, и приобрёл доверие.

Не могу, однако, сказать, чтобы он когда-нибудь мне полностью что-нибудь доверил. Ещё будучи подростком, он уже такую сохранял осторожность, что не перед кем всех своих мыслей не открывал. Расспрашивал других, сам себя не выдавал никогда.

Впрочем, он был весёлый, любил развлекаться и боязливых братьев, когда мог, тянул за собой. Удавалось ему это с послушным Владиславом, Казимир ему сопротивлялся.

Когда мы прибыли в начале года в Краков, королевичи уже знали, что Владислав будет чешским королём. Длу-гош постоянно говорил ему об обязанностях монарха в отношении церкви и веры, потому что особенно в Чехии боялся снисходительности к ереси.

Все королевские сыновья были воспитаны в набожности и религиозных практиках, но они по-разному к ним подходили. Ольбрахт меньше других показывал религиозного духа. Для своего возраста все королевичи были зрелые и умом и знаниями старше, чем бывают обычные дети в эти годы. Порой в них невольно говорила молодость каким-то своеволием, смехом, порывом, но в целом они были серьёзны, как старые люди, и обращали на себя внимания.

Короля ещё в Кракове не было. В то время умер Симеон Олелкович, Киевский губернатор, прислав королю на память коня и свой боевой лук.

На его место нужно было назначить преемника, и Казимир хотел послать туда Гастольда из Литвы, который долго сопротивлялся, из-за веры не желая ехать на Русь, но в конце концов должен был быть послушен королю.

Сколько бы раз мы не возвращались на Вевель и не находили там королеву Елизавету, для матери, отлучённой от детей, для младших братьев и сестёр, для всей семьи были это дни такой радости, что у смотрящих на них чужаков из глаз капали слёзы. Я, который никогда семьи не имел и не испытал этого удовольствия, чуть ли не с завистью смотрел на эту картину, когда прибывающих приветствовали с криками и объятиями, когда братья и сёстры здоровались, друг другу взаимно рассказывая, что произошло в их отсутствие.

Королева следила за тем, чтобы и при семейных забавах некоторый авторитет королевского достоинства был сохранён, но молодёжь удержать трудно. Тогда в комнатах раздавался смех.

Кружок королевских детей был многочисленным, потому что и принцесс было почти столько же, сколько мальчиков; а были подростки всякого возраста, начиная с Влад-ка, которому было пятнадцать лет, до трёхлетнего Фридриха, при котором ещё ходила нянька.

Было кому за стол сесть, когда ели одни с королём и королевой, а уставший пан мог порадоваться лицезрением этого расцветающего потомства. Почти все дети отличались красотой лица и по-настоящему каким-то королевским величием.

Из младших Александр, которому уже было одиннадцать лет, такой же мягкий, как Владислав, с детства был послушный, молчаливым и не показывал живости ума, как другие. Сигизмунд и Фридрих оба были ещё детьми.

Король в это время, если и не много изменился, то не повеселел и не показывал себя более свободным. Забот всегда имел много, неприятелей – достаточно, постоянные трудности в сеймах за каждый грош, который нужно было выпросить.

У него было только то утешение, что удачно осуществил много дел, как с пруссами, в Лифляндии, и дома с епископством.

Ему ещё оставалось достаточно дел, а в королевском окружении не было тайной, что он лелеял великие планы, желая под Ягеллонской династей объединить королевство Польское с Литвой, Венгрией и Чехией. С такой мощью он потом легко мог попробовать отобрать у турок те славянские провинции, которые они забрали.

Вынашивая эти замыслы, его только мучило то, что дети были едва подростками, а таких мужей, которые бы его поняли и помогли для осуществления этого великого дела, не хватало.

Так же, как жаловались на войну с Орденом, когда дело шло о возвращении земель, присвоенных крестоносцами, теперь роптали даже великополяне, что король своими непомерными амбициями подвергнет родину значительным убыткам и напрасным жертвам.

Всё-таки король из собственной казны давал деньги на вербовку, и не жалел.

Королева также помогала его намерениям.

Если бы он мог связать друг с другом такое огромное королевство и как живую стену выставить перед турками, это действительно могло бы улыбаться нашему пану.

Владка тут в Кракове уже потихоньку приветствовали королём, что вызывало на его лице румянец скромности и радости. Громко об этом ещё не говорили, потому что выборов ещё не было.

О Каллимахе доходили предварительные вести, он сам ещё не появился. Говорили о нём много, королева интересовалась.

