– Странно! – пожала плечами Алла с Филиала.
– Что – странно? – уточнил я.
– Все… Странно, что только сейчас вспомнила про сына… Обычно я думаю о нем всегда. Странно, что я забыла фотографию… Странно, что через три часа мы будем в Париже…
– И, наверное, странно, что вместо Пековского лечу я?
– Нет, не странно, он предупреждал, что со мной рядом будет его детский друг – чуткий и отзывчивый товарищ… Он, наверное, просил вас меня опекать?
– Беречь. Говорил, что вы робкая и легкоранимая…
– И поэтому вы рядом со мной?
– Исключительно поэтому…
– А вы не очень-то любите своего детского друга!
– Вам показалось…
Я отвернулся к иллюминатору: земля внизу была похожа на бурый, местами вытершийся вельвет. Сказать, что я не люблю Пековского, – ничего не сказать. Это трудно объяснить. В классе пятом у нас, дворовых пацанов, повернулись мозги на рыцарях – «Александр Невский», «Айвенго», «Крестоносцы» и так далее. Латы мы вырезали из жестяных банок, в которых на соседний завод «Пищеконцентрат» привозили китайский яичный порошок, щиты делали из распиленных вдоль фанерных бочонков, мечи – из алюминиевых обрезков, валявшихся около товарной станции, располагавшейся недалеко от нашего двора. Я сам разработал оригинальную конструкцию арбалета, и, если удавалось достать хорошую бинтовую резину, он стрелял почти на пятнадцать метров. Сложнее всего обстояли дела со шлемами, выбирать не приходилось, и в дело шли облагороженные кастрюли, миски, большие жестянки из-под половой краски… А Пека поглядывал на наши экипировочные мучения с усмешечкой и называл нас «кастрюленосцами». Когда же, наконец, все было готово и мы разделились на Алую и Белую розы, чтобы сразиться за трон – колченогое кресло, установленное на крыше гаража, – во двор вышел Пековский. Он был облачен в настоящие, отливавшие серебром рыцарские доспехи, на голове – шлем с решетчатым забралом и алыми перьями, в руках – настоящий арбалет, заряжавшийся, как и нарисовано в учебнике, с помощью свисавшего маленького стремени. Нет, конечно же все это было не настоящее, а игрушечное, привезенное из-за границы Пекиным дядей специально к началу большой рыцарской войны в нашем дворе. И в своих дурацких латах из-под китайского яичного порошка я почувствовал себя таким ничтожеством, клоуном, болваном, что и сейчас, тридцать лет спустя, мне становится паршиво от одного этого воспоминания. Не вынимая меча из ножен, Пека занял трон, стоявший на крыше гаража.
Стюардессы обносили на выбор – минеральной водой, лимонадом и вином. Все взяли вино. Потом в проходе показался большой железный ящик на колесах, в котором, как противни в духовке, сидели подносы с едой.
– Давайте выпьем за Париж! – предложила Алла с Филиала, поднимая пластмассовый стаканчик.
– Давайте, – согласился я и, чокаясь, немного вдавил свой стаканчик в ее.
– Знаете, – продолжала она, – для русских Париж всегда был местом особенным. От хандры ехали в Париж… От несчастной любви – в Париж… Сумасшедшие деньги прокручивать – в Париж… От революции – в Париж… А когда мы вернемся, мы создадим тайное общество побывавших в Париже! Договорились?
– Договорились.
– А вы не хотите выпить за Париж? – спросила она, повернувшись к Диаматычу.
– В вашей интерпретации – нет, – ответил он и внимательно посмотрел на нас.
– А мне ваша интертрепация нравится! – вмешался Спецкор и просунул свой стаканчик в щель между спинками кресел, чтобы чокнуться.
Я огляделся. Товарищ Буров и Друг Народов приканчивали бутылку коньяка. Пипа наворачивала, так энергично орудуя локтями, что сидевший рядом с ней Гегемон Толя не мог благополучно донести кусок до рта. Торгонавт со знанием дела оглядывал плевочек черной икры на пластмассовой тарелочке, словно хотел вычислить, с какой продбазы снабжается Аэрофлот. Спецкор осторожно и заботливо, точно лекарство, вливал сухое вино в беспомощного Поэта-метеориста. Пейзанка всем предлагала домашнее сало, которое, по ее словам, месяц назад еще хрюкало. Диаматыч питался медленно и осторожно, как бы опасаясь отравленных кусков. Алла с Филиала ела красиво. А люди, умеющие красиво есть, – большая редкость, так же, как блондинки с черными глазами. Кстати, я все-таки рассмотрел ее глаза: они были темно-темно-карими.
