Могилевская область. Лесная дорога
23 июня 1944 года. 9.40
На востоке рокотало. С утра вздохнуло разом, фронт, казалось, мигом приблизился. Ерунда, конечно. Что за несколько часов сделать можно? Сбить передовых фрицев, занять траншею, другую…
Вообще-то Михась не знал, как оно бывает там, на фронте. Не та стратегма, как говаривал Станчик. У партизан с артподготовкой дело неважно, да и в траншеях сидеть нечасто приходится.
Копать Михась не любил: унылое это дело – лопатой ковыряться.
Чавкали, подлипали подошвы сапог – колея просеки, не успевшая подсохнуть после давешнего дождя, испятнанная следами сотен сапог и ботинок, шаг заметно замедляла. Обувка Михася – разноцветная, один сапог рыжий, другой потемней, да и голенища заметно разного роста, – топтала знакомую просеку, считай, замыкающей. За спиной, придерживая на груди потертый, повидавший виды автомат и недобро глядя в затылок своевольному бойцу, шагал взводный Фесько.
Михась знал, что за нарушение приказа всыплют. Наряды по кухне – это к бабке не ходи. Ну, бойца хозвзвода кухней пугать, это все равно что… А под арест не посадят. Как ни крути, операция последняя, и все это знают. Медаль обещанную, правда, тоже зажмут. Да и хрен с ней, не в первый раз, привык…
Боец Михаил Поборец привык ко многому. И сейчас, уходя на запад от лагеря бригады, еще дальше от дома, которого уже давно не было, привычно думал Михась о сапогах и портянках, о дурно подогнанном ремне винтовки, о том, как не попасться на глаза ротному и комиссару, о втором подсумке, что надобно подвесить на привале. Об «Астре», что пристроена в тайном кармане за подкладкой пиджака. Надо бы пистолет в карман брюк переложить.
Михась ценил свои почти новые черные брюки и курьезную, но крепкую пару сапог. Ценил «Астру» – памятную, ни разу не подведшую машинку. Больше ценить было нечего. Кончалась война партизана Поборца. И там, за «после-войны», ничего не было. Как и не было тех, с кем Михась начинал войну.
Кто с той, с первой зимы остался? Пашка-черкес в первой роте, сапожник Потап… Командир, так в бригаде выше ротного и не поднявшийся. В Титьковской бригаде воевал сержант Речник со своими пулеметчиками. С десяток раненых, что на Большую землю самолетом вывезли, еще живы, наверное. Вот и весь «Лесной чапаевец». Ну, в штабе соединения еще, конечно, живые отрядники есть.
– Михась, ты мослами шустрее шевели, – сказал в спину Фесько. – Топтаться и отставать станешь, я тебе такого пендаля выпишу – мигом в лагерь домчишь.
– Перебьешься выписыватель. Когда это я отставал? – пробормотал Михась.
Взводный промолчал – Михася он и вправду знал. Кажется, еще тем летом у Стайков встречались, когда знаменитый «свинячий» обоз разгромили.
Шагали в тишине, прислушиваясь к рокоту канонады на востоке. Кто-то из шедших впереди, несмотря на приказ, закурил – Михась машинально втянул ноздрями дымок махорки. Уже два месяца как бросил, а все равно тянет, аж мочи нет…
Михасю Поборцу было почти пятнадцать лет. Он воевал почти три года. И почти забыл, что можно не воевать. Жизнь-то прожита. Почти прожита…
Август. Тот, давний…
Война погромыхивала где-то в стороне далекого Могилева, а в деревне стояла тишина и спокойствие, будто и не было тех двух месяцев войны и никаких немцев-фашистов, будто надумали все досужие бабки от скуки. Даже на дороге все опустело. Понятно, большак у Ордати – это не шоссейка Орша – Могилев, где войска так и прут сплошняком, но все ж и здесь еще вчера отходили группами красноармейцы, катились подводы и даже передки с пушками. Хлопцы с Мостков клялись, что видели натуральную танкетку. Ну, мостовские, они брехуны известные.
Вообще, деревня Ордать для настоящей войны не очень-то годилась: слишком длинная, повторяющая изгибы русла неширокой, заросшей камышами реки Баси. Улица одна, зато аж на пять километров растянулась. Тут пока какая новость дойдет, считай, упустил все интересное. Хата семьи Поборцев стояла почти крайней – дальше двор Шляхтов и, уже за околицей, старое панское кладбище с ушедшими в землю склепами, одичавший сад да фундамент сожженного имения на пригорке. Вдоль сада тянулся проселок на Тищицы – из соседней деревни новости к Поборцам даже быстрей доходили, чем из Ордатьского сельсовета. Да какие в Тищицах новости? У них там и моста-то нет. Глушь.