Король, прибыв в мае, сразу послал в Прагу послов от себя на выборы, которые намечались. При таком стечении обстоятельств мне не годилось ни думать, ни заботиться о себе, однако же я начал бояться, как бы меня не уволили, когда ксендз Длугош уедет с самым старшим. Хуже того, начинали поговаривать, что тринадцатилетнего Казимира король хотел отправить в Венгрию, хоть мальчик от этого плачем отказывался.

На самом деле и Шидловецкий меня заверял, что оставит меня при младших, и Ольбрахт ручался, что не позволит, чтобы у него меня отобрали, и сохранит на своей службе, но всякая перемена казалась грозной.

Я больше, может, рассчитывал на Ольбрахта, чем на Шидловецкого, но королевичи в последнее время не имели собственной воли, всем распоряжался король, а противоречить ему никто не отваживался.

Задора, у которого мало было дел, значительно потяжелел, располнел и потерял свою прежнюю живость и хищность; когда я жаловался ему на свою судьбу, он только пожал плечами.

– Оставь в покое, ты уже крепко прирос ко двору, никто тебя высадить не сумеет. Нечего об этом думать.

Он добавил мне немного надежды. Мы вместе пошли в город послушать и посмотреть. С того времени, как я однажды встретил Лухну в Кракове, ни её, ни Навойовой я не только не видел, но мне о них даже и слышать не доводилось. Сколько бы раз не приходилось какое-то время жить в Кракове, я усердно о них расспрашивал; мне говорили, что, какое-то время пожив здесь, вдова уехала в свои владения, и давно тут не показывалась. Ничего о ней не знали.

Гуляя по улице с Задорой, мы встретили процессию, которую сопровождала большая толпа верующих. Какого же были мои удивление и ужас, когда сразу за ксендзем я увидел до неузнаваемости постаревшую и изменившуюся, а для меня всегда ту же, мать, черты которой запечетлелись в моей памяти.

Она шла в бежевом платье, кроем похожем на те, какие носили монашки св. Франциска, потёртом и залатанном, босая, с чётками у пояса, с чёрным ободком на голове, со свечой в руке, с осоловелыми глазами, худая, бледная, страшная страданием, которое отображалось на её лице.

Все на неё смотрели, потому что была одна в этой одежде кающейся, а одно её лицо пробуждало сострадание. Ноги у неё были грязные и окровавленные; руки, в которых держала свечи и чётки, тряслись и дрожали.

Мы стояли, сняв шапки, а я потерял дар речи от этого зрелища.

Навойова шла, не глядя ни на кого и ни на что; вдруг, будто мой взгляд, брошенный на неё, имел какую-то силу и, точно она его почувствовала, повернула глаза ко мне.

Она постояла минутку, её лицо изменилось от ужаса, но затем, опомнившись, опустила взгляд к земле и дрожащим шагом последовала дальше.

Задора, которому она была безразлична, вовсе её не узнал. Я не говорил ему, дав пройти процессии и не в состоянии двинуться с места. Я стоял как вкопанный.

Только поглядев на меня, Задора понял, что со мной что-то случилось, чего он понять не мог.

– Что с тобой? – спросил он.

– Ты не знал ничего?

– Что я должен был знать?

Только тогда я ему поведал о ней, но он не хотел верить.

– Тебе привиделось, – сказал он, – у страха глаза велики. Откуда бы ей от того безумия дойти до набожности. Не может этого быть, не может.

Я не оставил его в покое, мы пошли на разведку. Я затащил его в каменицу под костёлом Св. Михаила, желая получить информацию от людей Тенчинских.

Задора всюду знал людей, достучался и здесь до дальнего родственника, который на вопрос о вдове Навойовой сказал:

– Да она здесь уже полгода, безумная баба. Тенчинским от неё только одни неприятности, потому что никогда не узнаешь, что сделает, на что бросится. После великих безумств, когда такое вытворяла, что её уже запирать хотели, она вдруг сбежала в деревню; одна в замке поселилась, заперла двери, отгородилась от людей. Напало на неё благочестие, раскаяние, искупление, и вот уже несколько месяцев при монастыре сидит, надела монашеское одеяние, а весь город ей удивляется. Говорят, что бичует себя, власяницу носит, соблюдает ужасные посты, по ночам крестом лежит, а что имеет, раздаёт бедным.

Шляхтич покачал головой и добавил:

– А мне всегда казалось, что у этой женщины не всё в порядке с головой. Бог знает, чем это ещё кончится, а такая набожность лучше, чем эти пиры, которые устраивала.

Я вернулся в замок, думая и размышляя над её судьбой.

Ежели когда моё сердце склонялось к несчастной, то теперь, когда я имел явные доказательства, каким мученичеством была её жизнь. А в этой жизни я также торчал как терн, болезненный и ненужный.