– Алла, – спросил я с набитым ртом, – а вы раньше знали о моем существовании? До поездки…
– Конечно… Мы даже с вами встречались. Просто у вас плохая память.
– Где?
– На научно-техническом совете. В прошлом году. Вы делали сообщение после меня. Об этой системе – «Красное и черное». Мы очень смеялись…
– Надо мной?
– Нет. Над названием… Сами придумали?
– Сам…
– Я так сразу и решила…
– Почему?
– Не знаю…
Внизу расстилались похожие на бескрайнюю снежную равнину облака. Почему-то казалось, вот-вот покажется цепочка лыжников… Ту конференцию я тоже, между прочим, запомнил: меня как раз после долгих колебаний назначили исполняющим обязанности заведующего сектором, и я впервые выступал уже в новом качестве. «Красное и черное» – это действительно была моя идея, но всю техническую разработку я поручил Горяеву, хотя, напутствуя меня перед вступлением в новую должность, Пековский посоветовал: первым делом уволь Горяева, иначе пропадешь. Я хорошо знал Горяева, он был потрясающе талантлив и патологически обидчив. Я вызвал его в свой новенький кабинет, проговорил с ним два часа и поручил ему разработку «Красного и черного». В двух словах: эту систему мы готовили для Министерства рыбной промышленности, и задача состояла в том, чтобы учесть все запасы осетровой и кетовой икры в стране буквально до последней икринки. Сами понимаете, социализм – это учет и контроль.
Годовую работу всего сектора Горяев сделал в одиночку за восемь месяцев, не зная ни бюллетеней, ни отгулов, а сделав, вдруг смертельно обиделся: обозвал весь коллектив дармоедами, расшвырял шахматы, которыми играли два программиста, а вохровца на проходной обругал вертухаем. Между прочим, меня он поименовал «пожирателем чужих мозгов», но я не обиделся, а вохровец обиделся и на следующее утро потребовал у Горяева пропуск, чего не делал много лет, ибо не такие уж мы засекреченные и охрана больше для того, чтобы посторонние не ходили в нашу столовую. Оказалось, свой пропуск Горяев давно потерял, и когда я после истерического звонка начальника вневедомственной охраны прибежал на проходную, то застал там побагровевшего вохровца, хватавшегося за кобуру, где ничего, кроме мятой бумаги, не было. А мой совершенно спятивший подчиненный орал, что если бы у него была сумка «лимонок», то он бросил бы ее в наш ВЦ, потому что более гнусной организации невозможно себе и представить.
На следующий день Горяев написал заявление и ушел куда-то, где пока знали лишь о его первом, положительном качестве. А когда вальяжный представитель Министерства рыбной промышленности и Пековский, пахнущие общим дорогим одеколоном, принимали «Красное и черное», на экране после запуска программы вместо шифра появилось красочное фаллическое изображение и хулиганская надпись, суть которой сводилась к обещанию противоестественно обойтись со всем нашим трудовым коллективом. Это был прощальный жест Горяева, вдобавок он установил в программе такую хитроумную защиту, что попытки найти и снять ее привели к самостиранию всей системы. Мы заплатили министерству чудовищный штраф, весь сектор лишился премии и тринадцатой зарплаты, а меня, разумеется, не утвердили заведующим, и правильно сделали, ибо предупреждали. Супруга моя честолюбивая Вера Геннадиевна на месяц отлучила меня от своего белого тела, сказав, что обычно дебилы не доживают до тридцати и я – уникальный случай…
Когда стюардессы собирали подносы, я незаметно спрятал пластмассовые нож, вилку и ложечку, потому что Вика, несмотря на свой зрелый возраст, все еще продолжала играть в куклы.
– Снижаемся! – радостно сообщил Торгонавт.
Земля внизу, в отличие от наших бескрайних одноцветных просторов, напоминала лоскутное одеяло.
