Нет в прошлое возврата,
Нет на башке волос.
Теперь зовем развратом,
Что юностью звалось…
А.
«Ага, как Ковригину звонить и дураком меня выставлять, так – иди сюда, а как серьезный разговор – п-пшел погуляй!» – кипел мой разум возмущенный.
Выполняя приказ, я остановил Алика, с отвращением тащившего поднос грязной посуды, и передал ему распоряжение начальства.
– Ага, вот сейчас все брошу!.. – вскипел он.
– Просили побыстрей.
– Быстро только кролики сношаются.
– Тебе видней.
– Хам!
Я огляделся и увидел несчастную Арину. Она сидела за столиком, как «Любительница абсента», обхватив кудрявую голову одной рукой. Другая бессильно лежала на столике, в наманикюренных пальцах дрожала длинная импортная сигарета – дымок от нее вился наподобие арабской вязи. Перед брошенкой стоял ополовиненный бокал вермута.
– Ну, и в чем дело? – спросил я, подсаживаясь.
– Я не дура! Он же сам мне сказал – взносы раскидывать так, чтобы в райкоме не ругались за недоплату. Шагинян тоже с рюкзаком приползала. Вывалит на стол, а ты считай! Спрашиваю: «Мариэтта Сергеевна, с какой суммы платите?» А она мне: «Да, Ариша, очень много машин на улицах стало, а я еще конку помню!» Ни черта не слышала, старая сова.
– Зато писала до последнего. А с мужем-то у тебя что?
– Разводимся.
– Вы только поженились. Что случилось-то?
– Я точно ду-у-ура! – сквозь слезы созналась она, с чем мысленно пришлось согласиться: среди писательских дочек умных немного.
– Мы напились…
– В первый раз, что ли?
– Нет, не в первый. Но ко мне приехала Ленка Сурганова. Мы в школе вместе учились. А Ник привез ящик «Напареули» из командировки.
– Принесла бы попробовать.
– Мы все выпили. Извини.
– Ну и?
– Трепались о том о сем… Про секс тоже поговорили… Ленка, дура, спросила Ника, спал ли он хоть когда-нибудь сразу с двумя телками. Он: «Никогда». Она: «Хочешь попробовать»? Он: «Хочу».
– А ты?
– Я смеялась. Мы же еще и покурили. Главное, не помню, что потом делала.
– А что такого уж особенного ты могла делать?
– С Сургановой? Все что угодно. Она же повернутая на этом, «крези лав машин». А утром Ник сказал, что мы обе б… и он с нами… со мной разводится.
– А зачем тогда на групповуху согласился?
– Я его тоже про это спросила. Он говорит, хотел узнать, насколько я развратна.
– Узнал?
– Узн-а-а-ал…
– М-да.
Я вообразил, как в нечто подобное пытаюсь втянуть Нину. Ответом был бы удар хлебным ножом ниже пояса или горячим утюгом в висок. Насколько все-таки жена с техническим образованием надежнее растленных творческих дам!
– Утопчется, – неуверенно успокоил я Арину. – Напирай, что он сам захотел, ты была без сознания, совершенно беспомощная, а он с Ленкой этим гнусно воспользовался.
– Думаешь?
– Уверен. Главное разбудить в муже чувство вины, потом делай с ним что хочешь. – Я глянул на часы и поспешил в партком.
Там витал веселый дух настоящего армянского коньяка. Рюмки были пусты. Все трое напряженно курили, пили кофе и смотрели на телефон так, словно аппарат вот-вот должен был снести золотое яйцо. Грянул звонок.
– Бутов на проводе… Понял… По-онял. Есть – выполнять!
Он уважительно положил трубку на рычажки, вытер платком лоб и повернулся к Шуваеву:
– Владимир Иванович, звонить будешь ты.
– Но…
– Не обсуждается. Легенда такая: рукопись бдительный гражданин нашел в электричке, ужаснулся и отнес куда следует.
– А на самом деле?
– Не важно. Почти так оно и было. Понял?
– Не поверит.
– Да и хрен с ним. Но! – Чекист поднял палец. – Скажешь ему: Комитет государственной безопасности и горком в курсе.
– А ЦК? – тихо спросил Лялин.
– О ЦК речи пока нет. Звони!