Я упрекал себя в том, что появился у неё на глазах, но случилось это невольно, потому что предвидеть я ничего не мог. Задора, видя меня таким угнетённым, утешал как умел.

Назавтра, когда я, как обычно, пошёл читать Ольбрахту историю Рима, потому что он с радостью её слушал и о ней рассказывал, а латынь так хорошо понимал, что в этом превосходил старших братьев, вошёл слуга и прошептал мне, что кто-то меня срочно спрашивает.

Королевич меня тут же отпустил. Я спустился за слугой во двор, где нашёл деда, похожего на нищего из-под костёла монашек св. Франциска, который сказал мне, чтобы я появился в монастыре поговорить с кающейся, которую там звали именем Магдалена.

Я немедленно пошёл с ним, уже зная, кто меня звал.

Дед позвонил в калитку и объявил обо мне, меня впустили в пустую комнату. Там велели подождать, пока богослужение в хорах закончится.

У меня в глазах были слёзы, когда я услышал шелест платья и шаги. Она в молчании приблизилась ко мне. Я так был пронизан сильным состраданием и любовью, им пробуждённой, что, не смея смотреть, с рыданием бросился к её ногам.

Какое-то время продолжалось молчание; когда я поднял глаза, увидел её, как бы ведущую тяжёлую борьбу с собой, со стиснутыми руками, с закушенными губами, со страшно пылающими глазами.

– Не искушай меня, – отозвалась она сломленным голосом, – я недостойна никакого утешения, никакой радости на земле, ни объятий ребёнка, ни имени матери. Я попросила позвать тебя, потому что и ты должен быть инструментом искупления для меня. Я не должна ни отказываться от своего позора, ни скрывать его, но открыть перед светом, чтобы плевал на меня и топтал меня, как заслужила.

Я в ужасе вскочил.

– Не делайте этого, – воскликнул я, – заклинаю вас. Не обо мне речь, даже не о вас, когда этот позор хотите пожертвовать Богу, но о семье и тех, кого бы вы потянули за собой. Делайте со мной, что хотите, но пощадите других. Вы не должны, мать моя, если мне можно использовать это имя, ничего делать без совета благочестивых людей, а я уверен, что такого покаяния ни один из них требовать и допустить не может.

– Ты думаешь, – прервала она сухо, – что в этом покаянии коренится желание мести?

И она замолчала, опуская глаза.

– Бог справедлив, – начала она после паузы с плачем, – он должен покарать виновного. Если я заслужила, пусть меня казнит, но и тот… тот… должен искупить… и ребёнок греха не может быть счастливым, – прибавила она.

Силы её покинули, она закачалась и упала на лавку у стены. Устремила на меня глаза.

– Ты слуга на дворе? – спросила она. – Унижаешься? Без имени?

– Не жалуюсь, – сказал я, – судьбу мою переношу и не требую её перемены.

– Хотя тебе и мне другая следовала, – шепнула она. – Но Бог так хотел, благословенна воля Его.

Она вытерла глаза и начала лихорадочно быстро говорить:

– Я не должна была тебя видеть, но хотела этого ещё раз. Скажи, что я могу для тебя сделать? Хочу исправить то, что судьба испортила.

– Я ничего не желаю, – ответил я взволнованно. – Позвольте мне только видеть вас и приобрести ваше сердце… Я сирота.

– Нет! Нет! – воскликнула она. – Это было бы утешением для меня, а я искуплению жизнь отдала. Монашкой я быть недостойна; то, что это облачение мне позволили надеть, для меня милосердие, но от света должна отказаться и забыть. Я хотела это моё покаяние сделать гласным, открытым, обвинить себя, покрыть себя стыдом. Но семья, но все, кто ней связан, не допустят этого… запрут… Они сильные… Упрекали меня в безумии, – сказала она тихо. – Да… могли бы в нём обвинить.

Она заломила руки, из её глаз катились слёзы. Среди этого набожного расположения искупления были всплески земных воспоминаний и чувств, которые не могли с ним согласоваться.

В раскаянии и смирении коренилось ещё непогасшее чувство мести.

Подумав, она встала с лавки, лицо её нахмурилось.

– Я хочу хоть частично исправить несправедливость судьбы, – сказала она, – у меня есть состояние, перепишу его на тебя, пусть люди говорят, что хотят; мне всё равно… Я имею право распоряжаться моей собственностью, но ты должен покинуть двор, отказаться от этой службы.

Мне не нужно было долго раздумывать, чтобы бесповоротно отказаться от этого подарка. Я хотел поцеловать ей руку; она вырвала её.




...
6