Время, однако, идет. К первому уроку она уже опоздала – неважно, явится прямо на физику, тоже неплохо. Но тогда еще рано, можно пока и погулять. Трудно поверить, что есть люди, которым не нравится Замоскворечье, которые предпочитают Арбат или даже какие-нибудь там Черемушки, Фили, Химки-Ховрино; строго говоря, это вообще уже не москвичи, это извращенцы. Настоящий москвич, считает Ника, не может не любить всю эту старину, уютную путаницу тупичков и переулков, двориков и садов, где летом так сладко пахнет липами… Ей вот самой никак не привыкнуть к Ленинскому проспекту, хотя и там, конечно, есть свои преимущества – можно, скажем, подойти к окну и увидеть, как едут из Внукова космонавты или какая-нибудь правительственная делегация. Но нет, все равно там неуютно – все слишком новое, и многоэтажное, и необжитое. А здесь – здесь сердце Москвы, здесь ты на каждом шагу чувствуешь, что идешь по городу, которому восемьсот лет…
Добравшись до угла Лаврушинского переулка, где неожиданно и как-то инородно торчит унылая девятиэтажная громадина, Ника вдруг сворачивает налево, к галерее. «Вообще не пойду сегодня ни в какую школу, – решает она внезапно, – буду лучше сидеть и смотреть на “Троицу” – по методу Андрея». «Думаешь, ты что-нибудь поймешь с первого взгляда? – сказал он ей как-то. – Нужно сесть напротив и смотреть час, другой, третий, – только тогда начнешь понемногу понимать, что такое Рублев…»
Галерея, к сожалению, открывается только в десять. Ника проходит мимо, пытаясь решить, нравится ей Андрей Болховитинов или не нравится. В общем-то, конечно, из всех мальчишек в классе он самый интересный как человек, да, пожалуй, и внешне. Но что-то в нем есть… трудно даже определить, что именно, но это неопределимое ее отпугивает. Какая-то скрытая… одержимость, что ли, которая при случае может, наверное, обернуться и жестокостью. Хотя почему, казалось бы? Ван-Гог был одержим, и Микеланджело тоже, но разве их назовешь жестокими… А вот Андрей дал ей прочитать «Луну и грош» и сказал, что Стрикленд – это настоящий художник по характеру и что он очень хорошо его понимает. Ей же самой характер Стрикленда показался отвратительным. Неужели Гоген действительно был таким?
В самом начале Лаврушинского переулка, там, где он под прямым углом отходит от набережной, есть маленький зеленый пятачок, каких много в этой части города. Ника садится на горячую от солнца скамейку, запрокидывает голову, прикрыв глаза. Уже можно и позагорать. К остановке подходит кольцевой автобус, кто-то объясняет кому-то, как пройти к Третьяковке, и снова опускается вокруг тишина – особая, здешняя, замоскворецкая. От этой ли тишины, или от солнечного тепла, или от мысли об Андрее, но Нике делается все более и более грустно. Это даже не грусть, а какое-то чувство неудовлетворенности – всем решительно. Начиная от школы, где ее заставляют учить заведомо ненужные вещи, «дают информацию», которая ей никогда в жизни не пригодится, и кончая самой собой. Или, вернее сказать, начиная с самой себя – глупой, бестолковой, не умеющей определить своего места в жизни, не знающей толком, чего от этой жизни хотеть. Действительно, при чем тут школа, при чем тут преподаватели…
Интересно, ощущают ли эту неудовлетворенность другие ее сверстники? Возможно, что ощущают. Не случайно ведь всех тянет к необыденному – к бригантинам, к алым парусам, к сказке; даже в эстрадных песенках сплошь пошли гномы да великаны. Мама говорит, в ее молодости само понятие романтики было иным, мальчишки тогда мечтали о войне, убегали в Испанию… А у нас? Целина давно освоена, в космос пока не убежишь, остаются бригантины, да еще «сбацаем шейк, старуха!». Или вот стали носить мини – для чего? Сначала самой было неловко, чувствовала себя голой, потом привыкла – носят же другие. Противно, конечно: обезьянничаешь, как мартышка, до полного неприличия…
– Девушка, вы не подскажете, к Третьяковке как тут пройти?