Михась о своем удалении от войны сильно переживал. Ничего не разглядишь, не запомнишь. В тот раз даже бомбовозы не углядел. Все мамка – «поруби ботву Ваське да поруби». А этот поросенок – глушитель страшный, поскольку визжит звучней городской сирены.
О сирене воздушной тревоги рассказывал старый Карпыч, отвозивший мобилизованных в Шклов. Тогда и батя в армию ушел, и остальные ордатьские мужики. Писем от бати так и не было, да и понятно – немец пер напористо, говорили о боях под Минском и парашютных десантах у Могилева.
Радио до Ордати дотянуть так и не успели, только столб для тарелки громкоговорителя вкопали. Вот и думай, лови слухи, гадай, как та бабка темная дореволюционная.
Михась вздохнул.
– Ты скреби-скреби, воздыхатель, – сказала, не оборачиваясь, мать и сердито брякнула чугунком.
– Да чистой он уже, – безнадежно заверил Михась, сдувая соскобленную стружку с действительно порядком побелевшей крышки стола.
– А вот хворостиной будет тебе «чистой уже», – посулила мать.
Михась опять вздохнул. Не выпустит. Вчера утек удачно, да, видно, Толян сказал, что младшего брата у моста видел. Так что ж такого, на минуту всего добежал, подумаешь, преступление.
Лезвие старого ножа скребло знакомую до последней щербины доску стола, Михась печально сдувал стружку. Мариха, пристроившаяся на коленках на табурете, пыжилась, надувая щеки. Шесть лет сестрице, а туда же.
– Ухи заткни, – пробормотал Михась. – Как дирижабль взлетишь.
– Сам дирижапль, – сестрица показала язык.
– Уйметесь вы или нет? – Мама обернулась и прислушалась. – Вот где вашего старшего носит…
Михась хотел сказать, что вопрос законный и по справедливости Толян тоже в хате сидеть должен. Двенадцать лет или шестнадцать – разница, между прочим, невеликая…
На улице явственно заржала лошадь. Михась дернул к двери, но мамина рука успела ухватить за шиворот.
– Да рубаха ж! – возмутился беглец.
– Я те метнусь!
– Так глянуть же…
Смотрели в окно вместе, Мариха подсунулась под братов локоть, щекотала косицей, моргала на движущиеся за плетнем фигуры:
– Конники?
Мама молчала.
Светило неяркое солнце, неспешно ступали крупные лошади, всадники в седлах устало горбились: глубокие стальные шлемы, винтовки поперек седел. Люди, серые от пыли, от мышастой, некрасивой формы…
– Мам? Это ж…
– Михась, ты сегодня в хате посиди. Я тебе как взрослому говорю. А Тольке я уж так скажу…
На столе оставался недочищенный островок. Вот тебе и праздник. Дурость одна с этой приборкой. Как угадали. Михась машинально скреб и дивился тому, как все просто. Въехали немцы в деревню, как к себе домой. Даже не озираются. Нахохлились, как куры сонные. Засесть бы на кладбище с ружьем. А лучше с пулеметом. Очень даже просто…
Стукнуло отчетливо. Михась замер со старым ножом в руке, застыла у печи мама, даже Мариха оцепенела, открыв рот…
Еще перестук, сразу несколько тресков… Выстрелы… Это не у моста, ближе…
Михась не выдержал.
– Я тебя, стервеца! – в бессильной ярости закричала мама, кидаясь следом.
Михась шмыгнул в дверь, слетел с крыльца, метнулся вбок, к пуне[18] и мигом оказался на крыше. Застыл, не чувствуя, как под коленями проминается старая солома. Скакали назад по улице огромные задастые кони, низко пригибались всадники, тряслись на серых дупах немцев странные рифленые цилиндры. Один из всадников оглянулся, что-то крикнул. Снова захлопало – свистнуло в высоте. Пуля, что ли? Михась, не веря, пригнулся и одновременно по-птичьи вытянул шею. Последний из всадников запрокинулся, лег на круп идущей тяжелым галопом лошади. Сапог выскользнул из стремени, немец бездушным мешком бухнулся на землю, чуть проволочился за лошадью и остался лежать в траве: шлем, съехавший на глаза, переплетение ремней и каких-то значков на груди, пятно темное… Еще стучали копыта полегчавшей лошади, треснул вслед удирающим всадникам припоздавший выстрел…
Михась скатился с крыши, кинулся в хату:
– Мам, отбили немцев! Один прям у забора лежит. Убитый, видать…
Жгут влажного полотенца переложил наблюдателя прямо по лбу. Михась охнул, зажмурился. Мама лупила молча, слышались лишь влажные удары. Потом захныкала Мариха, всхлипнула и сама мама, град ударов поутих. Михась осмелился раздвинуть заслоняющие голову локти:
– Да я ж только на минуту.