Бедный Шуваев побледнел, думая, наверное, что зря переехал из Молдавии в Москву, подержался за сердце и неохотно набрал номер, зачем-то притормаживая пальцем диск. Ковригин отозвался сразу, видимо, ждал звонка.
– Леша, это я… Володя… Не узнал? Богатым буду… Полуяков? Нет, он вовсе не мудак. Просто у него такое поручение… Ладно, прибереги остроумие, оно тебе еще понадобится… Я не пугаю, советую по-дружески. В общем, так: твои «Крамольные рассказы» у нас… Да, вот так – принесли бдительные граждане… Я тебя и не собираюсь смешить. КГБ и МГК в курсе. Понял? Завтра тебя ждем… Нет, мил друг, деревню придется отложить. Ты не понимаешь, как все серьезно… Да, рассказы твои мне нравились, местами… – Шуваев с вызовом посмотрел на чекиста. – Но зачем разбрасывать их в электричках? Ты – коммунист, а не космополит с бубенчиками… Не ты их забыл в электричке? А кто, Святой Дух?.. Не юродствуй! Ждем тебя завтра в двенадцать ноль-ноль… Ах, ты еще поработать с утра хочешь! Ну, поработай, поработай! В три тебя устроит?.. Не опаздывай, Алексей Владимирович!
Секретарь парткома положил трубку и несколько раз прерывисто вздохнул, собрав синие губы в трубочку. Взявшись одной рукой за сердце, другой он отпер несгораемый ящик, достал оттуда початую бутылку коньяка, наполнил пустые рюмки, а мне налил в пыльный граненый стакан, стоявший рядом с замшелым графином.
Лялин запел:
– «Поднимем бокалы и сдвинем их разом!
Да здравствуют музы, да здравствует разум!»
– Заткнись ты, Коля, твою мать! – рявкнул Владимир Иванович.
– Володя, будешь все принимать близко к сердцу – вынесут тебя, как Болдумана! – возразил, нисколько не обидевшись, парторг.
– К этому все идет…
– Но пока тебя, Володя, еще не вынесли вперед ногами, нам надо набросать список комиссии. А то ведь как выходит: председатель у нас уже есть, а комиссии еще нет. Непорядок. Так ведь, Жорж? – Папикян с насмешкой посмотрел на меня.
– Та-ак…
– У тебя, наш юный инквизитор, есть какие-то предложения?
– Не-ет.
– И правильно! Старшим надо доверять.
– …Но проверять, – выпив, добавил Бутов.
– Хватит издеваться над парнем. Он и так ни жив ни мертв. Ты ступай, Егорушка. – Шуваев махнул рукой на дверь. – Займись газетой. И будь на телефоне. По первой команде – ко мне. Понял?
– Понял.
Советской морали невольник,
Помыслить об этом не смей!
И помни всегда: треугольник
Приводит к распаду семей!
А.
Из парткома я побрел в редакцию. Она ютилась в подвале, на углу Садового кольца и улицы Качалова. Ныне это снова – Малая Никитская. О том, что наш дом – творение великого Шехтеля, никто тогда даже не подозревал: обычный дореволюционный модерн с осыпающимся фасадом. Подъезд неухоженный, коммунальный, с множеством почтовых ящиков, прибитых к дверям. На лестнице пахло помойкой и кошачьими страстями, а в редакцию забегали крысы. Одна, самая пытливая, из-под шкафа иногда наблюдала за нами. Гарик пугал ее, прицеливаясь из швабры, но умная тварь лишь шевелила усиками, усмехаясь. Но стоило ему принести завернутое в простыню пневматическое ружье (его земляк работал в тире), крыса возмущенно пискнула и, не дожидаясь выстрела, исчезла. Думали, навсегда.
Напротив редакции, через дорогу, скрывалось за забором посольство Туниса. Когда-то в этом особняке обитал мрачный злодей Берия. К забору приходили зеваки, чаще иногородние, смотрели, шептались, даже спрашивали у постового: «Это здесь, что ли, женщин убивали?» – «Здесь! – гордо отвечал милиционер и уточнял: – Сначала насиловали, а потом убивали!»