Ника встает, объясняет, как пройти к Третьяковке. Уже без четверти десять, и посидеть спокойно теперь не дадут – все будут спрашивать, как пройти, хотя что тут спрашивать, если на стене нарисована стрела с надписью «Третьяковская галерея». Первый урок кончился, сейчас переменка, а потом будет физика. Ника направляется было следом за группой приезжих, которые спрашивали у нее дорогу, но решает, что еще рано – к открытию там всегда толчея, лучше обождать, – и, повернув обратно, переходит через набережную.
Положив портфель на каменную тумбу парапета, она облокачивается на него и долго смотрит на воду, мутную, почти неподвижную; потом поднимает голову и медленно обводит взглядом знакомую панораму Болота. Слева, за мостом, кинотеатр «Ударник», уступчатой надстройкой и двумя высокими трубами немного напоминающий старинный броненосец. Рядом с ним, правее, громоздятся серые конструктивистские корпуса огромного мрачного жилмассива. А прямо впереди, на том месте, где когда-то казнили Пугачева, ярко, в упор освещенный солнцем, зеленеет сад вокруг памятника Репину, и над верхушками деревьев видны вдали кровли Большого Кремлевского дворца.
Первые четыре класса Ника училась на Софийской набережной – вон там, за этим садом. Потом спецшколу оттуда перевели, сейчас она здесь по соседству, в одном из Кадашевских переулков, но тогда находилась рядом с английским посольством. Учиться там ей не нравилось; преподаватели были хорошие, но с одноклассниками она не ладила, поэтому и настояла потом, чтобы перейти в другую школу. Хотя мама была против – та, первая, считалась более престижной. Странно, думает Ника, вроде бы и не так много лет прошло, а детство кончилось…
Приятно, конечно, чувствовать себя взрослой, но если всерьез – иногда вдруг делается и страшновато: а что дальше? Это ведь тоже не такой простой вопрос, как кажется на первый взгляд. Вернее, вопроса вообще нет, если соглашаться на готовые решения, принятые за тебя другими; а если хочешь решать сама, до всего доходить своим умом?
Вздохнув, Ника оттягивает рукав коричневого форменного платья, чтобы посмотреть на часы, и тут происходит катастрофа: где-то далёко внизу раздается увесистый всплеск, только что лежавший здесь на тумбе портфель уходит под воду, скользнув по каменному откосу стенки, и всплывает уже поодаль, покачиваясь на волне и взблескивая латунным замочком.
При внезапной беде обычно не сразу осознаешь все ее значение, голова в первый момент занята скорее побочными, второстепенными обстоятельствами случившегося. Ника разинув рот смотрит на портфель и думает о том, скоро ли он утонет и утонет ли вообще. Вообще-то не должен: книги – ведь это та же целлюлоза, а дерево плавает и намокшее. И только потом до нее доходит, что запас плавучести портфеля – это сейчас вовсе не главная ее проблема. Вот он удаляется – все-таки уплывает, хотя течение здесь и медленное, – а вместе с ним уплывают учебники, тетради, дневник, переписанное набело сочинение, кошелек с полтинником на обед и обратную дорогу, весь тайный запас косметики и французская четырехцветная «Каравелла»… Ника беспомощно оглядывается – на набережной, как назло, ни одного рыболова – и вдруг еще шире раскрывает глаза, в ужасе прижимает к губам ладошку: ключ-то от квартиры тоже уплыл!
Вот теперь ею овладевает полнейшее спокойствие. Бывают положения, когда человеку можно не опасаться ничего на свете, когда человек буквально неуязвим – по той простой причине, что ему уже нечего терять и все, что могло с ним случиться, уже случилось. Занятия пропущены без уважительной причины, сочинение не сдано, портфель потерян, в квартиру самой не войти – значит, придется ехать к маме на работу. Ну и прекрасно! Она с самого утра знала, что ничем хорошим этот день не кончится. Что ж, лишнее доказательство в пользу неотвратимости судьбы. «И от судеб защиты нет» – это написано еще когда. И кем!
