Читать книгу «Про/чтение» онлайн полностью📖 — Юзефа Чапского — MyBook.

Про/чтение

Пути

О Норвиде

Вчера я встретил англичанина. Он прибыл из Лондона на самолете: Алжир, Каир, снова Алжир, Неаполь и наше м[есто] р[асквартирования]. Он признался мне робко, что везет с собой сокровище и что возит его с собой повсюду – толстый том избранных стихотворений Норвида. Как только наши войска прибыли в Англию, он начал учить польский. Говорит неуверенно, с ошибками, но многие стихотворения Норвида цитирует наизусть. Уверяет меня, что ни один великий польский поэт не может так заинтересовать, так тронуть современного англичанина, как Норвид, построить такие мосты и тоннели между великой польской литературой и Англией. Он, англичанин, яростно спорит с предубеждением о «темном» стиле Норвида, жалуется мне, что, несмотря на все усилия установить постоянные контакты с поляками, не нашел в Лондоне ни одной страницы норвидовской прозы, кроме переписанных от руки нескольких абзацев из «Черных и белых цветов»[1].

Я сам вожу с собой дюжину стихотворений Норвида в присланных мне письмах через две цензуры из Польши под Вологду и два тома его писем (издание Пшесмыцкого, 1937 г.), которые получил там же, в Грязовце под Вологдой, от друга из Львова в 1940 году. Они путешествуют со мной через Иран, Ирак, Палестину и Египет[2], и подозреваю, что во всех этих странах я был единственным обладателем такого сокровища.

Я осознал, какая редкость эти книги, если в огромном Лондоне нельзя найти ни страницы норвидовской прозы; подумал о тысячах наших уничтоженных библиотек, и неизвестно еще, что будет с теми, что уцелели в стране, жители которой – с возмущением пишет «Krakauer Zeitung»[3] – «ведут себя так, словно Польша существует». Уже не раз в истории гибло культурное достояние, целиком уничтожались гениальные литературные произведения, от которых потом доходили до нас лишь искореженные фрагменты, недостоверные списки. Норвид, совсем недавно и лишь частично открытый, может снова оказаться для нас утрачен.

* * *

Говорят, первые ученики Франциска Ассизского, нищие безграмотные монахи, в годы гражданских войн, вражеских набегов и разрушений прилежно и богобоязненно собирали то, что оставалось от книг, даже обрывки страниц, на которых было несколько предложений, потому что из букв на этих страницах можно было составить слово ИИСУС. Карпатские уланы на линии фронта из разбомбленного дома далеко в горах спасли старые французские журналы с дагеротипами, иллюстрирующими смерть Шопена и восстание шестьдесят третьего года.

Подобно им и мы с той же с нежной заботой должны собирать по миру осколки нашего наследия, собирать обрывки литературы и поэзии нашей, потому что из них можно составить слово ПОЛЬША. Нужно спасать что можно и не закапывать сокровища, а пусть и неумело, по-варварски – без библиотек, почти без материалов, но показывать их, комментировать и делиться ими друг с другом.

Я хотел бы иногда в «Орле»[4], между политическими и военными новостями, давать под заголовком «Тропы» цитаты, литературные отрывки, рассказывать анекдоты из жизни людей уже ушедших, которые я слышал еще в живой традиции. Я хотел бы писать о том же Норвиде, публиковать его письма и стихотворения, чтобы помочь преодолеть недоверие и доказать хоть кому-то, что читать его нужно.

На «темноту» стиля Норвида жаловались даже его друзья – Красиньский, Цешковский, Фонтана[5]. Красиньский, который с восторгом писал о нем Дельфине Потоцкой из Рима после их первой встречи и сравнивал очарование и тонкость его мысли с крылышками светлячка («lucciola») под алебастровым абажуром лампы. Сегодня, шестьдесят один год спустя после смерти поэта, репутация «темности» отпугивает и оправдывает незнание произведений автора одной из самых светлых жемчужин нашей литературы:

 
По тем просторам, где крошек хлеба
Не бросят наземь, считая всё же
Их даром неба,
тоскую, Боже.
 
