«Экий слабак, искупался в Днепре – простуду схватил», – неодобрительно подумал никогда в жизни не болевший Кравчук. Шурочка тоже поднялась, гибко, бесшумно, только сапожки скрипнули. Сказала властно:
– Старший лейтенант Кондратьев!
– Что, Шурочка?
– С вашим бронхитом не советую лазить в воду. Вам у костра погреться надо. Портянки просушить. Шинель. Выпить водки с аспирином.
– Что же делать, Шурочка? – виновато ответил Кондратьев. – Старшины нет. Водки нет.
«Что ты, умная такая, раньше обо всем этом молчала?» – сообразил Кравчук и со злостью сказал:
– На войне нет бронхита.
Кондратьев смущенно проговорил:
– Да, да, конечно. Идемте, Кравчук.
– Что же, пойдем! – твердо сказала Шурочка, будто Кондратьев обращался к ней. И пока шли впотьмах меж сосен, пока шагали по острову к берегу, Кравчук неотступно слышал позади тонкий, решительный скрип песка под Шурочкиными сапогами, думал: «Экая сатана-бабенка, ничего не боится, закрутит Кондратьеву голову. И кто это выдумал женщин на войне держать! Одна беда, неразбериха, тоска от них».
Они задержались на берегу, в сырой тьме, пронизываемые ветром. С явным недоверием прислушались к короткому затишью на той стороне – странно молчали пулеметы в непроницаемо сгустившейся ночи, оттуда, из темноты, веяло сладковатой гнильцой трупов.
– Вот, – прошептал Кравчук. – Притихли…
– Ужин, – ответил Кондратьев, сдерживая кашель. – Немцы пунктуальны…
Потом донесся спешащий стук топора, голоса вблизи воды, отрывистые команды: «Шевелись»; «По-быстрому!» Там, внизу, ползали саперы вокруг сколачиваемого парома, и Кондратьев окликнул:
– Капитан, капитан!
– Кто там? Эй! Кто там? – отозвался из потемок прокуренный начальственный баритон. – Давай сюда!
Кондратьев не успел ответить. Над Днепром с шипеньем повисли гроздья ракет, заработали пулеметы, смешались зеленые и белые светы в небе, смешались трассы, конусом несясь к парому, и весь берег, фигурки саперов озарились, проступили из ночи, как на желтом листе бумаги. Гулко сдваивая, ударили танки. Слева возник широкий дымящийся синий столб, скользнул по берегу и уперся в какую-то лодчонку, подле которой мигом рассыпались люди.
– Ложись!
Они упали на мокрый песок, в свежую щепу у самого парома, над головой взвизгивали трассирующие пули.
– Разрывные, – пояснил Кравчук и увидел: к лежавшему впереди Кондратьеву подползает от парома человек в офицерской фуражке.
– Кто такие? – спросил, преодолевая одышку, начальственный баритон.
– Как дела с паромом? – ответил Кондратьев.
– А вы не видите? Ей-богу! Ходите, демаскируете. Людей у меня косит. Дайте солдат. Человек пять-шесть. Пришлите людей… И дуйте отсюда.
– Сколько нужно людей?
– Десять человек.
– Много просите, – мягко возразил Кондратьев, и Кравчук, услышав, подумал облегченно: «Вроде правильно…»
– Давай, давай отсюда, артиллеристы… Видишь, прожектора появились… Давай! Не демаскируй!
Они ползком выбрались из района саперов и молча двинулись в глубь острова. Кондратьев покашливал. Шурочка шла рядом с ним. Кравчук спросил:
– Кого пошлем?
– Подумаем, – невнятно ответил Кондратьев.
Впереди послышалось фырканье лошади, легкий металлический звук; под деревьями, низко над землей, затлели угольки, дохнуло теплым запахом подгоревшей пшенной каши.
– Кто идет? – раздался неподалеку полувеселый окрик.
– Это вы, Скляр? – спросил Кондратьев. – Что, нашли старшину?
– Товарищ старший лейтенант, вы только, пожалуйста, не удивляйтесь. Вы не поверите своим ушам! – торопясь, оживленно заговорил невидимый в темноте Скляр. – Вы не поверите своим ушам, кого я привез от старшины! Он был у старшины…
– Что, что? – не понял Кондратьев. – О чем вы?
– Я вам не скажу, вы сами посмотрите! – восторженно воскликнул Скляр. – Это почти военная тайна…
Кравчуку не понравился такой вольный оборот речи.
– Что такое? – грозно повысил голос Кравчук. – Почему так со старшим лейтенантом?
– Я извиняюсь! Товарищ старший лейтенант… товарищ сержант, вы не поверите своим ушам! Вы сами посмотрите, – произнес Скляр секретным шепотом. – Там, в воронке!..
