Даже на черно-белой фотографии видно, что эти четверо братьев совершенно рыжие.
Такая удача. Клички и любовно-ироническое отношение им обеспечены на всю жизнь, и теперь можно не думать о системе поведения. Они обречены выпадать из общего ряда.
Рыжий — не столько обилие веснушек и пожар на голове, сколько мировоззрение и образ жизни: лукавая простодушность, скрывающая терпящий насмешки ум, снисходительность к глупости, театральность и естественность. Блистательный питерский клоун Леонид Лейкин пересказал мне слова итальянского коверного: «В хорошем “рыжем” живут два человека. Первый постоянно думает о втором, а второй не подозревает о существовании первого».
Хитрость рыжего не приносит выгоды самому герою, она видима всеми и безопасна для окружающих. Быстрое прощение — свидетельство отсутствия злопамятства, но не отсутствия боли. Обид рыжий не копит, постоянно попадает в якобы глупые ситуации, из которых по ленивой изобретательности выходит с честью, не победив никого.
Этот гороскоп, как, впрочем, любой, совершенно неточен, поскольку касается лишь талантливых «рыжих», то есть рыжих чистого жанра. Белая кожа и огненный цвет волос не дают права на ношение этого высокого звания, хотя по первости могут ввести в заблуждение. Распахиваешь объятия: «Здравствуй, брат!» — а из-под белесых ресниц холодный, самоуверенный взгляд, полный невыносимого достоинства. Нет, милейший, какой же ты рыжий — ты совершенно черный. Ты жаждешь исключительности, а истинно рыжий такой же, как все, только другой.
Эти четверо вырастут и станут разными, но, может быть, кому-нибудь из них повезет, как однажды повезло мне, когда серьезный человек, вернувшись из заграничной командировки, сообщил бывшему моему главному редактору:
— Все вели себя солидно, а ваш — как рыжий клоун.
Я храню эту оценку как самую дорогую, хотя и несколько завышенную.
Теперь к героям фотографии...
Вперед, ребята!
Вас ждут великие дела. Но... не забывайте о жанре. Он рождает братство.
С днем рождения. Вообще.
Маня покосила траву, вошла в избу и спросила:
— Самовар кипел?
— Кипел, баба Маня.
— В Москве как с дровами?
— Нет дров в Москве. Там паровое отопление и газ.
— А самовар как ставить? Одними газетами не согреешь. Или вы чай там не пьете?
— Пьем. Чайник поставишь на плиту, или электрический включить можно.
— И правительство так?
— Наверное.
— По-новому, значит. А детей как делаете? Тоже чего-нибудь включаете или как раньше?
— Как раньше.
— Значит, наука еще не дошла, чтоб без мужика. Слабая пока еще наука, слава тебе господи. У тебя парницёк или девка?
— Парень, хотя я девочку хотел.
— Так ведь не руками складёшь. — Маня поставила на чистенькую деревянную столешницу три чашки с блюдцами и выглянула на дорогу. — Вот и мой партиец пиздяной идет. Сейчас познакомишься. Он видишь что удумал: в коммунисты записался, чтобы зубы новые вставить. Им в районе без очереди зубы справляют. А я-то осталась беспартийная... — Она залилась безззубым смехом. — Иван, — закричала баба в окно, вытирая слезы, — у нас гость. Журналист Юрка из Москвы... Сейчас я ему подам! — Она подмигнула мне, метнулась к печке за занавеску и оттуда в сени.
Через минуту, сверкая ослепительными зубами и повязанный платком на манер пирата, вошел муж бабы Мани Иван Павлович.
— Ну, — сказал он медленно и членораздельно, — как там благосостояние? Крепчает?
— Крепчает! — Я во весь рот улыбнулся, пожимая ему руку.
Павлович посмотрел на меня пристально и спросил:
— Партиец?
— Нет, свои.
— Ну, значит, мы познакомились... Тогда я пойду сниму зубы, а то жмут, как тесные сапоги.
Он скрылся за занавеской и скоро появился счастливый:
— По такому поводу...