* * *
 
По тем просторам, где гнёзд на грушах
Никто не рушит – ведь аист тоже
Нам верно служит, —
тоскую, Боже.
 
* * *
 
По тем просторам, где на Христово
Благословение похоже
Привета слово,
тоскую, Боже[6].
 

Из-за лени мы упускаем, вероятно, самого глубокого польского писателя XIX века, потенциал его мысли, его поэзию и прозу, может быть, именно сегодня как никогда актуальные. А исторические катаклизмы рассеивают по миру и растеривают его произведения, лишая нас уже окончательно возможности прочесть те стихи и письма, которые еще до тридцать девятого года лежали, никому не известные, на сгоревших теперь чердаках и в шкафах.

Но не только темнота языка Норвида отталкивала читателя. Норвид не умещается ни в одну ячейку и потому таит множество неожиданностей, возмущая и обескураживая многих.

НОРВИД-КАТОЛИК, самый что ни на есть ортодоксальный, подвергавшийся ярым нападкам со стороны радикальной эмиграции за защиту пап (нет пока еще ни одного серьезного исследования о нем с точки зрения католической философии), с горестным гневом осуждает ханжество, противоположность настоящего «верования».

 
Святоша вопит: «Ушел Мишле…
С мессы сбежал!» Меж тем у ограды
Раненый корчится на земле.
Кровью исходит – помочь ему надо.
Ризу не жалко порвать на бинты.
 
* * *
 
Но фарисей не видит беды…[7]
 

НОРВИД-КОНСЕРВАТОР, которому так дорога традиция, который в поэме «Горсть песка» пишет, что «тот, кто оторвался от совести истории, дичает на далеком острове» и что сначала придется отправить новых героев и новых мучеников, чтобы они ввели его в ход истории, Норвид, консервативный прямо-таки по-средневековому, настолько, что даже салоны современных магнатов кажутся ему важными, потому что они должны быть пропитаны исторической традицией, – в десятках писем порицает пошлость и глупость как раз тех кругов, которые с консервативно-традиционной точки зрения должны были бы воплощать высокие национальные ценности.

Есть письмо Норвида, написанное в Париже в шестьдесят втором году Констанции Гурской. Она много лет дружила еще с Мицкевичем, Норвид бывал у нее. Но он был непростым гостем, потому что всюду требовал от людей, с которыми общался, морального уровня – для него не существовало мелочей.

«Что истина – то истина и во вращении планет на небесах, и в зернышке песка, и в сердце, и в кармане, и повсюду – иначе это пустяки», – читаем мы в одном из писем. А в том письме, которое я упомянул, написанном после вечера, проведенного, видимо, в ее салоне или салоне ее друзей, где поэт «два часа просидел молча в своем углу», он гениально противопоставляет величие и ничтожество человека.

19 V 1862

В 1848 году – несколько лет назад, проходя по плоским камням, которыми вымощены бульвары как идти к Магдалене, приходилось осторожно перешагивать через ручей красной человеческой крови, текущей со стороны Министерства иностранных дел поперек улицы вниз.

Эта кровь была пролита умирающими людьми, которые, возможно, и ошибались, но проливали ее изо всех жил своих за то, чтобы те, кто будет жить после их смерти, были свободнее и выше, и счастливее.

Мои ботинки перешагивали через этот поток человеческой крови.

Пару лет назад, под Сольферино, на площади полегли пятьдесят тысяч человеческих сердец, и в страданиях великих вытянулись, умирая, – их внутренности волочились по земле – светило солнце – гниль распространялась – собаки лизали мертвые тела. Это были люди, которых любили матери и сестры и которые погибли за то, чтобы те, [кто] будет жить после их смерти, были выше и счастливее.