Около полудня, проголодавшись, Ника появляется во дворе по Старомонетному переулку, где прошли первые четырнадцать лет ее жизни. Здесь все по-прежнему: те же раскидистые тенистые тополя, тот же пузатый и подпертый со всех сторон балками двухэтажный флигель, который обещают снести уже который год. Теперь, наверное, уже нет смысла: дешевле подождать, пока развалится сам. Баба Катя, бывшая домработница Ратмановых, сидит на солнцепеке у своего полуподвального крылечка, чистит картошку в облупленном эмалированном тазу.
– Здравствуйте, баба Катя! – Ника подходит, целует старуху в макушку и усаживается рядом на низкую скамеечку, выставив туго обтянутые дедероном колени.
– А-а, Верунька, это ты, милая. Спасибо, что проведать зашла. Чегой-то так рано сегодня со школы? Другие еще не прибегли. Во вторую смену, что ль, занимаешься теперь?
– Нет, почему же… в первую, как и всегда. Я, баба Катя, не была сегодня в школе. У меня, баба Катя, какой-то ужасный сегодня день. – Голос у Ники начинает дрожать. – В школу я не пошла, портфель потеряла, вообще… Дайте я вам буду помогать!
Она решительно забирает у бабы Кати недочищенную картофелину и ножик, лезвие которого сточено до узкого клинышка.
– Глазки-то чище выковыривай, – говорит баба Катя, – картошка нынче в овощном сплошь проросшая. Что в школе не была, это ладно, – вам теперь хоть вовсе не ходи, все равно не выгонят. Учительница тут вчерась к Савельевым приходила – ну вся как есть изревелась. Молоденькая такая. Сил моих, говорит, больше никаких нету. Генку-то ихнего зимой в пэтэу списали, месяца не проучился – опять в школу вернули. Нет, нынче вашему брату жизнь пошла легкая… то-то вы заголясь бегаете. Передник хотя б возьми, прикройся, мужики по двору ходят…
Ника, смутившись, быстро прикрывает колени передником.
– А портфель-то куда ж девался? – спрашивает баба Катя. – Фулиганы, что ль, отняли? Так вроде давно такого не было. В сорок шестом-то году, помню, у меня на углу хлебные карточки выхватили, и охнуть, милая, не успела, во как…
– Нет, какие там хулиганы, – Ника вздыхает. – Я его сама уронила в реку, понимаете? Засмотрелась, а он упал. Я теперь как погорелец, баба Катя, одолжите мне тридцать копеек. Понимаете, мне нужно хотя бы стакан кофе с пирожком, иначе Я умру с голода, – это двадцать четыре копейки, ну и пятак, чтобы доехать к маме на работу. Свой ключ я ведь тоже утопила, мне просто не войти в квартиру…
– Ну-у, девка, плохи твои дела, – сочувственно говорит баба Катя. – Портфель-то вроде новый был? Светленький такой, импортный, помню, помню… Сколько, говоришь, денег-то тебе надо?
– Тридцать копеек. Точнее, двадцать девять, я просто округляю.
– Это значит два девяносто… – Баба Катя погружается в какие-то сложные подсчеты. – Есть у меня, Верунька, деньги, слышь ты, только за свет нужно заплатить, два месяца уж не плочено… Да ты погоди, сейчас все посчитаем…
Баба Катя кряхтя встает, уходит, потом возвращается с очками, кошельком и квитанционной книжкой.
– Сосед вчерась выписал по счетчику, – говорит она, разворачивая книжку, – не знаю еще, сколько тут… А ты пока погляди-ка, чего там в кошельке-то осталось…
Ника вытряхивает из кошелька две помятые желтые бумажки, металлический юбилейный рубль и еще какую-то мелочь. Всего оказывается три рубля шестьдесят восемь копеек.
