Глубокой ночью, когда уже у пани Шимоновой никого на бильярде не было, поручик, который в течение последего часа своего пребывания в том месте спал или также прикидывался спящим, вытянувшись и забыв заплатить хозяйке (что было его привычкой), вышел последним из баварии. Не далеко ему было до дома, потому что он жил на Дзиканке в тыльной части обширного дома, занятого по большей части очень бедными семьями. Достучавшись в ворота, перейдя через двор, прошёл ещё два этажа по лестнице до перехода наощупь. В двери, в которую он шумно ударил, было сверху маленькое непрозрачное окошко, сквозь которое слабо пробивался свет. Ему вскоре отворили и поручик, посвистывая, как бы для прибавления себе отваги, в шляпе наперекосяк, с сигарой во рту, вошёл внутрь. Дверь ему отворила грязная заспанная горничная; в квартире было глухо, в центре большого помещения горела только сальная свеча, давно не освещающая. При её тусклом свете было видно это бедное жилище, которое, вместе с тем, содержало в себе и всё хозяйство семьи. У двери были кухонная посуда, печь, в которой готовили, даже немного кладовых запасов в достаточно большом беспорядке и заброшенности. Далее в различных направлениях несколько столов, заваленных бельём и одеждой. Возле окна стояла пара кроватей, плохо заслоненных бумажными параванами, достаточно обшарпанными. Какой-то неприятный запах бедности и безвластия веял от этого приюта. Ничего для глаза и украшения, ничего для чувства и сердца, тяжёлая бедность, которая ни о чём не думает в будний день, начатая стирка, поразвешанное трепьё, остатки скудной еды, ничего больше видно не было. На большом столе, на котором горела свеча, дремала, опираясь на руки, женщина средних лет, исхудавшая, в запущенной одежде, с растрёпанными седеющими волосами. Черты её лица доказывали, что некогда была она очень красивой, даже нужда, возраст и запущенность не сумели стереть этого Божьего дара, однако чёрные, прекрасные некогда глаза, глубоко впали и от слёз погасли, уста скрылись в складках, которые вырезала боль, а привычка к постоянной борьбе и состязанию с несчастьем заклеймили этот облик диким выражением затвердевшего гнева. Она взаправду была страшной, как рукой великого мастера высеченная голова Медузы. Посмотрев на неё, уже можно было сообразить, почему поручик, входя, придал себе смелую мину. Всё это знаменовало ту домашнюю войну, следы которой были видны в беспорядке всей квартиры.
Услышав шаги, женщина пробудилась и поднялась, посмотрела на старые часы, висящие на стене и рукой указала их мужу. Было половина двенадцатого.
– То-то ты сегодня исправился, – сказала она, – значит правда, что пораньше вернулся?
Трезвый поручик был мягким, но, напившись рому, становился весьма храбрым, ответил грубостью:
– Молчи, старая надоеда, я делаю, что мне подобает, а ты в это нос не суй!
Женщина кивнула головой, вовсе не испугавшись грозной фигуры.
– Уже эта скотина напилась, – сказала она, – и гудит, и будет мне, пришедши сюда, шуметь ещё! Молчи же сейчас и иди спать, пьяница, а не то тебя научу!
Поручик свистел, но уже тише; снял шляпу и положил на столе, погасшую сигару пробовал зажечь от свечи, но как-то на пламя не мог попасть, что ещё сильнее доказывало, что жена в своих предположениях не ошиблась. Он действительно был сильно пьяным, несмотря на это, хотел перевести разговор с деликатной материи и спросил хриплым голосом:
– Юлек есть?
– Что тебе до Юлка? Трутень ты этакий, – ответила жена. – Какое ты имеешь право спрашивать о ребёнке, о котором не заботишься?
– Эх! Баба, ко мне относись как хочешь, но от Юлка прочь, я отец и должен за ним следить, – крикнул прибывший.
– И хорошо за ним следишь! – ответила женщина. – Пожалуй, думаешь, что он где в шинке сидит, что, ища его, целый день трактиры вытираешь?
Поручик мгновение помолчал и повторил вопрос:
– Есть Юлек?
Жена вместо ответа ему плюнула и начала некогда длинные свои волосы завязывать, будто собиралась лечь спать.
– Кахна, – отозвалась она через некоторое время, – посвети ему до его комнаты!
Поручик спросил в третий раз:
– Есть Юлек?
Вдруг женщина, которая, казалось, была безразлична, обернулась к нему с разгорячённым лицом.