– Не смей, паразит! – конец полотенца метко достал по уху.
К вечеру ухо порядком припухло. Михась сидел обиженный, удрать не решился, хотя Володька упорно высвистывал с огорода. Потом пришел Толян, и мама попыталась и старшего брата полотенцем повоспитывать. Но, видать, все самое смачное, как обычно, уже Михасю досталось. Мама снова заплакала, брат ей что-то приглушенно говорил. Михася погнали спать, что было еще обиднее, чем схлопотать полотенцем.
Как все случилось, Михась узнал только назавтра, от Володьки и других хлопцев. Собственно, они-то и сами о перестрелке отступающих красноармейцев с германскими кавалеристами лишь в пересказе знали, поскольку никто своими глазами ничего не видел. Поэтому раз десять выслушали самого Михася, рассказавшего про панически удиравших немцев, про посвист пуль. Об убитом всаднике пришлось умолчать – Толян настрого предупредил. На языке так и вертелось, но Михась сглатывал – брат таких подзатыльников навешает, что там то полотенце.
А убитый немец пропал. Словно и не было его. Но, видимо, все-таки был. Искали его потом, уже когда немцы поназначали в Ордати полицейских и старосту. Вообще-то, все это было странно и весьма удивляло Михася с Володькой. Вот как так: Ларка Башенков – пусть вредноватый и болтливый, но вполне знакомый деревенский мужик, вдруг оказался назначен старостой? А сосед Ленька Шляхта – всего-то на год старше Толяна – назначен полицаем, нацепил белую повязку и таскает на плече винтовку.
Запуталось как-то разом все на свете в том августе. Приказы немецкие, такие несуразные, что вовсе ошалеешь, регулярно расклеивались на столбе у уличного колодца. Писали в них, что Смоленск и Киев героической германской армией уже взяты, что надлежит соблюдать порядок, колхозное имущество не портить, что партийные и евреи обязаны регистрироваться. Сидел в колхозном правлении гарнизон: немец-фельдфебель с шестью солдатами, полицаи к ним на доклад являлись. Искали дохлого кавалериста и прячущихся красноармейцев-окруженцев, что его застрелили. Правда, Ленька Шляхта, несмотря на повязку свою мерзкую, помалкивал, хотя точно знал, у какой хаты немец-кавалерист свалился. Сосед все-таки, до войны вполне нормально жили, в одну школу Ленька с Толяном ходил.
Толяна забрали попозже. Внезапно все как-то вышло. Тогда еще не понял Михась, что жизнь – она такая и есть. Непредсказуемая и от смерти почти неотличимая.
…Шагали, причавкивая, разноцветные сапоги, ремень винтовки Михась подтянул на ходу, делать было нечего, и ненужное от этого в голову лезло и лезло.
Октябрь первого года
Тюкали колуном по очереди – тяжеловат был топор.
– Натренируемся, – сказал Витька, подставляя очередной чурбан.
Михась, отдуваясь, кивнул и поднял топор. Ныло что-то в животе от напряжения, да и спину порядком ломило.
Без Толяна жизнь разом стала куда как сложнее. Забрали брата в сентябре, и было трудно осознать, что молчаливый суровый Толька может и не вернуться. Никогда. Фиг с ними, с подзатыльниками. Горше слова «никогда» ничего нет. Черт его знает, что это за такие «добровольные работы на благо великой Германии». Даже слухов, куда именно хлопцев и девок погнали, и то нет. А все Ларка, гад собачий…
…Староста стоял, придерживая отвисшую почти на мотню кобуру – новенькую, желтую, многозначительную.
– Илларион Никифорович, да как же так? – бормотала мама, заворачивая хлеб.
