В коридоре было тихо, темно, пахло душным деревом и солдатскими сапогами, в нижних комнатах разносился заливистый храп, сочное почмокиванье, бормотание спящего взвода, и не слышно было ни шагов, ни шороха на втором этаже, на мансарде, куда вела деревянная лестница из закутка коридора за чуланом кухни.
– Меженин! – окликнул наугад Никитин в потемки спертого воздуха нижних комнат. – Где вы там?..
Ответа не последовало.
Он подождал, уже озадаченный, и ощупью стал подыматься по шаткой винтовой лестнице на второй этаж и тут, на темной площадке, остановился, прислушиваясь к тишине мансарды.
В следующую минуту он явственно уловил слухом какое-то протяжное, животное мычание, слабый, вырвавшийся стон из-за двери своей комнаты, задавленный тяжелой возней, задыхающимся хриплым шепотом: «Дура, дура, молчи, сволочь!» – и, совсем не понимая, что здесь случилось, в чем дело, не понимая, кто мог быть ночью в его комнате, с ударившим приливом крови в висках сильно толкнул дверь мансарды.
– Кто тут?.. – крикнул он.
Лунный свет в широкое окно обнажал половину комнаты, синей полосой отражался в зеркальной дверце открытого бельевого шкафа, скомканная груда одежды валялась на полу около опрокинутого венского стула, а на кровати в глубине мансарды возился, мычал, боролся, трещал пружинами неясно чернеющий комок тел, и первое, что отчетливее успел заметить он, было что-то задранное круглое белое, похожее на женское колено, которое вздергивалось, елозило, высвеченное луной, по одеялу, по краю сползшей к полу перины, и там, оттуда, от чернеющей груды тел выдавливались, как из-под толщи подушки, зажатые вскрики:
– Nein, nein, nein!..[5]
– Кто тут, черт возьми!..
И Никитин, ужасаясь тому, что сейчас, через секунду, увидит кого-нибудь из солдат своего взвода, потихоньку затащившего немку сюда, на свободную мансарду, и взбешенный этим предположением, кинулся к кровати, грубо рванул кого-то в темноте за крутое плечо и, рванув, мгновенно узнал охриплый, пресекающийся руганью голос Меженина, квадратной массой отскочившего от постели: Меженин угрожающе возник перед ним в косяке лунного света – стеклянными шарами перекатывались сумасшедшие глаза на призрачно-белесом его лице, чернел рот, раскрытый судорожным дыханием.
– Меженин! – отчаянно крикнул Никитин. – Ты что? Обезумел?
– Не лезь, лейтенант… Не мешай, лейтенант… – хрипел ему в лицо Меженин, обдавая удушливым махорочным перегаром. – Не лезь!.. Уйди! Какое твое дело, лейтенант? Уйди отсюда… уйди, уйди, по-человечески говорю!..
Нечто омерзительное, оголенное, как звериный оскал безумства, проглядывало в этом остеклененном, мечущемся взгляде Меженина, в этом полоумном его бормотании, и Никитин, опаленный приступом отвращения и гнева, изо всей силы оттолкнул его от кровати, крича:
– Спятил? Кто эта немка? Откуда? Как она оказалась здесь?
– Шпионка, стерва, в дом пробралась… – просипел Меженин и, вроде сообразив, что надо теперь делать, с придыханием матерясь, бросился к постели, дернул на себя подушку, прикрывающую грудь без движения лежавшей навзничь женщины, цепко схватил ее за руку, рывком сорвал с постели. – Вставай!.. Говори! Зачем пробралась в комнату лейтенанта? А? Планшетку с картой стащить хотела? Говори, вражина, шпрехай, шпрехай, говорят!
Он так крепко держал, стискивал ее кисть, что она тоненько, жалобно вскрикнула, вся выгнулась назад: «Nein, nein!» – и при лунном свете увидел Никитин ее загнутую шею, молоденькое бледное лицо, зажмуренные от боли глаза, ее длинные, почудилось, синеватые волосы, некрасиво, растрепанно свесившиеся на одну сторону.
– Отпустите ее руку! Что вцепились в девчонку? Вы! Сержант!.. – скомандовал Никитин неостывшим голосом. – Какая еще, к дьяволу, планшетка? Ерунду городите, планшетка всегда со мной! Как вы ее здесь застали? Что она здесь делала?