Пару недель назад, в Америке, восемьдесят тысяч трупов в один день на площади разверзли свои внутренности, залитые кровью, за то, чтобы те, кто будет жить после их смерти, были немного выше и счастливее.

Через пару дней в Риме соберутся епископы, чтобы имена людей, умученных в Японии, воздвигнуть на алтари, куда ставится Чаша, и в дыме кадил прославить их навеки.

Пару недель назад, в день Пасхи, сто с лишним миллионов людей по всему миру приняло Бога во внутренности свои, сердцем и языком.

Панна Констанция Гурская любезно внушала мне мысль, что человек – ничтожество и нуль.

Пани Эссакофф очень удивляется, как можно два часа молча просидеть в своем углу.

Анетта заваривает чай – Ротшильд играет в биржу – пани Францишкова Потоцкая выходит замуж, пани Калерги ездит по варшавским мостовым с кацапом на козлах – пани Икс уколола палец шпилькой – пан О. нюхает табак.

Человек – ничтожество!

Ваш покорный слуга
Ц. Норвид

С тридцать девятого года повсюду текут «красные ручьи крови» поляков, «которых любили матери и сестры», и, возможно, сегодня именно это письмо должно быть напечатано не в нумерованном издании на бумаге ручного литья для эстетов, а… в солдатской газете.

1944

О Норвиде (2)

Великий английский писатель и друг Польши Честертон писал, что судит людей и народы прежде всего по их врагам. Его всегда удивляло, еще тогда, когда он совсем не знал Польшу, что народы, известные брутальностью и политическим цинизмом, попранием прав и человеческого достоинства, народы, лишившие свободы другие страны, одновременно являются заклятыми врагами Польши, упрекая ее в анархии, насилии, империализме и поучая, как ей надлежит терпеливо сносить все «заслуженные» преступления и эксперименты.

Уже Норвид знал этих врагов и их клеветнические методы, их суждения о Польше. Тогда даже в гостеприимной Франции, в Париже, главном центре Великой Эмиграции, польский народ старались очернить. В стихотворении «Проклятья» Норвид дает отповедь клеветникам Польши:

 
Король поляков не бывал на плахе —
Француз считает: это же бунтарство!
 
 
Не рвались в богохульники – монахи:
Коварный еретик кричит: коварство!
 
 
Чужой земли не взрезал плуг поляка —
Что ж, мы в веках грабителями будем.
 
 
Никто своих не предавал – однако
Тем легче осудить нас будет судьям.
 
 
Но длится время: Рыцарство Христово
Приносит знанье, совесть, а не слово.
 
 
Мчат годы, выпрямляется дорога…
Чем позже – тем страшней увидеть Бога[8].
 

Период жизни Норвида (1821–1883) – это время кристаллизации понятия народа. Французская революция, Наполеоновские войны, трагедия Польши и рассеянная по миру польская эмиграция ускорили этот процесс в Европе.

Великие европейцы того столетия верили, что народы, сбросив с себя ярмо «коронованных тиранов», создадут великое братство свободных со свободными и равных с равными. О союзе свободных народов мечтали Мицкевич, Мишле, Герцен и многие другие. Мишле, великий историк Французской революции, плакал, глядя на флаг «Молодой Германии»[9]. И видел в этом флаге зарю свободы. Но Гейне уже тогда написал горькие страницы, которые мы сегодня читаем как исполнившееся пророчество. Он писал, что никто пока не понимает Германии, скрытой в ее народе силы варварства и нечеловеческой гордыни, что именно немецкий народ, ощутив себя достаточно сильным, осознав себя полностью, прольет море крови и слез, совершит жестокости и преступления небывалых масштабов.