Шагая в редакцию, я страдал оттого, что для великого Ковригина теперь навсегда останусь «этим мудаком Полуяковым», а для Леты – навязчивым жлобом с жалкими астрами в руках. Изнывая от желания позвонить ей, я запрещал себе думать о предательнице. Нет уж, теперь все в семью! Остаток жизни посвящу поискам новизны в брачном уюте. Тоска ела мое сердце, как могильный червь, и я не сразу заметил перемены, случившиеся возле бериевского особняка, пока я отсутствовал в редакции. Возле взломанного асфальта и свежей траншеи, огороженной металлическими барьерами, стояла патрульная машина, а милиционеры теснили ротозеев, пытавшихся заглянуть в яму. Я заинтересовался, подошел и по обрывкам разговоров понял: наконец-то нашлись кости бедных женщин, изнасилованных и убитых злодеем.
Говорят, он ездил по Москве в зашторенном черном автомобиле, высматривая на улицах столицы красивых дам и дев. Выбрав, чмокал мокрыми губами и показывал волосатым пальцем: «Эту хочу!» Охрана выскакивала, хватала несчастную, вскоре она оказывалась совершенно голой в постели похотливого мингрела. Если жертва без ропота удовлетворяла его изощренную похоть, то получала букет цветов и 10 лет без права переписки. От природы холодных или сопротивлявшихся безжалостно убивали и зарывали прямо здесь, в центре Москвы. Однажды Лаврентий Павлович выбрал юницу, гулявшую в сквере с таксой. По мрачной иронии судьбы она оказалась дочерью его же заместителя-генерала и отличалась не только девственностью, но еще и строптивостью – укусила наркома, страшно вымолвить куда. Речь, конечно, о гордой девушке, а не о таксе. Отец долго искал бесследно исчезнувшее дитя и благодаря служебным связям все-таки докопался до правды. Поседев за одну ночь, он достал из сейфа наградной пистолет, вошел без доклада в огромный кабинет Берии, обозвал его грязной скотиной, проклял советскую власть, ее авангард – ВКП(б) и застрелился на глазах начальника-маньяка. Самоубийство списали на трудовое перенапряжение, похоронив генерала с почестями. Эту жуткую историю рассказали на днях.
Я спустился в подвал. Еще недавно тут тоже была коммунальная квартира. От входной двери тянулся коридор, упиравшийся в туалет и каморку без окон, где теперь хранились швабры с ведрами, а прежде кто-то жил и размножался. По левой стороне располагались комнаты. В первой, самой большой, настоящей «зале», трудились Макетсон и корреспонденты – Маша Жабрина с Бобой Крыковым. Раньше ответсек сидел в отдельном кабинете, но потом попросился «к народу», якобы для «оптимизации процесса», а на самом деле, чтобы возлюбленная Маша была у него перед глазами. Крыкову, известному испытателю женского естества, Борис Львович не доверял. Теперь в его комнате расположился со всевозможными удобствами Толя Торможенко, выпускник Литинститута, начинающий провинциальный гений, удачно женившийся на дочке столичного начальника.
В третьей комнатушке грохотала на огромной «Десне» наша машинистка Вера Павловна, жизнерадостная неудачница, имеющая на иждивении больную старуху-мать и разведенную алкоголичку-дочь с двумя детьми. Кроме редакционных материалов, она для заработка перепечатывала диссертации, рефераты и рукописи графоманов, поэтому строчила непрерывно, как камикадзе, цепью прикованный к пулемету. Мой кабинет был последним по коридору.
Я осмотрел стоявшую в коридоре этажерку красного дерева и заглянул в залу. Борис Львович величаво сидел за столом, как жрец, разложив перед собой священный инвентарь: чистый макетный бланк, железный строкомер и толстые импортные фломастеры. За спиной у него стояла Жабрина и ерошила сенбернарские бакенбарды ответсека, отчего тот едва ли не урчал. Увидев меня, она нехотя отпрянула и спросила жеманно:
– Борис Львович, про вечер Парнова сколько строк писать?
– Пятьдесят, Машенька, больше не дам!
– Ах, какой вы жадный! – Жабрина села за свой стол, глянув на меня с улыбкой.
Верхние резцы у нее были вставные, на штифтах, и посинели у основания, поэтому за глаза мы называли ее Синезубкой.