– Нет его, – воскликнула она, – ты показал ему хороший пример шляния по ночам, безделья и разврата, может, ты хочешь его сделать таким же, как ты, пьяницей и висельником! Смотря на отца, он уверенно пойдёт по его следу. Недостаточно тебе было погубить себя, меня, тебе было нужно испортить этого ребёнка! Для совести твоей тяжело, ой, тяжело будет в дни суда! Ты понесёшь на дно ада и свою душу, и нашу! – говоря это, она зарыдала.
А поручик, посмотрев на неё, словно протрезвел, стал покорным и замолчал.
– Тихо! Тихо! – сказал он. – Что, я в том виноват, или я каждый день его не учу?
– Ой! Твои науки! Было бы во сто крат лучше ребёнку их не слышать и тебя в гроб положить! Что значат твои слова при твоих поступках? Достаточно, чтобы посмотрел тебе в лицо, и с него жизнь прочитает! А потом ты хочешь иметь утешение от него! Божья милость ещё над нами, что хоть бы другого уж испортил, его, может, не сумеешь.
Поручик глубоко задумался, как-то странно вздохнул, стукнул кулаком по столу и крикнул хриплым голосом, поднимая трость:
– Молчать, баба, а нет, я тебе голову разобью!
– Не буду молчать, – ответила, топая ногой, женщина, – разбей мне голову, я смерти давно у Господа Бога выпрашиваю; ты закончишь, по крайней мере, как того достоин, на виселице!
В лицо поручика бросилась кровь, глаза загорелись и, может, окончилась бы эта сцена кровью, если бы не постучали в дверь.
Оба родителя по несмелому стуку догадались о возвращении ребёнка. И в эту минуту произошло чудо, какого бы никто предвидеть не мог. Эти два грозных лица, словно чародейской милости прикосновением, изменились в мягкие физиономии, исчез из них гнев, а сила родительской любви преобразила их полностью. Они не хотели перед любимым стоять во всём безобразии той отвратительной борьбы. Лицо женщины стало спокойным, грустным, но дивным выражением улыбчивой любви; нельзя было даже подумать, что мгновение назад она пылала возмущением и гневом. Отец принял серьёзный вид и почти стал похож на порядочного человека, остаток какого-то стыда туманно затенял ему очи. Дали себе взаимно знак согласия и, когда Юлек потихоньку вошёл, следа ссоры уже не застал. Глаза обоих родителей тоскливо были обращены к нему, отец дрожал от самой мысли, что в нём может заметить первые ростки своей привычки.
Прибывший был парнем лет двадцати и живым молодым изображением своей матери, были это всё те же черты, благородные, мягкие, но ещё покрытые нестёртым весенним пушком. Среди этой фламандской картины, грязной бедности, Юлек отличался, словно к ней не принадлежал, словно из неё не вырос; одежда молодого человека была скромной, но чистой и приличной; на личике играла весёлая улыбка молодости, которой, казалось, хотел умилостивить родителей, в уверенности, что за его опоздание будут гневаться.
– Что же ты так поздно возвращаешься? – спросила мать мягко. – Смотри, ведь уже скоро двенадцать.
– Мы повторяли лекции с товарищами, – сказал немного смущённый Юлек. – И так как-то припозднились.
Отец ничего не сказал, но его глаза так изучали сына, словно до глубины его души хотел достать.
– Но это теперь такое время, – сказал он через мгновение, – что долго засиживаться вне дома не нужно, и притом учитывать, с кем занимаешься, потому что ещё где-нибудь за чужие грехи беды выпросишь.
Юлек минуту помолчал и добавил с выражением искренности:
– Отец, какое есть время – такое есть, а учиться необходимо; наша наука и трудна, и велика, предметов множество, много вещей на память учить приходиться.
Мать положила ему руки на плечо и спросила:
– Ты, конечно, ничего не ел?
– Эх! Дорогая мама, я уже тому из медицины научился, что человеку для жизни много питания не требуется, лишь бы ломтик хлеба и немного воды, я не голоден.
– Я тебе там велела отложить кусок мяса и немного картофеля – тогда бы тебе подогрели.
На упоминание о еде поручик, который много пил, но не имел возможности есть, сделал многозначительную мину, но встретив грозный взгляд жены, языком только повёл по устам и смолчал; не смел упомянуть.