– Хрен ее знает, как сволочуга оказалась… Шкаф открыла… вещи выбирала… Вошел, а она окно пыталась открыть… – говорил Меженин прерывисто и, выпустив кисть немки, пинком ноги разбросал тряпки на полу, а немка загнанным зверьком вдруг прижалась спиной к стене, затрясла головой, дробно стуча зубами, всхлипывая, повторяла стонущим шепотом: «Nein, nein, nein!»
– Заткнись, сука! – заорал с расхлестнутой свирепостью Меженин. – Завела свое «найн», как шарманка! Скажи лучше, зачем сюда пришла? Откуда пришла? Как?..
– Не кричите, Меженин! Что она вам ответит, если не понимает по-русски! – И Никитин, еще не зная, что нужно предпринять, как поступить, безуспешно подыскивая неповоротливые в памяти, известные немецкие слова, выговорил наконец: – Wer sind Sie, Frau? То есть, кто вы… откуда? Wer sind Sie?..
Немка звонко выстукивала дробь зубами, вжималась дрожащим телом в угол, и, когда что-то ответила слабым глотательным звуком, не понятое Никитиным, он поймал только единственно знакомое слово «Haus» и требовательно переспросил:
– Haus? Wer sind Sie? Warum Haus?[6]
– Лейтенант! Слышь! – внезапно крикнул Меженин, срываясь к окну, и заколотил кулаком в задребезжавшую раму, распахнул одну половину. – Кажись, тревога!
В этот же миг внизу, под окнами, раздались голоса, суматошное топанье ног, следом взвился пронзительный окрик: «Стой, стой, стрелять буду!» – и клацнул затвор, опять затопали, забегали около дома, сверкнула зарницей багровая вспышка, прогремело, оглушило звоном, и в оглушенной винтовочным выстрелом тишине послышались тупые удары, ругательства, чей-то задавленный взвизг, потом на нижнем этаже заревел бас Гранатурова:
– Часовой! Сюда его, сюда! Кто такой? Тащи его, если жив!..
– O, Ku-urt! Ku-urt! – рыдающе вскрикнула немка и вытянутой тенью скользнула к окну, перевесилась вниз, по-детски затряслась, захлебнулась воплем и плачем:
– Nicht schiesen! Kurt, Kurt!..[7]
– Меженин, ведите немку вниз! Быстро!
Никитин скомандовал это, сбегая по винтовой лестнице в густые потемки первого этажа, где потревоженно гудел из комнат говор разбуженных солдат, наткнулся на кого-то впотьмах, кажется, на заспанного Ушатикова, выскочившего в коридор («Тревога? Немцы?»), увидел настежь раскрытую дверь гостиной, хаотичное движение фигур за порогом и ощутил едкую тесноту в груди, какая бывает при настигшей неизвестности, молниеносно и неотвратимо изменяющей обстановку.
Когда он вошел, Княжко и Гранатуров уже стояли посреди комнаты, напряженные, хмурые, оба смотрели то на возбужденного часового, еще державшего карабин на полуизготове, то на безобразного своей крайней худобой мальчишку-немца лет шестнадцати, в очках, одетого в широкий не по размеру немецкий мундир, неимоверно грязный, прожженный на боку, свисающий на острых плечах; его огромные, покрытые пылью сапоги кругло расширялись нелепыми раструбами голенищ вокруг тощих ног, и видно было, как крупно ходили дрожью колени, обозначенные пузырями солдатских брюк.
Мальчишка этот, затрудненно дыша, облизывал растрескавшиеся губы, полузакрытый прилипшими волосами лоб лоснился обильным потом, острый носик на давно не мытом его лице восково выделялся, словно у мертвого.
– Ну? – густо прогудел Гранатуров и приблизился к немцу, сверху вниз окинул его черными, прожигающими глазами. – Откуда ты такой гусар, вояка появился? Вервольфик? Ну? Где оружие? Обыщи-ка его подробно! – приказал он часовому. – Всего обыскать, ясно? Выверни его наизнанку!