– Видели? – спросил Макетсон, явно имея в виду страшную находку возле особняка Берии.
– Видел.
– Каков злодей!
– На всех не женишься… – ответил я, имея в виду Машу.
Синезубка фыркнула и метнула в меня мстительный взгляд. Ответсек тяжело вдохнул. Маша ждала от него ребенка, что становилось день ото дня очевиднее, а он грустил, сникая: в подмосковной Обираловке у него уже имелись законная супруга, двое детей и любимая коллекция кактусов-маммилярий. Иногда в отсутствие Макетсона я снимал трубку его телефона, достававшего всех бесконечными трелями, и слышал рыдающий женский голос: «Боря, одумайся! Дети соскучились…»
– А где Крыков? – спросил я.
– Кто ж его знает…
– Появится – сразу проведем планерку.
– Конечно, конечно… – отрешенно пробормотал Макетсон. – А пока прошу меня не беспокоить!
На его лице появилось сакральное выражение, с каким советский человек рассматривает десятидолларовую бумажку. Он закурил, мучительно затянулся, придвинул макетную полосу, взял в одну руку строкомер, в другую – красный фломастер. Такие в наших магазинах не продаются, их привозят из-за границы по дружбе.
– Можно я назову материал о Парнове «Обыкновенная фантастика»?
– Назовите, Машенька, назовите, и не отвлекайте меня больше!
– Не отвлекать? – Она надула губы. – Да сколько угодно!
– Я не в том смысле… – обеспокоился Макетсон.
– В том, в том… Георгий Михайлович, а что бы вы посоветовали вечером одинокой девушке посмотреть в кино?
– «Мы из джаза» хвалят, – сказал я, вспомнив чей-то отзыв о фильме неведомого режиссера Шахназарова.
– С каких это пор вы одиноки, Машенька? – дрогнувшим голосом спросил Макетсон.
– С сегодняшнего дня.
– А что же случилось?
– Мама в профилакторий уехала.
– Как? – Строкомер звонко выпал из рук ответственного секретаря.
– Борис Львович, не отвлекайтесь, чертите ваш макет! – Жабрина уязвила растерянного любовника синей улыбкой.
Чтобы не мешать их счастью, я вышел в коридор, «дот» Веры Павловны замолк, я толкнул дверь, так и есть: заперто. Опять куда-то без спросу умотала. Бардак! Решив с сегодняшнего дня стать не только верным семьянином, но и грозным начальником, я хотел вернуться в залу, чтобы узнать, сколько строк в номер сдала машинистка и по какой надобности отлучилась с рабочего места. В мое отсутствие ответсек оставался в редакции за старшего и отвечал за дисциплину. Но войти я не отважился: Макетсон и Синезубка целовались так громко, что слышно было через дверь. Бордель!
Наливаясь административной злостью, я вломился к Торможенко. О Толе стоит сказать подробнее. Он был шевелюрист и упитан, а кроме того, имел в лице от природы некую страдательную задумчивость, которая юным начитанным дурочкам кажется очевидным признаком большого таланта, даже гениальности. В результате за него, курского вахлака, вылетела замуж дочка большого человека – директора «Профпромиздата» Сумкина. Учась в Литинституте, Толя трудился еще и кочегаром в бойлерной, так в те годы пристраивались многие начинающие писатели. Работа при отопительных агрегатах считалась почетной, указывала на гонимую избранность, к тому же истопнику полагались служебная жилплощадь и временная прописка, поэтому устроиться истопником было не так уж и просто. В теплый подвал на огонек к Торможенко слетались творческие соратники с подругами. Пили вино и водку, спорили об искусстве, читали по кругу стихи и прозу, хвалили друг друга и ругали советскую власть. Кто-то привел однажды в подвал начитанную дочку Сумкина. Ее настолько потряс Толин монолог о стилистической беспомощности Достоевского, что вскоре она пришла к нему снова, а когда ей шепнули, что кочегар сочиняет голографический роман, бедняжка совсем ослабла и осталась до утра. Вскоре начинающий гений переехал в номенклатурную квартиру тестя в Безбожном переулке, а меня вызвал ТТ и объявил:
– Георгий Михайлович, я нашел нам в газету отличного парня. Талантлив невероятно! Пруст!
О проекте
О подписке