Они подошли к бомбовой воронке: снизу доносился говор. Кондратьев откинул брезент, и все трое соскользнули вниз, к костру, в дым, в тепло, в запах парных шинелей.
Возле огня в окружении солдат и потного растерянного старшины Цыгичко сидел на ящике капитан Ермаков, свежевыбритый, веселый, в расстегнутой на груди шинели, ел из котелка горячую кашу, дул на ложку, глядя на вошедших темными улыбающимися глазами. И обрадованный Кравчук мгновенно успел заметить, как Шурочка прикусила белыми зубами губу, как золотая пуговка на высокой ее груди всколыхнулась, как у Кондратьева стало беззащитным лицо.
– Сережка!.. – воскликнул Ермаков, швырнул со звоном ложку в котелок и, оттолкнув умиленно заморгавшего старшину, встал навстречу. – Здравствуй, Сережка! Здравствуй, Шура! Здорово, брат Кравчук!
Он сильно обнял Кондратьева, потом Кравчука, шутливо обнял и Шуру, звонко поцеловал ее в щеку и засмеялся.
– А ну-ка садись все! Старшина, котелки да горячую кашу! Да пожирней у меня! Мигом!
– Слушаюсь, товарищ капитан!
Старшина Цыгичко, пожилой человек с острым хрящеватым носом и пухлым откормленным лицом, не вылез – выпорхнул из-под брезента, струйка песка зашуршала, скатываясь к сапогам Шурочки, а Кондратьев опустился на угол ящика, проговорил взволнованно:
– Неожиданно ты. Из госпиталя? А я вот за тебя командую…
– Очень рад, – сказал Ермаков. – Слушай, по дороге узнал, что у тебя четыре орудия на той стороне, а здесь ребята рассказали, что только два… Значит, половины батареи нет? Объясни, пожалуйста.
Кондратьев вздохнул, положил руки на колени и сконфуженно стал говорить, что только два орудия удалось переправить на правый берег: одно прямым попаданием разбило на пароме, на середине Днепра, плоты затонули; четвертое орудие еще не вернулось из армейских мастерских, оно там второй день; вчера убило лейтенанта Григорьева, ранило сержанта Соляника, наводчика Дерябина, остальные добрались сюда вплавь, с ранеными. Это было прошлой ночью…
Ермаков ковырнул ложкой дымящуюся кашу, бросил ложку в котелок.
– Значит, фактически батареи нет?
– Да, я сейчас от саперов. Просят людей. Бесконечные потери у них.
– Сколько же они просят людей?
Кондратьев закашлялся, отвел лицо, смущенно стряхивая слезы, выдавленные бухающим, простудным кашлем.
– Шесть человек.
По острову пронеслись скачущие разрывы – вдоль берега, ближе, ближе, – брезент упруго вогнулся. Все сидевшие в воронке напряженно начали есть, никто не глядел на Ермакова, на Кондратьева, все ожидали: шесть человек, значит, идти сейчас от этого костра туда, под огонь, в холодную воду, чтобы выполнять чужую работу саперов.
– На чужой шее хотят в рай съездить, – сказал Деревянко безразлично.
Лузанчиков, закутавшись в кравчуковскую плащ-палатку, блестя глазами, придвинулся к костру, Елютин с недоверчивым видом поскреб пустой котелок, перевернул его, на дно невозмутимо положил часы. И придержал их рукой, потому что часы, позванивая, заплясали от взрывов. Бобков преспокойно вытирал соломой ложку, посматривал на хмурого Кравчука, из-за спины его вопросительно выглядывал телефонист.
Разрывы скакали по острову. Один из них тяжко встряхнул воздух над брезентом.
Тогда в воронку, расплескивая на добротную офицерскую шинель кашу из котелков, шумно вкатился на ягодицах старшина Цыгичко, фальшиво посмеиваясь, сообщил:
– Як саданет коло кухни, чтобы его дьявол! Коней начисто побьет! А прожектором по берегу… да пулеметы… Чешет, як сатана!
Он возбужденно раздувал хрящеватый нос, ставя котелки, и почему-то искательно улыбнулся Шурочке. А она, напряженно следя за колебанием костра, проговорила с насмешливой дерзостью:
– Все снаряды рвутся около кухни. Давно известно! Стреляют у нас, а снаряды рвутся у вас.
Но в это мгновение никто не поддержал ее. Старшина осторожно вздохнул через ноздри, отошел в тень, аккуратно соскребывая щепочкой кашу на шинели.
– Шесть человек? – переспросил Ермаков и посмотрел на Кондратьева почти нежно. – Ни одного человека. Куда, к черту, вы годны сейчас? Наворачивай кашу.