– Вот вас Советска власть учила указы читать, а вы все как дурные, неграмотные, – злорадно сказал староста. – Работа на благо рейха – честь немалая. Еще благодарить будете. Да куда ты харча столько суешь? Небось, не в Поволжье ссылаем. Работать будет – паек дадут. По орднунгу все…
Толян стоял уже одетый, смотрел в пол. Михась брата знал – морщится брат, прикидывает, как вломить увальню-старосте, сшибить через лавку. Толян – хлопец жилистый, управится. Только в дверях топчется свояк старосты – тоже увалень, но ростом такой, что загривком в косяк упирается. Во дворе полицаи курят, у калитки – сосед Ленька, что во двор постеснялся войти, топчется со своей трехлинейкой треснутой и проволокой замотанной.
– Илларион Никифорович, может, погодите с Толиком… – мама никак не могла завязать узел. – Я б…
– Да что «ты б»? Червонцем драным щедро отблагодаришь или подол заворотишь? Вот мячта-то, – Ларка ухмыльнулся.
– Мам, да что ты с ними разговариваешь? – удивительно безразличным тоном сказал Толян. – Съезжу, поработаю, гляну. Не сожрут ведь…
Брат не глядя подхватил узелок с харчами, сунул в старый чемодан, рывком затянул шнурок, что вместо сломанного замка был приспособлен, и пошел к двери. Неспешно пошел, но здоровый полицай попятился, тукнул прикладом о дверь. Всхлипнула замершая на лавке Мариха.
Староста глянул на девчонку, на Михася:
– Расти, хлопец. Следующим пойдешь. Оно ж по-честному надобно: раз папашка на Советы пупок до последнего рвет, значит, щенки на нашего фюрера сполна поработают. Работы много, вон Советы сколько барахла побросали. Ничего, сейчас Москву немцы возьмут, и все по-серьезному орднунгу пойдет. За давнее ответите, я все помню…
Мамка с Марихой ревели до полуночи. Михась крепился – знал, что Толян сбежит. Не тот он человек, чтоб покорно в Шклов катить да на немцев работать. Сбежит.
…Может, и правда, сбежал. Говорили, под Хоново прямо с эшелона хлопцы дернули, борт вагона проломив. Человек сорок. Охрана палила, побили многих. Может, и врут.
…В животе ёкнуло, Михась бухнул колуном по очередной упрямой колоде.
– Ты с понадтыку, – посоветовал Володька. – И глянь-ка, к вам Райка-Пудра зачем-то прется.
Михась от души приложил колоду и выпустил из уставших ладоней неудобно-толстое топорище.
Райка – то ли четырехъюродная, то ли пятиюродная сестрица, действительно уже закрывала щеколду калитки. Небрежно махнула мальчишкам и пропорхнула к крыльцу, осторожненько ступая по траве своими светлыми городскими ботами.
– Все фасонит, – неодобрительно проворчал Володька.
Райка действительно была девкой легкомысленной и непоседливой. Собственно, непонятно, девкой или молодкой: поговаривали, что в Минске шебутная родственница успела выскочить замуж. Потом то ли развелась, то ли молодой муж сам сбежал, испугавшись излишне веселого нрава новобрачной. Училась Райка по торговой части, работала в каком-то райпо[19]. Торговали там галантереей или еще чем-то неприличным – Михась принципиально не интересовался. Иметь родственницу с прозвищем Пудра и так радость невеликая. Как война началась, Райка мигом удрала из города в спокойную Ордать. Оно и понятно – у фронта таким овцам, перманентом завитым, делать нечего.
– Принесла нелегкая, – проворчал Михась, и друзья вновь занялись дровами.
С сучковатым чурбаком расправились, но тут вышла мать и позвала Михася в хату.
– Да не пойду я в Черневку, – наотрез уперся Михась.
– Так польза ж будет, – неуверенно сказала мама. – Что ни говори, а провизия. В запас оставим. Кушать-то можно.
Кушать лепешки из крахмала действительно было можно. Мама напекла, попробовала, поморщилась, а глупой Марихе даже понравилось. Полмешка крахмала досталось по случаю: поделилась тетка Вера, которой привез кум. В Черневке имелся крахмальный завод, и в те безвластные три дня, когда Советской власти уже не было, а немцы еще не заявились, крахмал со склада раздавали всем желающим.
– Зима вот-вот придет. Надо бы запастись, раз задешево отдают. – Мама нерешительно глянула на Михася.
– Да жидам этот крахмал девать некуда, – заверила Райка. – Все одно сиднем сидят в гетте своем, немецких приказов ждут, в мастерских для виду ковыряются. За тридцатку мешок легко возьмем. Пропадут ведь вовсе гроши советские. На подтирку разве…
Мама сурово глянула на болтливую родственницу.
О проекте
О подписке