О! Жизнь, жизнь, мои пани; что же это за страшная пропасть, полная тайн – если бы её не освещала какая-то вера и надежда, вера в Бога и справедливость. Мы встретимся на той естественной юдоле плача – проходной – поздороваемся глазами, пожмём чуть руки, иногда наше сердце ударит – дальше в дорогу, дальше, ибо судьба хлещет бичом и гонит, как стадо коней… в степи.
Хела глядела на него, когда он говорил так, смущённый, склонившийся, с головой, опущенной к полу.
– Но иногда, – добавила она спустя мгновение, – ведь против этих бичей судьбы можно бы сопротивляться и противостоять?
– Так это кажется по молодости, моя пани, – сказал гость, поднимая взор и снова упирая голову на руки, – но когда в более поздних летах от её ударов остаются шрамы, когда в битвах силы слабеют, человек уже как заезженный конь, идёт послушный под бичом, в хомуте и не думает сопротивляться… лишь бы до конца!
Незнакомый гость договаривал эти слова, когда его взгляд случайно упал на противоположную стену, которую более живым блеском осветила стоящая на столе свеча; говорил, а глаза его, уставленные в неё, казалось, замечают что-то странное, беспокоящее; он поднялся, задвигался, удивлённый.
Над канапе не было, однако же, ничего, кроме нескольких медальонов с чёрными силуэтами, выцветшими на дне, а в середине висел немного побольше, на котором из волос довольно искусно был сделан какой-то герб и ловко связанные нечитаемые инициалы. Путались в нём во вкусе века сложенные буквы, как бы составляющие какую-то загадку для отгадывания.
Смотря на стену, гость перестал говорить, так было возбуждено его любопытство, что он вдруг, схватив свечу, подошёл к стене и начал внимательно присматриваться к медальонам и статуэткам.
– Мне кажется, – проговорил он, – что я здесь этого у вас раньше не видел.
– А! Потому что это Хела только сегодня достала, – отозвалась старшая, – и не знаю, для чего повесила на влажной стене… В этой бедной хате это кажется неизвестно чем… а это есть наши памятки!
– Я этот силуэт знаю! Это, пожалуй, он! Да! Это он! – сказал гость, приближаясь к тому, который представлял молодого мужчину… бюст был окружён венком, а внизу имел эмблему музыки…
Хела всё время смотрела внимательно на него.
– Это он! Откуда у вас это изображение? – спросил живо незнакомец, обращаясь к женщинам.
– Это моя собственность, – ответила Хела, – это памятка по моему достойному другу… по учителю, которому обязана тем немногим, что умею…
– Как это? Значит, вы знали Вацлава Свободу?
– А вы? Вы так же его знали? – спросила Хела, срываясь со стула.
– Я! Это был мой сердечный, наилучший некогда друг, – ответил гость со вздохом, – один из тех людей, которых, когда у нас судьба его отбирает, кажется, словно вырвали часть собственной души… Эти медальоны! Смилуйтесь, дорогие пани, каким образом вы их получили?
– Эти все три медальона: свой, какой-то незнакомой нам женщины и с инициалами, – ответила старшая, – Свобода принёс Хели, желая, чтобы она их сохранила… не знаю для чего… Было это несколькими днями ранее его смерти. Не знаю, предчувствовал ли что, но был какой-то грустный и погружённый… Вскоре затем, вы, наверное, знаете, как он неожиданно такой страшной смертью…
Свобода привязался к Хели, когда она была ещё ребёнком, словно к собственному ребёнку… любил её, как мы… А! Был это человек редкой доброты, сердца, каких мало… Все более свободные часы, он, что был весь поглощён лекциями, имел так мало времени, посвящал воспитанию сиротки.
Гость внимательно всматривался в Хелу, которая сидела молчащая и грустная… воспоминание её сиротства, старого умершего друга заволокли лицо её тучей, слёзы покатились по красивому лицу.