– Капитализм, – просунув нос между кресел, объяснил Спецкор.
Когда самолет толкнулся колесами о землю и помчался по посадочной полосе, постепенно избавляясь от скорости, иностранцы, летевшие с нами, зааплодировали.
– Любят западники жизнь! – прокомментировал Спецкор.
– А мы? – спросила Алла с Филиала.
– Мы любим борьбу за жизнь! – вставил я и поймал на себе неодобрительный взгляд Диаматыча.
Наверное, каждый раз, приезжая в незнакомое место, мы чем-то повторяем свой давний приход в этот неведомый мир. Отсюда, должно быть, радостное удивление и совершенно младенческий восторг по поводу всего увиденного. По поводу огромного аэропорта с движущимися дорожками, никелированных урн непривычной формы, полицейских в странных цилиндрических фуражках с маленькими козырьками, ярко одетых детишек, лопочущих что-то очень знакомое по интонации, но совершенно непонятное по смыслу…
– За границей меня всегда поражают две вещи, – громко сказал Спецкор. – Все, даже дети, свободно говорят на иностранном языке, и абсолютно все ездят на иномарках.
К моему удивлению, наш багаж уже крутился на транспортерной ленте: это я определил, заметив чемодандинозавр Пипы Суринамской. Гегемон Толя тяжко вздохнул.
Паспортный контроль мы прошли довольно быстро, хотя к стеклянным будочкам выстроились приличные хвосты.
– Я выиграл бутылку коньяка! – радостно сообщил Торгонавт. – Мой приятель сказал, если я здесь увижу хоть одну очередь, он выставляет…
– Не обольщайтесь, – разочаровал его Спецкор. – Мы пока еще в экстерриториальных водах…
Потеряли Пейзанку, но вскоре нашли возле витрины, где был установлен трехведерный флакон духов «Шанель». Спецкор сказал ей, что, заплатив умеренную сумму, можно отлить немного духов в свою посуду. Слышавший это Гегемон Толя насупился и выругался вполголоса по поводу некоторых очень уж умных.
– Рад вас приветствовать в Париже – городе четырех революций! – не унимался Спецкор.
Поэт-метеорист, кажется немного проспавшийся, озирался вокруг, словно человек, проехавший свою станцию метро. Беспрепятственно миновав скучающих таможенников (только на Торгонавте они чуть задержали взгляды), мы сразу попали в большую толпу встречающих: помимо букетов, они держали в руках транспарантики и таблички с разными надписями. Одна невысокая смуглая женщина с короткой, мальчишечьей стрижкой размахивала над головой аккуратной картонкой:
БУРОВ – СССР
– Это мы! – удовлетворенно сообщил товарищ Буров и протянул ей ладонь для рукопожатия.
Тут же подскочивший Друг Народов обнажил в улыбке свои заячьи зубы, протараторил что-то по-французски и, искупая мужланство шефа, галантно поцеловал руку встречавшей нас женщине. Это была мадам Жанна Лану, наш гид.
– Теперь мы будем садиться в автобус и ехать в отель, – объяснила она.
Через автобусное окно я смог увидеть и понять главное: в Париже всего много – людей, машин, витрин, памятников, деревьев… Где-то сбоку мелькнула знаменитая башня, похожая на задранную в небо дамскую ножку в черном ажурном чулке.
– Эйфелевская башня! – охнула непосредственная Пейзанка.
– Это ее макет в натуральную величину, – поправил Спецкор. – Сама башня хранится в Лувре…
– Правда? – усомнился Гегемон Толя, поглядев на мадам Лану.
– О нет! – засмеялась она.
Отель назывался «Шато», видимо, из-за декоративной башенки, как на готическом замке.
– Это неплохой отель, – сказала мадам Лану. – Должна заметить, что гостиницы в Париже – это проблема, особенно в сезон. Очень много туристов…
– И очереди бывают? – оживился Торгонавт.
– Очереди? – переспросила она. – Не думаю так.
Сложив вещи в общую кучу, мы встали посредине гостиничного холла. Портье, статью напоминавший референта члена Политбюро, записал номера наших паспортов и выдал несколько ключей с брелоками в форме больших деревянных шаров. Друг Народов извлек из кейса утвержденный еще в Москве список и, объявляя, кто с кем поселяется, лично раздавал ключи. Расклад вышел такой:
Алла с Филиала и Пейзанка.