Тогда же Норвид пытался «приступить к главным вопросам – что такое национальность». Он был слишком глубоко, слишком разумно верующим католиком, чтобы не быть одновременно и национальным, и универсальным; уже тогда он предостерегал от национальных эгоизмов, «на которые разбили единый гуманизм», в ряде поэтических и философских текстов, часто в письмах раскрывал понятие народа, особенно польского: какие в нем скрываются потенциальные силы, какую идею польскому народу предназначено воплотить.

Понятие национальности в трактовке Норвида диаметрально противоположно хищническому, основанному исключительно на национальном эгоизме национализму, который в гитлеровской Германии приобрел наиболее опасную для мира форму.

Понятие национальности у Норвида сложно, оно требует не только чувства, готовности к жертвам, но и непрестанного усилия мысли, борьбы с простым, идеализирующим себя бездействием (он называет это «свиноватостью» и осуждает даже в героях «Пана Тадеуша»). Он требует неустанного усилия, восприимчивой готовности впитывать чужие ценности, противостоит исключительности, которая – своего рода гетто, форма самая закоснелая, неподвижная и потому противная национальному сознанию.

В феврале 1864 года, то есть во время восстания, Норвид пишет генералу Владиславу Замойскому письмо, отрывки из которого я процитирую:

Всевышний сделал нас свидетелями дела, о котором никто из поляков рассуждать не смеет (…) В любом другом состоянии все давно бы уже приступили к главным вопросам, например: что такое национальность? – у нас же это остается тайной! (…) Национальность не есть исключительность, но сила присвоения себе всего, что для прогрессивного развития собственных свойств потребно и необходимо.

Если бы английский язык очистился от чуждых элементов, на нем не только в парламенте, но и о заурядных предметах нельзя было бы переговорить.

Чешский же язык очень чист, но именно потому мертв, что так чист! Важный и интересный вопрос для поляков: почему пуританство даже в религии – ересь???.. Даже в религии пуританство всегда привело бы или к иудаизму, или к археологии и кончилось бы тем, что Церковь стала бы музеем древности! Ньёверкерке[10] стал бы папой римским! – Кто патриотизм подменит исключительностью(…), как это понимают поляки, и понимают единственно из-за преследований Николая и давления николаевской цензуры, тот обязательно из родины сделает секту и кончит фанатизмом!! – вот ЧТО СЕГОДНЯ ПРОИСХОДИТ!

(…) И не может быть иначе, если Родина не есть СЕКТА, если патриотизм – это творческая сила, а не сила отъединения и усыхания…

Поэтому во главе народа у нас, в польских коронах, бывали головы разных национальностей, когда мы были не сектой, а творческой державой.

Был у нас такой ужасный враг Родины, как, например, швед. И был он великим королем, потому что не мог не быть хорошим и великим, будучи королем творческого народа. И был варвар Ягелло, потому что Ягелло был почти таким же варваром, как Николай. Ядвига целыми днями тонула в слезах рядом с этим диким человеком и князем народа, говорившим на каком-то языке, ничего общего с польским не имеющим! – но тогда у нас было сознание не сектантское, потому и сектантского фанатизма не вызывающее, как сейчас сделалось. Тогда мы думали, что национальность состоит в силе апроприации, а не в силе пуританской исключительности. Поэтому, воюя с татарами, мы брили лбы по-татарски и били татар, по-татарски седлая лошадей.

У нас говорили и на латыни, и по-итальянски, и по-испански в эпохи сильнейшей национальности польской! – но это была не секта: это был народ.

Может быть, удары, пережитые Польшей и каждым поляком, жертвы, труды и скитания, и доля нашего поколения, опыт и перенесенные несчастья – может быть, все это – пути и тропы к тому сложному, творческому, притягательному национальному сознанию, достичь которого должны не только редкие гении, как Норвид, но и весь народ.

1944

* * *

Замечательный писатель-летчик Антуан де Сент-Экзюпери, автор известного переведенного в Польше «Ночного полета», издал в Нью-Йорке в 1942 году книгу под названием «Pilote de guerre»[11]

 




 







 



 





 





...
6