– Вы знали его! – воскликнула, вытирая лицо, Хелена. – Я была почти ребёнком, когда его встретило это несчастье… Скажите мне, вы знаете, наверное, что-то больше, чем мы, что означала эта его ужасная смерть? Моя добрая опекунша мало мне что о том случае могла поведать по той причине, что мало знала сама… Чем этот человек ангельской доброты мог заслужить такую смерть? Что послужило причиной преступления? Смилуйся, пан, – добавила она горячо, хватая его за руку, – может, другой раз в жизни мне не случится встретить кого-то, кто бы его знал, как мы, и мог мне дать сведения о нём… это был для меня, а! как бы приёмный отец, я всем обязана этой опекунше, матери и ему. Ты понимаешь, как меня всё, что его касается, интересует. О! Прошу, прошу вас, не отказывайте мне…
Гость, как если бы молча спрашивал разрешения у старшей, посмотрел на неё; та, не показывая никакого смущения, также, конечно, и любопытства, начала говорить, как бы приготавливая его к дальнейшему повествованию.
– Говори, пан, мы очень тебя просим, – сказала она, – и меня также это интересует, потому что мы были его друзьями…
Я хотела бы, чтобы и у бедной Хелуси сердце немного успокоилось… Это не простое любопытство с нашей стороны.
Я говорила уже, мне кажется, пан, что Хелуня, которую я люблю как дочь, а она мне также платит сердцем ребёнка, она моя и есть, приёмная только… в действительности сирота… Мы не знаем даже её родителей, так несчастливо для неё сложилось…
Гость одобрительно склонил голову и смотрел на красивую и грустную ещё от этого воспоминания Хелу с большим, чем вначале, напряжённым вниманием, как бы в её чертах искал какое-нибудь сходство… каких-то следов, утверждающих рождающиеся домыслы.
– Нет у меня сейчас никаких тайн от Хели, – говорила далее старшая, – не хочу от неё скрывать, чтобы бедняжка не терялась в догадках напрасно… я хотела бы, чтобы её судьба прояснилась, но сегодня этого уже трудно ожидать – столько лет утекло!
Была я в то время ещё очень молодой, мы только что поженились. Я и мой покойный муж жили в Варшаве, так как мой Ксаверий служил в маршалковской канцелярии и был писарем при самом князе маршалке. Хотя на пенсию и разные побочные доходы мы едва могли выжить, но сохранялась надежда, что честного человека честные люди протолкнут. Мы имели друзей и протекцию. Ксаверию тогда ещё разные вещи в голову приходили… Ему казалось, что мы должны добиться лучшей судьбы работой и вежливостью. Он также рад был меня в этой надежде подготавливать к великолепному жизни и, хотя уже замужней, навязывал учителей, велел больше заниматься с книгой, нежели хозяйством… Ему особенно казалось, что из моего голоса, хотя в нём не было в самом деле ничего особенного, что-то сумеет сделать; обязательно хотел, заклинал, просил, чтобы я училась музыки и пению. Однажды, не зная, откуда его взяв, он привёл мне метра, как раз этого чеха Свободу.
Вы знали его, стало быть, долго о нём нет необходимости говорить. Он был редкой доброты, скромности, мягкости человек; малоизвестный и не желающий славы и гласности, влюблённый в музыку аж до смешного. Для него на свете не было уже ничего, чтобы поставить рядом с ней.
Несколько дней перед этим, как он мне поведал, он прибыл в Варшаву, пешим, с маленькой сумочкой на спине, в которой было больше нот, чем белья, с молодым весельем и надеждой. Он быстро стал известен в столице своим прекрасным талантом, потому что чудесно играл, как вам известно, на клавикорде и скрипках, а пел ещё чудесней. Когда иногда на хоре в костёле арию какую-нибудь брал на себя, то все забывали о молитве, заслушиваясь… Начал тогда давать лекции в панских домах и, как только мог на повседневный хлеб заработать, уже большего не желал… Экономил, чтобы купить какое-нибудь такое фортепиано… а достав его… чуть с ума не сходил…
Приятной сладости характера, услужливый, вежливый, скромный – что мужчине также не мешает – красивого лица и фигуры, был повсеместно любимым и разрываемым… и если бы хотел, мог прекрасно даже жениться… но для него музыка была всем.
– Я помню его, как если бы его вчера видел, – добавил гость, – высокого роста, брюнет, прекрасные волосы, чёрные глаза, полные выразительности и слезливые… улыбка, какой я с той поры ни на одних человеческих устах не видел… Кто его узнал, должен был полюбить – казалось, что он не мог иметь на свете врага.
– Так Свобода, – кончила старшая, – и мне начал было давать лекции на клавикорде, потом немного пения, бывал в нашем доме очень часто, его приглашал муж, желая отблагодарить, потому что так дорого, как иные за лекции, не платил, а после панских дворцов и церемоний ему должно было показаться у нас как в семье (это его собственные слова, которые я слышала из его уст), поэтому гостил хоть без лекции, играл, рассказывал, а мы слушали… С моим мужем сделались приятелями, как братья, я также к нему привязалась, как к родственнику… не было у нас почти дня без Свободы.