Присутствие Юлка, как бы посланца мира, утишило бурю и дало вечеру закончиться тихо. Поручик очень даже вежливо пожелал спокойной ночи жене, которая с ним попрощалась также мягко. С ним вместе ушёл и Юлек к двум комнаткам ещё выше, расположенным на чердаке. Когда за ними Кахна закрыла дверь, женщина быстро побежала к кровате, отслонила параван и изогнулась над постелью, на которой было видно спящее личико пятнадцатилетней девочки. Она успокоилась, убедившись, что ребёнок спит, несмотря на шум и ходьбу. Действительно, дочка, которую не хотела иметь свидетелем неприятного инцидента с мужем, почивала тем глубоким сном молодости, которого иногда и выстрелы пушек не прерывают.
Красивая златовласая головка лежала на распущенных локонах, зарумяненная сном, с полуоткрытыми устами и прикрытыми очами, улыбаясь каким-то снам.
Мать тихонько поцеловала её в лоб, отошла к столику, села, и из её глаз потоком пустились слёзы. Молчащая, она плакала так долго, долго, пока, когда свеча начала догорать, служанка не схватила её за руку, прося, чтобы шла спать.
Не сбрасывая одежды, поручикова упала со своими слезами на ложе.
Нужно отдать ту справедливость московскому правительству, что при самых усердных намерениях шпионажа, нигде та ветка администрации хуже, чем в России и Польше, организована не была. Правительство, вынужденное использовать изгоев общества, которых ни выбрать, ни организовать не умело, узнавало всегда последним о том, что уже всем уличникам было известно. Полиция его бывала докучливой, но самой безрезультатной на свете; доносила о вещах незначительных, никогда, иначе как случайно, самых важных получить не могла. Там, где агент полиции, как в Англии, чувствует себя колесом, честно работающим в социальной машине, где своего ремесла стыдиться не нужно, чувствуя, что и в нём заключается общественная безопасность, там найдутся люди честные и пригодные для надзора над общественной мутью и накипью. В России, где полиция есть наиподлейшим инструментом притеснения, ни один человек, имеющий малейшее сознание собственного достоинства, принадлежать к ней не может. Следовательно, они должны были выметать из водостоков мусор и им пользоваться. Полиция, главным образом направленная против политических преступников, не имея возможности их выслеживать, создаёт виновных, и вообще, неспособность её равняется слепоте. Нет также больше унижающего названия, которое бы такое окончательное несло с собой осуждение, как именование шпиона. Ни вор, ни фальшивомонетчик, ни разбойник так не презираемы, как он. Для шпиков нет жалости и прощения. Стоя очень много, секретная московская полиция дала тысячи доказательств в бесполезности. Напрасно желая иметь лучшую в Варшаве Великопольши, через друга своего секретаря английского консульства пана В…. привезли агентов из Англии, собираясь тамошней организации подражать. Ни к чему не пригодились примеры, потому что инструменты к ним у нас найти не могли. Презираемое правительство на вес золота не сумеет достать людей, которые бы его поддерживали в бесправиях. Английский полицейский знает, что, выслеживая преступника либо беспокойного чартиста, приводит его к суду, который вину его оценит, взвесит и кару назначит соответствующую. Московский шпион приводит жертву под нож, отдаёт человека в руки мучителя, сам является не слугой суду, но прислужником палача. Следовательно, можно делать вывод из того, какие люди входят в состав полиции. Наименьшего доноса, не основанного ни на чём, часто будучи следствием злости либо мести, хватает для осуждения человека. Ни одна ссора с тайным агентом стоила невинному жизни, ни одна прихоть пьяного отобрала семье отца. Там, где нет ни открытости суду, ни стабильности формы права, где в руках самых неценных людей есть судьбы всех, легко понять, какая должна быть безопасность людей и собственности. В последнее время большой прогресс, который учинил народный характер, в целом произошёл в этом даже классе.
Шпионаж, в рядах которого при великом князе Константине (первом) было достаточно значимых агентов, снизился до крайних границ. Старались, когда события делали их необходимой потребностью, укрепить новыми элементами; но когда пришлось их искать, оказалась полная нехватка.
Когда через три дня после упомянутого вечера пришёл Мацей в кабак на Беднарской улице, хотя уже был очень спокойным насчёт своей судьбы, так выглядел со страху, впечатления и принуждения к лжи, что поручик принять его мог за отчаявшегося человека. Ноги под ним тряслись, а голос ему изменял. Когда заметил бывшего военного, он должен был сесть при дверях, ибо дальше шага сделать не мог. Этого дня в баварии было достаточно людей; через мгновение поручик подошёл к Кузьме и сказал потихоньку:
– Ну что? Идёт? Поговорим?