– Видишь, как выходит, – говорит баба Катя. – За свет-то нужно рупь семьдесят. Тебе и двух рублей не наберется…
– Да зачем мне столько, – смеется Ника. – Мне нужно тридцать копеек, баба Катя! Вот смотрите, я беру – видите? А это вам.
– Ты ж сказала – два девяносто! – сердится старуха. – Только путаешь, ну тя к лешему…
– Какие два девяносто! Это вы сказали – два девяносто, вечно вы на старые деньги все переводите – увидите вот, обсчитают вас когда-нибудь.
– Ладно, ладно. Только слышь, Верунька, ты в пирожковую-то эту не ходи, нечего себе желудок смолоду портить, мы вот сейчас картошки сварим да поедим, а ты сбегай покаместь заплати за свет, сберкасса-то наша помнишь где?
Ника берет квитанционную книжку, два рубля и бежит в сберкассу. Потом они с бабой Катей обедают – едят картошку, политую пахучим подсолнечным маслом, и пьют из раскаленных эмалированных кружек немного отдающий веником чай. Нике очень хочется поделиться с бабой Катей какими-то своими мыслями, но эти мысли пока не очень ясны ей самой, а баба Катя за последний год стала немного бестолковой.
Странно – вокруг так много взрослых, а поговорить по-настоящему не с кем. Даже с родителями. Даже с мамой! Слишком у этих взрослых все получается ясно и просто, обо всем есть готовое мнение, все разложено по полочкам. Быть троечницей – позор, никакой серьезной любви в школьном возрасте быть не может, человек без высшего образования – вообще не человек. Ну и так далее. Ученье – свет, а Волга впадает в Каспийское море.
– Они мне говорят: в десятом классе уже нужно знать, какую профессию выбрать! – говорит она возмущенно и дует на свою кружку, пытаясь хоть немного остудить край. – А я вот ни малейшего понятия не имею, правда я еще не в десятом… Это еще посмотрим, переведут ли меня, – добавляет она.
– Переведут, никуда не денутся. Чего им с тобой еще год возжаться, шутка ли. А за професие ты не переживай, професие в наше время приобресть всякий может. В инженера пойдешь, нынче что ни девка, то инженер. Конечно, заработок не тот, зато работа чистая, легкая. А еще, глядишь, и за границу куда пошлют, полушалок мне привезешь мохеровый. Вон, у Петуниных Зинка с делегацией ездила, так там…
– Инженер вряд ли из меня получится, – говорит Ника с сомнением. – По математике-то сплошные тройки. Да и неинтересно мне это…
– Ленивая ты, Верунька, ох ленивая.
– Не знаю, баба Катя, – Ника, подумав, пожимает плечами. – Иногда мне кажется, что я могла бы сделать что угодно, если только почувствовать, что это действительно нужно, а не просто «так принято»…
Забыв о своем чае, она задумчиво смотрит в подслеповатое окошко. На дворе уже по-летнему солнечно. В дальнем углу Савельев-старший возится со своей вишневой «Явой», наверное готовится к техосмотру; по расчерченному «классами» асфальту суетливо ковыляют раскормленные, сизые с отливом замоскворецкие голуби. Да, скоро каникулы. А потом десятый класс. А потом? Она пытается представить себе это «потом» – безуспешно, жизнь ведь такая странная штука: в чем-то у всех одинакова, а в чем-то совершенно, абсолютно индивидуальна и неповторима, и именно вот это твое, неповторимое, предназначенное только тебе одной, – этого-то и нельзя ни предвидеть, ни представить, ни угадать; можно лишь предчувствовать, и это предчувствие вдруг – на одну лишь секунду – наполняет ее ощущением огромного, невыразимого, беспредельного счастья. Оно взрывается, как вспышка, короткая и ослепительная, и тут же наступает отрезвление – вспоминается утонувший портфель, предстоящий разговор с мамой и все прочее. Да, попробуй еще доживи до этого блистательного «потом»…
– Я пойду, наверное, – грустно говорит Ника. – Спасибо за обед, баба Катя, – добавляет она совсем уже унылым тоном.
О проекте
О подписке