Не много я там от него научилась музыке, потому что то была фантазия покойного Ксаверия, а я только, чтобы ему угодить, мучилась над клавикордом, хотя в действительности таланта не имела. Мне было приятно, что Ксаверий нашёл друга, так как в действительности этот человек был дорогое сокровище.
– О, моя пани, говорить мне этого не нужно, я хорошо его знал… в то время и позже, – сказал гость, – а любил его, верно, не меньше вас… Сердце было ангельское… юмор детский, весёлость какая-то чистая, спокойная, я сказал бы, женская, девичья…
– Как раз в то время, когда он так подружился с нами, через год, кажется… Бог дал нам вот эту сиротку Хелусю… Могу сказать, что нам её Бог дал, так как и сейчас она мне жизнь услаждает, она удерживает меня при жизни и обильно наградила за каплю заботы о ней в детстве.
Хела поцеловала руку приёмной матери.
– Этот случай был для меня памятный, – говорила далее Ксаверова, – а до сегодняшнего дня ещё таинственный и невыясненный. Расскажу его пану, который выказывает нам столько приязни… редко кому выпадает что-нибудь подобное…
Моего мужа тогда в доме не было, взял его для писем князь маршалек, поехали в деревню. Я сидела, как сейчас помню, с утра, крутясь возле хозяйства, когда постучали в дверь… Видя совсем мне незнакомого серьёзного мужчину, уже немолодого, я думала, что он ошибся дверью, когда очень отчётливо назвав мою фамилию, спросил меня, я ли… пани Ксаверова… Удивлённая, я впустила его в квартиру. Тут, никого не видя, он начал с вопроса, одни ли мы и можно ли говорить со мной доверительно… заклиная, чтобы я, соглашусь ли на его просьбу или нет, сохранила её в самой глубокой тайне. Всё это мне казалось каким-то ошибочным, но любопытство победило. Заколебавшись поначалу, я дала слово. Тогда он снова начал, распространяясь над тем, как много о нас хорошего слышал… словно был рад стать нам полезным и в чём-то нам помочь. Но имени своего ещё не выявил. Я спросила его о нём – он ответил мне вежливо, что это к делу не относится и что о нём узнаю поздней. После долгих разговоров он, наконец, сказал мне, что пришёл предложить очень выгодное соглашение… что когда собственных детей не имеем, хочет нам на воспитание доверить сиротку, не имеющую ни отца, ни матери и отданную в его опеку.
Откуда о нас услышал, кто ему эту мысль подал – этого он сказать мне не хотел. Он также прибавил, что из-за некоторых причин фамилии даже родителей ребёнка сказать не может, но это откроет нам позже… потому что супруги из-за фамильных помех были под секретом и т. п. Предлагал при этом ежегодно платить за образование Хели несколько сот дукатов, которые нам при нашей щуплой пенсии существенно могли помочь.
Хотя меня это очень удивило и немного испугало, ребёнку радовалась, потому что детей любила, а собственных мне Господь Бог не дал… однако же я не смела ни вступать ни в какие соглашения, ни обещать без ведома моего мужа – и отложила окончательное решение до его возвращения.
Этот пожилой господин, признав правильным, согласился на это. Я с нетерпением ждала Ксаверия, а спустя несколько дней, когда он прибыл, рассказала ему сразу всё. Он долго думал, колебался, но я его так просила, уговаривала, что, в конце концов, он согласился на всё.
Этот господин, который был известным и уважаемым в Варшаве врачом, как оказалось, пришёл к нам сразу по возвращению маршалка – быстро уложили вещи и того же вечера привезли нам ребёнка.
Бог свидетель, она мне так дорога, как своя собственная.