Поэт-метеорист, Диаматыч и Гегемон Толя.
Спецкор и я.
Друг Народов и Торгонавт.
Судя по тому, что после оглашения списка оставалось еще два ключа, товарищ Буров и Пипа Суринамская заселялись в отдельные номера. В общем, типичное нарушение социальной справедливости, следить за соблюдением которой – профессия товарища Бурова.
Когда все разобрали свои вещи и выстроились к лифту, Торгонавт огорченно заметил, что, наверное, считать создавшуюся очередь аргументом в коньячном споре некорректно, так как состоит она исключительно из советских людей. Для первого раза кабинка лифта уместила лишь чемодан Пипы Суринамской и в качестве привеска – Гегемона Толю. Внезапно обнаружилось, что посредине холла остались сумка и авоська Поэта-метеориста, но сам он исчез. Мадам Лану и Друг Народов отправились на поиски, и когда мы со Спецкором последними грузились в лифт, они, наконец, привели пропащего из бара, где он угрюмо рассматривал бесчисленные сорта пива.
– Мы давно забыли запах моря! – отмахнулся от упреков Поэт-метеорист.
Нам со Спецкором досталась миленькая комнатка с видом во внутренний дворик, замечательной ванной, телевизором и широкой супружеской кроватью.
– Как будем спать? – спросил он. – Как братья или как любовники?
– Это ошибка? – наивно предположил я.
– Нет, это не ошибка, это расплата за отдельный номер для генеральши…
– А почему расплачиваемся мы?
– Вопросов, подрывающих основы нашего общества, прошу не задавать. У тебя нет скрытой гомосексуальности?
– А у тебя?
– И у меня тоже! – ответил Спецкор.
Я аккуратно развесил в шкафу мой единственный выходной костюм, две сорочки и, мысленно поделив все выдвижные ящички пополам, разложил в них остальные вещи. Потом, взяв умывально-бритвенные принадлежности, пошел в ванную комнату.
– Биде с унитазом не перепутай! – вдогонку предостерег Спецкор.
В ванной было огромное, во всю стену, зеркало, а раковина представляла собой углубление в широкой мраморной плите, являвшейся одновременно и туалетным столиком. Впрочем, это был не мрамор, а пластик. На столике лежали крошечные упаковочки мыла, шампуня и еще чего-то непонятного. Сбоку, на полке, высились стопки полотенец – от малюсенького до широченного – два раза можно обернуться. Я освежился под душем, на всякий случай пользуясь своим мылом (Друг Народов предупредил, что здесь все за деньги), а потом, протерев в запотевшем зеркале круг, как раз, чтобы вмещалось лицо, стал бриться, размышляя о том, что физиономия полнеющего мужчины незаметно превращается в ряшку, на которой трудно прочесть живые муки его души. Зато некто, страдающий, скажем, несварением желудка, взглянет на вас во всем ореоле духоборческой худобы, а в глазах у него будет светиться отчаяние падшего ангела. Женщинам это нравится.
– Ну и жмоты французы! – сказал я, выходя из ванной.
– Почему?
– На неделю мыла и шампуня с гулькин нос дали…
– Нет, это только на сегодня. Они каждое утро подкладывают. Можешь брать для сувениров, – объяснил мне Спецкор и проследовал в ванную.
Перед тем как затолкать свой чемодан под кровать, я решил переложить стратегические запасы продуктов питания, собранные предусмотрительной супругой моей Верой Геннадиевной, в тумбочку. И вдруг из одного пакета вытряхнулся молоденький рыжий тараканчик. Сначала он ошалелыми зигзагами помчался по нашей белоснежной кровати, а потом вдруг замер, шевеля усиками. Я тоже замер, возмущенный столь наглым нарушением всех правил выезда из СССР. Брезгуя раздавить предателя пальцами, я поискал глазами что-нибудь прихлопывающее, а когда осторожно взял в руки глянцевый проспект отеля и размахнулся, рыжий эмигрант уже исчез. Он выбрал свободу.