Я полез в рюкзак. Маня, метнув лукавый взгляд, поставила на стол соленые грузди и картошку.
— Говорила ему: не ходи, обманут. Теперь гляди — без зубов, а все равно в партии.
Павлович махнул рукой и стал разливать.
Что остается от детства? Длинный день, долгое лето, бесконечная жизнь впереди и краткая внезапная мысль, рождающая оторопь и обиду: неужели кто-то будет гонять в футбол под окном, строить шалаш из декораций в театральном дворе, лежать на нагретом солнцем песке в невидимом стоячем облаке запахов полыни и скошенной травы, а меня не будет?
О, как мы любим лицемерить
И забываем без труда
То, что мы в детстве ближе к смерти,
Чем в наши зрелые года.
Ты, маленький и резвый, бежишь мимо ползущего времени и все успеваешь. Как хорошо, как весело любое занятие. Как радостно всё учит тебя. Хоть молотьба овса, хоть школа. Как занимательны друзья, как много обретений, узнаваний, открытий. Разочарования легки и выносимы.
Влюбленности — до холода в животе. Впрочем, это уже юность, или молодость, и время разгоняется помаленьку.
Взрослеем. Движения твои затормаживаются. Начинается период усилий и потерь.
Еще обиду тянет с блюдца
Невыспавшееся дитя,
А мне уж не на кого дуться
И я один на всех путях.
Ну, не совсем один. Просто поиск ленив, а время споро, и уносит тех, кто привязан не крепко. Перебери узы. Еще многое есть, хотя глаз обрел несвойственное — видеть не то, что снаружи, а то, что внутри. Откуда во мне Мадагаскар? И это одинокое дерево? Ах ты, милый! Это знак? Нет-нет, это баобаб. Какой толстый гладкий ствол, какая веселая панковская прическа на макушке, сколько влаги он накопил. (Вода — жизнь!)
То-то.
Но не хочу уснуть, как рыба,
В глубоком обмороке вод,
И дорог мне свободный выбор
Моих страданий и забот.
Осип Эмильевич понимал.
Важно, что это не бывает, а есть.
Фотопленка — таинственная вещь. Она живет своей жизнью. Зачинаясь в темной утробе фотоаппарата, негативы ждут рождения. Недоношенные при проявке — они прозрачны и слабы, переношенные — контрастны, жестки и лишены подробностей. Нормально рожденный негатив — весел и здоров, какое бы печальное событие ни отражал. В нем все звенит от гордости, что запомнил бывшее с бриллиантовой чистотой и честностью. Его можно сразу напечатать и тем потешить глаз напоминанием недавно виденной картины, можно отложить на потом, чтобы никогда об этой картине не вспоминать, а можно спустя годы сунуть руку в ворох времени, чтобы вытащить из него перфорированную ленту чужой и своей судьбы и ужаснуться, как давно ты живешь и как скоро.
Негативы прощания страны с Владимиром Высоцким были пристойного качества. В основном они отражали то, что происходило в Театре на Таганке, вокруг него, и мое собственное растерянное потрясение. Иногда я забывал менять экспозицию, отчего кадр то засвечивался, то, наоборот, уходил в траурную черноту. Но в основном изображения были отчетливыми и ясными, как видимая часть жизни тех, кому они были посвящены.
Теперь их нет. Никого.
Я встречал негативы Высоцкого, перебирая другие жизни, а к случаю не нашел. Так бывает. Список потерь растет, наводя на мысль о том, что кто-то дает тебе знак: память о жизни своей, о друзьях своих, о дорогих тебе людях и встречах, о высоких и трагических моментах, свидетелем которых ты был, о любви своей, об утратах своих — в себе же и храни. Не освобождайся от прожитого одним лишь коллекционированием фотокарточек или собиранием архива, тем более что никому, кроме тебя, в нем не разобраться, да и не нужен он, кроме тебя, никому.
Почти.
Впрочем, все рассуждения — может быть, лишь оправдание бессистемной жизни негативов, в точности копирующей твою собственную.
Хотите перечень фотографических утрат?
Первая (всеобщая) легальная съемка
О проекте
О подписке