– Я обещал саперам, – возразил Кондратьев, от волнения картавя сильнее обычного, и наклонился к огню, стиснув на коленях худые руки. – Видел, что происходит на острове? Саперы просто не успевают…
Ермаков носком сапога толкнул дощечку в костер, отчего зазвенела начищенная шпора, громко позвал:
– Старшина! – И когда Цыгичко со сладким ожиданием оборотил к нему сытое лицо свое, спокойно спросил: – Сколько раз за мое отсутствие опаздывали в батарею с кухней?
– Товарищ капитан!.. Як же можно?
– Полагаю, не меньше шести раз. Таким образом: отберите пять человек ездовых, вы – шестой. И в распоряжение саперов. Повара Караяна оставьте за себя. Все.
В быстрых, ищущих опору пальцах старшины сломалась щепочка, которой он чистил шинель, выбритые щеки задрожали.
– Товарищ капитан…
Ермаков внимательно оглядел его с ног до головы, спросил тоном некоторого беспокойства:
– Много ли у вас еще годных шинелей в обозе, Цыгичко?
– Нету, товарищ капитан… Як же можно?..
– На самогон меняете? Или на сало? У вас было двенадцать шинелей в запасе. – Ермаков бесцеремонно повернул мгновенно вспотевшего старшину на свет, опять осмотрел его. – Что ж, прекрасная офицерская шинель. Отлично сшита. Снимите, она вам мала. Вы растолстели, Цыгичко. У вас нефронтовой вид. – И обернулся к Кондратьеву: – Снимите-ка свою шинель. И поменяйтесь. Как вы раньше не догадались, Цыгичко? Люди ходят в мокрых шинелях, а вы и ухом не шевельнете.
Цыгичко задвигался, не сразу находя пуговицы, начал торопливо расстегивать шинель, а Кондратьев, с красными пятнами на щеках, невнятно проговорил:
– Не стоит… Не надо это… Зачем?
Пальцы Цыгичко замедлили скольжение по пуговицам. Заметив это, Ермаков чуточку поднял голос:
– Снять шинель!
Старшина, суетливо ежась, как голый в бане, снял шинель, отстегнул погоны, и Кондратьев неловко накинул ее на влажную гимнастерку.
– Марш! – сказал Ермаков старшине. – И через десять минут с людьми к саперам. Думаю, ясно. – Он улыбнулся молчавшей Шурочке. – Пошли!
«Хозяин приехал», – удовлетворенно подумал строго наблюдавший все это сержант Кравчук.
И понимающе посмотрел в спину Шурочке, которая вслед за Ермаковым покорно выбиралась из воронки.
– Ты ждала меня, Шура?
– Я? Да, наверно, ждала.
– Почему говоришь так холодно?
– А ты? Неужели тебе женщин не хватало там, в госпитале? Красивый, ордена… Там любят фронтовиков… Ну, что же ты молчишь? Так сразу и замолчал…
– Шура! Я очень скучал…
– Скуча-ал? Ну кто я тебе? Полевая походная жена… Любовница. На срок войны…
– Ты обо всем этом подумала, когда меня не было здесь?
– А ты там целовал других женщин и не думал, конечно, об этом. Ах, ты соскучился? Ты так соскучился, что даже письмеца ни одного не прислал?
– Госпиталь перебрасывали с места на место. Адрес менялся. Ты сама знаешь.
– Я знаю, что тебе нужно от меня…
– Замолчи, Шура!
– Вот видишь, «замолчи»! Что ж, я ведь тоже солдат. Слушаюсь.
– Прости.
Он сказал это и услышал, как Шура ненужно засмеялась. Они остановились шагах в тридцати от воронки. Ветер, колыхая во тьме голоса все прибывавших на остров солдат, порой приносил струю тошнотворного запаха разлагающихся убитых лошадей, с сухим шорохом ворошил листья. Они сыпались, отрываясь от мотающихся на ветру ветвей, цеплялись за шинель, – по острову вольно гулял октябрь. Впотьмах смутно белело Шурино лицо, угадывались тонкие полоски бровей, но ему был неприятен этот ее ненужный смех, ее вызывающий, горечью зазвеневший голос. Ермаков сказал:
– Что случилось, Шура?
Он притянул ее за несгибавшуюся спину, нашел холодные губы, с жадной нежностью, до боли, почувствовав свежую скользкость ее зубов. Она отвечала ему слабым равнодушным движением губ, тогда он легонько, раздраженно оттолкнул ее от себя.
– Ты забыла меня? – И, помолчав, повторил: – Забыла?
Она оставалась недвижной.
– Нет…
– Что «нет»?
– Нет, – сказала она упрямо, и странный звук, похожий на сдавленный глоток, вырвался из ее горла.
– Шура! В чем дело? – Он взял ее за плечи, несильно тряхнул.