– Чего же делать, уже вынужден!
На том сразу закончилось. Поручик допил кофе и, подмигнув Мацею, вышел из кабака.
– А видишь, – сказал он на улице, – я говорил тебе: «Не плюй в воду, чтобы самому её не выпить».
– Да что вы, не упрекайте, – ответил Кузьма, вздыхая. – Говорите, что хотите от меня?
– Что мне тебе сказать? – шепнул поручик. – Иди за мной, тогда узнаешь.
В молчании они пошли, поручик впереди, Кузьма за ним, из Краковского через Медовую на Долгую и тут, не доходя Беляньской, вышли к воротам одного дома, перед которым прохаживался какой-то незаметный господин.
Поручик перемолвился с ним парой слов и вошёл со своим товарищем в ворота, на двор, потом на тёмную лестницу, наконец, в какую-то квартиру сзади. В очень душном и вонючем коридоре на лавках и по углам пряталось несколько особ, словно стыдясь собственных лиц. Каждый сюда входил, закрываясь как можно лучше и пытаясь остаться в тени. Товарищество было подобрано очень странное: какая-то женщина, наряженная в атласную салопу, у которой из-за вуали только очень розоватое лицо было видно, какой-то мужчина в потёртом фраке, худой и сморщенный, какой-то обтёртый верзила, но с дерзким и бесстыдным лицом, какой-то кашляющий старичок, но улыбчивый и приятный, наконец, фальшивый франт, лакированные ботинки которого не защищали от догадки, что у него, может быть, нехватало чулков.
Кузьма, входя за поручиком, почувствовал озноб на коже и поменял бы временное своё положение на самую большую бедность. Осмотр этих людей пробуждал в нём отвращение. Какой-то слуга входил и выходил из гостиной в коридор, из коридора в гостиную. Он смотрел свысока на ожидающих и по одному толкал в пасть чудовищу. Делалось это достаточно быстро и вскоре наступила очередь поручика. Кузьма остался ещё, пока его не вызвали. Наконец дверь отворилась и поручик ему кивнул; споткнулся бедняга на пороге, а когда поднял покрытое стыдом лицо, увидел перед собой совсем красивую комнату, меблированную софами и стульями по кругу, с несколькими зеркалами на стенах. На столе между окнами среди книг и бумаг стояла лампа и две свечи, на маленькой кушетке сидел мужчина лет сорока с небольшим, красиво лысый, весьма приятный и мягкий лицом.
Он выглядел скорее гурманом и хорошим дружком, чем каким-то там начальником тайной полиции. Его голубые глаза имели мягкое выражение, уста были румяные и большие, он добродушно и сердечно улыбался, несмотря на поддельную искренность, разлитую по всей физиономии; Лаватер открыл бы в ней хорошо замаскированную хитрость византийца того типа, каким отличалось лицо Александра I, этого московского ангела… с коготками, спрятанными в лакированные перчатки.
С первого взгляда вы приняли бы его за невинного эпикурейца, лишь в разговоре, когда те черты оживлялись нервной игрой, поразительно била ключом из них хитрость, а иногда холодная жестокость. В движениях этой фигуры было что-то кошачье. Кузьма, простой человек, который ожидал увидеть монстра, сильно удивился, видя такую улыбчивую и милую сущность.
Когда сидящий на кушетке мужчина мерил прибывшего довольно интересующимися глазами, поручик, между тем, ему его представил.
– Вот, пан начальник, мастер Мацей Кузьма, очень достойный и честный человек, о котором пану советнику я имел честь напоминать…
Поручик давал ему попеременно этот титул Начальника и Советника, которым украшали обычно всех высших должностных лиц в Варшаве.
Приятный начальник не ответил так скоро, потому что был занят добычей остатков обеда из довольно ещё белых зубок.
– А знаешь, мой дорогой, о своих обязанностях? – вопросил он наконец после минутного молчания.
– Нет, прошу вас, я ничего ещё не знаю, кроме того, что должен быть шпионом!
Начальник аж вскочил с канапе.
– Душа моя, сердце моё, дорогой человече, ты глуп, как башмак. Что за шпион? Это слово враг порядка придумал из-за презрения! И вы, и я, и все честные люди, мы обязаны служить нашему царю и стране, стеречь и охранять, чтобы в ней был порядок и безопасность; плохие люди подстрекают через иностранных смутьянов, хотели бы замутить мир, дабы в мутной воде рыбу ловить. Что же плохого, спрашивается, стоять на страже и давать знать о пожаре?