Часовой сделал грозные глаза, закинул за спину карабин и рыскающими жестами стал ощупывать, выворачивать карманы немца, объясняя при этом жаркой скороговоркой:
– Стою, луна как раз взошла… Слышу, шебаршит за домом, думаю – должно, кошка или собака, или кто из наших по нужде вышел. Обыкновенное дело… Глянул, а под яблоней за домом фигура стоит и, похоже, на окно вверх смотрит. И очки под луной – сверк, сверк!.. Не-ет, думаю, очкариков в нашем взводе сроду не было. Выскочил из-за угла, ору: «Стой, стрелять буду!» А он – наутек, я в небо пальнул – и за ним. Подмял его, а он, гаденыш, визжит и – за руку укусил! Стукнул я его по шеям, конечно…
Поочередно выложив на стол донельзя несвежий, ржавого цвета носовой платок, солдатскую зажигалку-снарядик, смятую пачку сигарет «Юно», кучку пистолетных маслянистых патронов, облепленных галетными крошками, маленькую фотокарточку в целлофане – все содержимое карманов немца, часовой старательно почистил руку о полу шинели, с видом доказательства показал Гранатурову запястье, пояснил озлобленно:
– Так в мясо зубами и впился, клеща немецкая! Из лесу, видать, вервольф, разведчик, не иначе – разнюхивал. Змееныш, а навроде пацан!
– Все? – спросил Гранатуров, сверху вглядываясь в низко опущенную голову немца. – Значит, оружия нет? А ну-ка, часовой, осмотрите как следует место, где его схватили. Может, там что осталось.
– Слушаюсь. Сейчас мы.
Часовой пошел от немца боком, потом усердно затопал кирзовыми сапогами к двери и здесь на пороге оторопело посторонился перед Межениным, пропустив его; а тот, поигрывая желваками, втолкнул в комнату очень молоденькую немку, почти девочку, простоволосую, испуганную, в разодранном до бедра ужасающе нечистом платье, – она будто из последних сил продвигалась по расшатанной жердочке через пропасть, балансируя над гибельной высотой, отчего неприятно были видны напрягшиеся ключицы в разрезе незастегнутого платья; пухлые искусанные ее губы вздуто чернели, как рана. Увидев мальчишку-немца, она вскрикнула задохнувшимся шепотом:
– Kurt, Kurt!..
И зажала ладонью рот, с отчаянием наклоняясь вперед, точно вдавливая рыдания в себя, а он, сгорбленный, повернул к ней грязное птичье личико, тряско запрыгали очки на восковом остреньком его носу, но не ответил ничего, только трудно сглотнул – кадык бугорком пополз по горлу.
Никитин, еще помня белую коленку, елозящую по одеялу, задушенный крик «nein», смотрел на эту растрепанноволосую, некрасивую в своем разъятом страхе, молоденькую немку, на этого ссутуленного, безобразного в своей худобе и внешней воинственной нелепости мальчишку-немца, зачем-то ночью оказавшихся здесь, в занятом его взводом доме, – и, все яснее чувствуя взаимосвязь между ними, проговорил, спешно опережая объяснения Меженина:
– Комбат, немку обнаружили в моей комнате… – Он запнулся и не назвал Меженина, чтобы сейчас не касаться некстати обостряющих положение обстоятельств. – В первую очередь надо выяснить… Непонятно, зачем ей надо было брать белье в шкафу…
– Она? Была в твоей комнате? – проговорил Гранатуров, ожигая испытывающими глазами немку. – Если даже эта грязная кошечка – шпионка, каким образом она оказалась именно у нас? Так вот, допросить их, допросить немедленно! Выяснить – кто они? Кто послал их? С какой целью? Лейтенант Княжко!.. – Он властно взглянул на хмурого Княжко, ни звука в этом разговоре не вымолвившего, и добавил, как бы готовый разозлиться: – Ты у нас по-немецки соображаешь. Давай. Допроси их. Давай, Княжко, приступай! – поторопил он той приказывающей интонацией, в которой было и предвкушение сурового развлечения, и опыт человека, взявшего на себя привычную ответственность. – Действуй, я буду вопросы задавать. Сейчас все выясним, зашпрехают, гады, как миленькие!
Княжко поморщился.
– Я имею достаточное представление, какие следует задавать вопросы. Это во-первых. Во-вторых, когда мы с вами перешли на «ты»? Сегодня?
– Ладно, ладно в бутылку-то лезть! Выкать буду. Ладно.
– Благодарю.