Она все молчала. Справа, метрах в пятнадцати, ломясь через кусты и переговариваясь, прошла группа солдат к Днепру, один сказал: «К утру успеть бы…»
Нетерпеливо переждав, он опять обнял ее, приблизил ее лицо к своему, увидел, как темные полоски бровей горько, бессильно вздрогнули, и, откинув голову, кусая губы, она беззвучно, прерывисто, стараясь сдерживаться, заплакала. Она словно рыдала в себя, без слез.
– Ну что, что? – с жалостью спросил он, прижимая ее, вздрагивающую, к себе.
– Тебя убьют, – выдавила она. – Убьют. Такого…
– Что? – Он засмеялся. – Прекрати слезы! Глупо, черт возьми! Что за панихида?
Он нашел ее рот, а она резко отклонила голову, вырвалась и, отступая от него, прислонилась спиной к сосне; оттуда сказала злым голосом:
– Не надо. Не хочу. Ничего не надо. Мы с тобой четыре месяца. Фронтовая любовница с ребенком?.. Не хочу! И меня могут убить с ребенком…
– Какой ребенок?
– Он может быть.
– Он, может быть, есть? – тихо спросил Ермаков, подходя к ней. – Что уж там «может быть»! Есть?
– Нет, – ответила она и медленно покачала головой. – Нет. И не будет. От тебя не будет.
– А я бы хотел. – Он улыбнулся. – Интересно, какая ты мать. И жена… Ну, хватит слез. В госпитале я тебе не изменял. Умирать не собираюсь. Еще тебя недоцеловал. Поцелуй меня.
Шура стояла, прислонясь затылком к сосне.
– Ну, поцелуй же, – настойчиво попросил он. – Я очень соскучился. Вот так обними (он положил ее безжизненные руки к себе на плечи), прижмись и поцелуй!
– Приказываешь? Да? – безразличным голосом спросила она, пытаясь освободить руки, однако он, не отпуская, уверенно обвил их вокруг своей шеи.
– Глупости, Шура! Ведь я еще не командир батареи. Пока Кондратьев.
– А уже всем приказывал! Как ты любишь командовать!
– Все же это моя батарея. Честное слово, укокошит ни с того ни с сего, как ты напророчила, и не придется целовать тебя…
Шура со всхлипом вздохнула, вдруг тихо подалась к нему, слабо придавилась грудью к его груди, подняла лицо.
Он крепко обнял ее, ставшую привычно податливой.
«Опять, все опять началось», – подумала Шура с тоской, когда они шли к батарее.
Ермаков говорил ей устало:
– Я рвался сюда. К тебе. Неужели не веришь?
«Нет, я не верю, – думала Шура, – но я виновата, виновата сама… Ему нужно оправдывать ненужную эту любовь, в которую он тоже не верит… Все временно, все ненадежно… Он рвался сюда? Нет, не я тянула его. Он относится ко мне как вообще к любой женщине, ни разу не сказал серьезно, что любит. Только однажды сказал, что самое лучшее, что создала природа, – это женщина… мать… жена… Жена!.. Полевая, походная… А если ребенок? Здесь ребенок?» Злые, внезапные слезы подступили к ее горлу, сдавили дыхание.
А он в это время, сильно прижимая ее плечо к своему, спросил обеспокоенно:
– Ну, почему молчишь?
Тогда она ответила, сглотнув слезы:
– В батарею пришли.
В отдаленном огне ракет возникли темневшие между деревьями снарядные ящики. Силуэт часового не пошевелился, когда под ногами Бориса и Шуры зашуршали листья.
– Там, у ящиков! Часовой! – окликнул Ермаков. – Заснули? Унесут в мешке к чертовой матери за Днепр!
Круглая фигура часового затопталась, задвигалась, и тут же ответил обнадеживающий голос Скляра:
– Я не сплю, нет. Я слушаю, как ветер свистит в кончике моего штыка. Все в порядке.
– Так уж все в порядке? – сказал Ермаков, поглядев на скользящий по кромке берега голубой луч прожектора. – Немцы жизни не дают, а ты – «в порядке»…
– Так точно. Вчера искупали. Нас и пехоту. А пехота вся на этот берег – назад. Как мухи на воду. Все обратно, на остров… А если опять искупают?
– Позови Кондратьева, – приказал Ермаков.
– А он старшину с ездовыми к саперам повел.
– Узнаю интеллигента. Не мог послать Кравчука, – насмешливо сказал Ермаков. – Пошли, Шура, к ним.
– Куда? – Шура стояла, опустив подбородок в воротник шинели.
– К саперам.
– Не надо этого. Не надо! – неожиданно страстно попросила она. – Зачем тебе?
О проекте
О подписке