Хела, вздохнув, вытерла украдкой слёзы, а Ксаверова говорила дальше:
– Дом наш развеселился, в меня вошла новая жизнь. Так нам было хорошо с нашей сироткой, не считая того, что очень прибыла нам в помощь. Когда нам сам доктор её вечером привёз в карете, я искала сразу на младенце, на шейке, нет ли какого знака, памятки, медальона… но не нашла ничего… Доктор мне только объявил, что девочка была крещена, что имела имя Хелена, а до времени должна была остаться… безымянной…
Объяснить себе трудно, почему родители о ней не вспомнили, не разгласили… потому что, хоть доктор говорил, что умерли… однако же, казалось нам, что это он умышленно только нам поведал… В первые годы несколько раз, когда меня в доме не было, я знаю, что какая-то пани приезжала вечером с доктором, дабы посмотреть ребёнка. После каждого раза и для него, и для нас что-то оставляла. В течении нескольких лет нам очень регулярно платили пенсию Хели, лекарь часто дознавался… позже эта незнакомая пани бывать перестала, а я почти радовалась, боясь, чтобы у нас ребёнка, к которому я привязалась, не отобрали. Ребёнок этот рос, благодарение Богу, счастливо. Свобода, наш друг, согласно своей привычке, в нашем доме бывал почти каждый день. Это было доброе сердце и нуждающееся в привязанности, как мы оба, так и он полюбил нашу Хелену, привык к ней и даже баловать её нам начал. Сидел с ней часами на полу, нянчил, играл с ней, словно сам был ребёнком, приносил ей игрушки, сладости, кормил, ласкал, наряжал, носил, а как только она подумывала чему-то учиться, он клялся, что другого учителя, кроме него, она иметь не будет. О! Это был добродушный, сердечный человечек.
– О! И я также была к нему привязана, – добавила из тишины Хела, – словно к старшему брату… а когда день его не видела, тоскливо мне было и плакать хотелось… Но в грустном моём предназначении было то, чтобы всё, что могло усладить мне жизнь, сверкнуло только и исчезло. Я как раз получила и, когда наиболее нуждалась в таком учителе… Господь Бог у меня его отобрал… И это ещё таким неожиданным образом, таким жестоким, таким загадочным… как вся моя жизнь…
– Я знаю, – прервал гость, – знаю, помню этот случай. Я был тогда в Варшаве и случай хотел, чтобы я первым вошёл в выломанную дверь его квартиры. О! Я помню эту ужасную минуту… и до сегодняшнего дня не понимаю, не догадываюсь, какая могла быть причина этого преступления…
В молчании заслушавшиеся женщины глядели на рассказывающего, который так дальше продолжал тихим голосом:
– Со Свободой я познакомился почти с его прибытия в Варшаву, наша дружба росла с каждым днём, не имел он от меня тайн… Я знал его знакомства… Людей, с которыми он жил, круги, в которых он обычно вращался, дома, в которых он бывал наиболее часто, мещан и господ ближе ему знакомых… я мог бы поклясться, что этот человек не имел врагов. Кого бы он своей добротой и сладостью не разоружил, кого же и чем бы мог восстановить против себя? Для меня и для всех эта жестокая смерть его осталась непонятной загадкой… Я служил тогда ещё в войске, – добавил гость, – и шёл именно в казармы, когда на улице заметил толпу людей, бегущих к Беднарской и кто-то бросил мне новость, что там совершено какое-то преступление… что убили какого-то иностранца, музыканта… Меня кольнуло то, что я помнил, что там жил Свобода. Я побежал за другими. Толпа уже окружала дом… но до середины ещё никто не достал… потому что ворота заперли… Я узнал, что Свобода два дня уже не показывался, это возбудило подозрение, а что двери были закрыты, приставили лестницу к окну и увидели в комнатке… лужу крови и лежащий труп… Я как раз вошёл, когда городские прислужники выломали двери, знакомый мне урядник взял меня с собой. При входе меня поразило ужасное зрелище…
На незастеленном ложе, рядом с открытым клавикордом и нотами, которые он начал писать (перо лежало на полу), мы увидели его в полном вечернем одеянии, сверху расстёгнутого, но с лицом как бы спящим и спокойным… Одна рука у него была свешена, другой же во время удара схватился за грудь и осталась так конвульсивно стиснутая… Но, как если бы не защищался, ни сопротивлялся убийце, как бы добровольно поддался или был спящим во время нападения, не было следа никакого насилия, борьбы, резни… Ничего вокруг мы не нашли разбитым, пошарпанным… На полу чернела капля крови, на одежде – струя застывшей крови, а в грудь в самое сердце был вбит по самую рукоять стилет…
Убийца, не имея времени или смелости вынуть из раны оружие, оставил его, как бы на свидетельство по себе. О самоубийстве даже нельзя было и думать, хотя были и такие, что его в нём подозревали. Я, что
О проекте
О подписке