И лейтенант Княжко, весь суховато-упрямый, до предела заталенный ремнем и портупеей, шагнул к пленным и сейчас же заговорил по-немецки, обращаясь то к несуразно тощему юнцу, то к молоденькой немке, произнес несколько фраз довольно спокойно. Никитин разобрал одно знакомое слово «Name», понял, что он спрашивал имена, фамилии, увидел, как набряк страхом взгляд немки, как еле разлиплись опухшие ее губы, и она ответила тающим шепотом.
– Emma… Herr Offizier…
Юнец молчал, туго глотая, точно воздух не мог из груди вытолкнуть, лишь челноком ползал по горлу кадык, и тогда Гранатуров, нависая над ним из-за спины Княжко, сильно ткнул пальцем ему в плечо:
– Что, онемел, сосунок? Курт – твое имя! Так? Спросите-ка его – из вервольфа он? Из леса? Сколько их там?
Но Княжко оборвал его холодно:
– Вот что, товарищ старший лейтенант, если вы будете перебивать меня и тыкать в пленного пальцем, я прекращу допрос.
– Ладно, ладно! – зарокотал недовольно Гранатуров. – Цирлиха-манирлиха много, как вижу. Что они с нами сделали бы, если б мы у них в лапах оказались! На огне бы поджарили!
– Кишки через нос потянули бы и плакать не дали! – напористо вставил Меженин. – Да и немочка – фрукт: ишь, козочкой притворяется. Шпионка, сука!
Он топтался позади немки, поводил задымленными глазами по ее спутанным космами неопрятным волосам, по узеньким бедрам, по ее полным в икрах и тонким в лодыжках ногам. Он, видимо, не хотел простить и себе, и этой невзрачной немке ее сопротивления в мансарде, тот крик сквозь толщину подушки и, самолюбиво уязвленный, мстил ей и словами, и взглядом злобы, которая была понятна Никитину.
«Что за ересь говорил он мне наверху? – подумал Никитин, опасаясь вспоминать ощущение скользкой черноты, захлестнувшей его на мансарде. – В чем я могу его обвинить? В попытке изнасиловать вот эту немку? Но он не боится меня, потому что никто ничего не видел, а к немцам нет сочувствия ни у кого. Неужели я посочувствовал ей?»
За стеной, в коридоре нижнего этажа, пронесся шум голосов, засновали шаги людей, дверь приоткрылась – в проем всунулось пожилое серьезное лицо командира четвертого орудия сержанта Зыкина, он доложил сумрачно:
– К нам патрули прибыли! Кто стрелял, спрашивают. Враз прибежали!
– Поговори с ними, Никитин, – приказал Гранатуров. – И много не объясняй, не распространяйся, сами разберемся!
Никитин вышел в коридор, где желтым пламенем чадила немецкая жировая плошка, поставленная на тумбочке под вешалкой, и горели плошки в двух комнатах – там шатались по стенам тени взбудораженных солдат; около входной двери темнели три незнакомые фигуры в плащ-палатках, тускло поблескивало оружие. Сразу же к Никитину выдвинулся один из них, судя по фуражке, офицер, прямой, сухощавый, спросил с начальственным требованием:
– По какой причине на вашем участке возникла стрельба, товарищ лейтенант? Кто стрелял?
– Ничего особенного, – ответил Никитин, соображая, что объяснять подробности – значит усложнить все, заранее вмешивать дотошную, всегда придирчивую комендатуру в дела батареи. – Перестарался часовой. Сами выясним причины.
– Открывать стрельбу ночью в немецком городе – это не «ничего особенного», а ЧП, – неподатливо возразил офицер. – Вчера, например, обстреляли штабную машину в лесу, да будет вам известно. Один наш солдат убит, два офицера тяжело ранены. «Ничего особенного». Все трезвы в вашей батарее?
И он с недоверием приблизил свое строгое, немолодое лицо, беззастенчиво принюхиваясь к дыханию Никитина, затем оглянулся на солдат: они уже группами столпились в дверях комнат, смотрели оттуда объединенно и недобро, а сержант Зыкин в угрюмой замкнутости каменно уставился на огонек плошки. Взвод, не сговариваясь, общим молчанием поддерживал Никитина перед чужим начальством, хотя сейчас он сам до конца не сознавал, почему лгал офицеру из комендатуры и почему полностью не верил в серьезность того, что мог по долгу службы предполагать патруль.