– Пошли получать валюту! – распорядился, выходя из ванной, освежившийся Спецкор. – А потом обедать…
Товарищ Бугров сидел в глубоком вольтеровском кресле посредине обширного номера с окнами на набережную. Перед ним, на журнальном столике, были разложены конверты и две ведомости.
– Распишитесь вот здесь! – приказал он, и мы покорно поставили свои закорючки напротив цифры триста. – А теперь вот здесь! – И он подвинул к нам еще одну ведомость.
– А это что? – спросил Спецкор.
– По двадцать франков с каждого на представительские расходы! – строптиво объяснил присутствовавший при сем Друг Народов. – Кроме того, каждый должен сдать по бутылке в общественный фонд.
– Крутые вы ребята! – не по-доброму удивился Спецкор.
– Так положено, – закончил тему товарищ Буров.
– А одна кровать в номере – тоже «так положено»? – голосом ябеды спросил я.
– У меня тоже одна! – возразил рукспецтургруппы, озирая свой беспредельный номер, и стало ясно, что спорить бесполезно.
Спускаясь вниз, в ресторан, я нетерпеливо достал из конверта три больших бумажки по сто франков с изображением лохматого курнофея, похожего на батьку Махно в исполнении актера Чиркова. «Делакруа», – поколебавшись, сообразил я и тихо загордился собой.
Обедали мы за длинным, видно, специально для нашей группы накрытым столом.
– Хорошо быть интуристом! – сказал Спецкор, озирая приличную сервировку, дымящиеся супницы и графины с чем-то темно-красным.
– Морс? – спросила Пейзанка.
– Сама ты морс! – нервно ответил Поэт-метеорист и придвинул к себе сразу два графина.
Появилась Алла с Филиала, переодевшаяся в бирюзовое, очень шедшее ей платье. И хотя за столом было несколько еще не занятых мест, она, не задумываясь, направилась к свободному стулу между мной и Спецкором. Сердце мое дрогнуло совсем по-школьному. Я налил из графина ей и себе – это было сухое вино.
– Я очень люблю красное вино! – сказала она, пригубливая из бокала. – Именно красное – оно живое…
– А наш руководитель, судя по всему, любит коньячок из общественного фонда! – кивнул Спецкор на багровую физиономию товарища Бурова.
Официант, бережно склоняясь над каждым, разлил по тарелкам суп – протертое нечто, а узнав, что мы из Москвы (Друг Народов с заячьей улыбочкой вручил ему краснознаменный значок), он мгновенно куда-то убежал и вернулся, неся большую корзину толсто нарезанного белого хлеба.
– Алла, у меня к вам очень серьезный вопрос, – начал я, когда с супом было покончено, а второго еще не принесли. – Скажите, если бы на рублях изображали творческих работников – художников, композиторов или писателей… Как бы вы их распределили?
– Писателей?
– Допустим, писателей.
– А знаете, – сказала Алла, – я, когда получила конверт, почему-то подумала о том же самом. Странно, правда?
– Наверное, у нас много общего, – игриво заметил я и покосился на Спецкора, но он думал о чем-то своем.
– Наверное… – согласилась Алла. – Хорошо, давайте попробуем прикинуть, но только вместе… Писатели?
– Писатели.
– Значит, сначала на рубле… Самое трудное: с одной стороны, купюра мелкая, а с другой – ее в руках люди держат чаще всего…
– Может, Гоголя на рубль? – предположил я.
– Допустим, – кивнула Алла. – А на трехрублевку тогда – Тургенева.
– Может быть, лучше – Лермонтова? – засомневался я.
– Допустим. А Тургенева, значит, – на пяти рублях?
– Принимается. А кого на десятку?
– На десятку? – задумчиво повторила Алла, отщипнула корочку хлеба и положила в рот. Я вдруг заметил, что мысленно называю ее не «Алла с Филиала», а просто – «Алла». – Костя, а если на десятку Блока?
– Может, Маяковского?
– Не-ет, Блока!
– Для вас я готов на все! А кто у нас тогда будет на двадцати пяти рублях?
– Чехов! – не задумываясь, ответила Алла.
– На пятидесяти?
– Достоевский!
– Тогда на ста рублях – Лев Толстой! – подытожил я.
О проекте
О подписке