Поручик, который чувствовал себя обязанным что-то добавить от себя, серьёзно сказал:
– А видите, что я говорил.
Через мгновение начальник успокоился:
– Подробную инструкцию, моя душечка, будет тебе давать этот вот поручик. Тебе подобает иметь глаз особенно на ремесленную челядь и хорошо её узнать. Жаль, что ты, дорогой пане Мацей, не имеешь там отношений с мясниками на Праге, ибо на них наибольшее внимание необходимо обращать, это сброд опасный и дерзкий. Нет необходимости тебя предостерегать, моя душа, что желая что-то узнать, ты должен естественно часто сам что-то горячего немного рассказать, без этого ничего. Разные есть обстоятельства, плохие люди иногда прикидываются мирными, чтобы правительство обмануть. Может случиться, что нужно будет сделать какую авантюру, лишь бы лучше узнать их. Ежели бы там в путанице и тебя, мой дорогой, схватили, тебе необходимо иметь какое-то свидетельство, чтобы тебя охраняло. Дадут тебе здесь из канцелярии карточку с печатью, которую в случае необходимости можешь показать полицейским. Это уж там поручик об этих вещах будет помнить, а когда найдёшь, что донести, он проинформирует, где и каким порядком.
Дело казалось оконченным, поручик указал Мацею вторую дверь, ведущую в канцелярию, толкнул его туда, а сам остался с начальником.
Оба недолго помолчали, пока советник не сказал:
– Что-то он по глазам не выглядит живым, по-видимому, не много от него будет выгоды.
– Извините, пане советник, но это в каждом положении, – сказал поручик, – разные есть люди, они необходимы, только нужно знать, как их использовать. Это человек степенный, бедностью принуждённый, и поэтому хорошо, что его никто бояться не будет, а уж я им так поуправляю, что из него мы сделаем агента что называется.
– А, ну посмотрим, будет возможность увидеть, – сказал начальник.
Поручик, несмотря на законченный с виду разговор, стоял по-прежнему, а советник молчанием своим давал ему понять, что мог бы себе пойти прочь.
Тот как-то его не понял, наконец поручик отважился пробормотать:
– Прошу пана начальника, что касается премии?
– Что касается премии, – медленно ответил начальник, – даётся это по-разному, в соответствии от того, какую рыбу поймаете, а кто же это знает уже: щука или плотва?
– Уж прошу пана начальника положиться на меня, что человек будет полезным.
– Ну, ну, выплатят тебе там двести злотых (тут начальник понизил голос), так, как обычно, выбивши на расходы канцелярии…
Поручик грустно опустил голову и спросил тихо:
– Как же я спрошу, пане начальник?
– Ты это уже знаешь.
– Но если можно занести скромной просьбой слово чести, пане советник, что куска хлеба в доме не имею…
На слово чести начальник издевательски улыбнулся и ответил:
– Ты сам себе виной, не ведёшь правильный образ жизни… но довольно, ваша милость, ты знаешь, что не может быть иначе. Сто злотых возьмёшь на руки, а распишешься за двести, и молчок!
Говоря это, он позвонил, живо вошёл хромой мужчина с пером за ухом в мундире заместителя. Начальник ему что-то прошептал и вместе с ним отправил поручика, прощаясь с ним:
– Иди, иди, моя душечка, веди правильный образ жизни и будь честным…
После небольшого истечения времени поручик и Мацей Кузьма оба вышли из дома при Долгой улице, а столяр, удручённый и униженный, не в состоянии сразу пойти исповедаться под фигуру Божьей Матери, полетел домой, чувствуя, как бы его кто гнал, думая, что весь свет знает о его позоре.
Поручик держал в руке те тридцать серебреников, на которые продал человеческую душу, а в совести его затверделой не отозвались даже на мгновение угрызения, клял потихоньку этого пана начальника, который его так вежливо и сладко на сто злотых ограбил, клял клерка, который из оставшихся ста ещё у него десять при выплате вырвал.
Девяносто оставшихся жгли ему руку зависимого пьянчуги. Правда, имел он в кабаках, где догадывались о его обязанностях, и кредит, и бесплатную рюмку водки, но этого не хватало падшему распутнику, который жаждал лакомств, чувствуя хоть грош в кармане.
О проекте
О подписке