– Насчет выстрела мы разберемся, – проговорил Никитин. – Больше вопросов нет? Я должен идти.
Офицер выждал немного.
– Смотрите, лейтенант, смотрите в оба! Распущенность в условиях Германии знаете до чего доводит?
– Будем смотреть в оба. Знаем.
Когда же патрули выходили, мимо них боком вскользнул, суетливо втиснулся клином меж их телами часовой, едва не запутавшись в плащ-палатке офицера, что заставило его удивленно откачнуться, загремел сапогами по коридору к Никитину, выговаривая на бегу:
– Нету, ничего нету, товарищ лейтенант!
– Голову сломите! – остановил его Никитин. – Как следует осмотрели вокруг дома?
– Чисто на карачках по всем уголкам облазил, товарищ лейтенант. Ничего нету!
– Хорошо, идите на пост. И не дремать, ясно? – И, подумав, сказал ожидавшему приказаний Зыкину: – Проверьте часовых у орудий, пока тревоги не было.
В столовой продолжался допрос.
Мальчишка-немец, заикаясь, опустив маленькую птичью голову, отвечал на вопросы Княжко, очки сползали на кончик остренького потного носа, он с робостью глотал слюну в паузах между словами, вид его был все так же нелеп, жалок, пришиблен, и Княжко не перебивал его, выслушивал сосредоточенно-упрямо после каждой своей фразы.
Гранатуров, придерживая здоровой рукой раненую руку, ходил по комнате, мерил ее шагами, то и дело глыбообразно возвышаясь позади Княжко, подозрительно гмыкал, издавал горлом густые мычащие звуки, одними этими звуками сомневаясь, не доверяя робкому лепетанию на немецком языке, которое, казалось, не могло быть доказательным, обмануть его, как и пришибленный вид пленного. Меженин стоял за спиной немки, презрительно оглядывал ее с ног до головы, ее разодранное на бедре платье, и это явно мстительное, раздевающее презрение его было отвратительно Никитину – не исчезал, не выходил из памяти обезумелый, удушающий табачным перегаром сип Меженина в мансарде: «Уйди, лейтенант, уйди, не мешай, говорю!»
– Громче, сосунок! Не нуди! – грозно скомандовал Гранатуров, оборачиваясь к уныло поникшему под его командой немцу. – Что шелестишь, как мышь в крупе? Конкретно спросите его, Княжко! Из вервольфа он? Да или нет?..
Стало тихо. Немка всхлипнула, и увеличенные глаза ее, наполненные влагой, еще больше раздвинулись, замерли на нетерпеливо-требовательном лице Гранатурова – гулкий раскат его баса повторным громом ударил по комнате:
– Конкретно – да или нет? Фашист он или сосунок всмятку? Каким образом оба очутились в этом доме?
Княжко покривился, будто от тупой боли, сказал бесцветным голосом:
– Перестаньте кричать, как на базаре… – Он говорил спокойно, но в тоне его накалялась тихая ярость. – Курт по фамилии Герберт, шестнадцати лет, месяц назад взят в вервольф, в боях не участвовал. Во что, впрочем, можно поверить. Дальше. Курт Герберт родной брат этой девушки, Эммы Герберт. О чем сказали оба.
– Брат и сестра? Хо-хо! Знаем мы это! А видать, спят в одной постели, – проговорил Меженин зло, однако Гранатуров, заглушая его, настойчиво повторил вопрос:
– Каким образом оба очутились ночью в этом доме? Цель? Какая цель была у обоих?..
– Вы что – меня допрашиваете? – спросил без интонации в голосе Княжко, и тихая ярость все упорнее нарастала в его глазах. – Так вот, слушайте внимательней! Как заявили Эмма Герберт и Курт Герберт, они хозяева этого дома. Представь, обнаружились хозяева, – Княжко вскользь усмехнулся Никитину, перевел дальше: – Жили здесь втроем с дедом, как я понял, с отставным полковником. Grosvater ist Oberst?[8] – быстро спросил он обоих по-немецки, еще раз уточняя для себя, и в ответ молоденькая немка как-то уж очень поспешно закивала ему, лепеча с надеждой и заискивающим согласием: «Ja, ja, Oberst… Reichswehr»[9]
О проекте
О подписке