Читать книгу «Стихотворения» онлайн полностью📖 — Юрия Поликарповича Кузнецова — MyBook.
 












 




















 




Самое типичное действие для миропорядка, описываемого Кузнецовым – это навязчиво-автоматическое движение по кругу. Далеко не случайно в нездешних кузнецовских ландшафтах то и дело возникает призрак трамвая; «справа поле с кругами трамвая» – привычная для таких ландшафтов деталь. Это странновато: кузнецовский мир принципиально антиурбанистичен. Откуда в нем взяться трамваям? И почему – именно трамвай (а не, скажем, автобус)? А вот почему… Трамвай может идти только по проложенным рельсам, у него нет иного пути. Трамвайные маршруты, как правило, являются замкнутыми, кольцевыми. Движение трамвая – превосходная метафора человеческого сознания, пребывающего в силовых полях Мифа.

Для Кузнецова то, что мы называем «природой», в этом плане ничем не отличается от того, что мы зовем «цивилизацией». Природа и цивилизация – близнецы-братья. Они равно невменяемы. Трамвай ходит по кругу? Но точно так же – не думая о контексте и о последствиях собственного движения – ходит «рыбий горбатый плавник» в слепых поисках моря. «Вот засохли на дереве листья – Это корни подрезал плавник». А не подобен ли этому плавнику просвещенный Иванушка, герой знаменитой «Атомной сказки», тот самый, который повстречал Царевну-Лягушку, «вскрыл ей белое царское тело и пустил электрический ток»? И плавник, и Иванушка – реализуют заложенную в них программу, только программа одного – искать море, а программа другого – резать лягушек и развивать технологии.

Собственно говоря, суть Мифа – непрерывная реализация неостановимых бешеных программ, вставленных в природу, в человека – во все сущее. Вставленных кем? Кто – автор этой безумной программистской фабрики? Нет ответа.

Юрия Кузнецова часто упрекали в том, что он выводит и возвеличивает сверхчеловека «а-ля Ницше». Эти упреки были справедливы: протагонист кузнецовской поэзии действительно видел себя исключительной натурой. « – Хочу! – он слово обронил, – посильное поднять, тремя путями этот мир рассечь или обнять».

Вообще-то он не мог быть иным. В кузнецовском мире, в царстве вихрей, лавин и крутящихся шестеренок привычные человечные персонажи были бы абсурдны так же, как рефлексия Пруста в пространстве вестерна. Всякая среда требует адекватных себе форм реакции. Общаться с лавиной – значит спасать себя от лавины. Общаться с вихрем – значит противостоять вихрю и преодолевать его.

Однако есть еще один нюанс. Наличие Героя является непременным условием существования мифологического сюжета. Миф заинтересован в том, чтобы сюжет состоялся, ведь сущность Мифа, заключается в постоянной трансляции себя, то есть – в бесконечном проигрывании ключевых мифологических коллизий. Всякий человек, попавший в мифо-реальность, обречён стать Героем. Миф как бы доращивает «обычного человека» до Героя либо убивает его, если он непригоден для этой роли (а очень часто – одновременно доращивает «обычного человека» до Героя и убивает его).

У Кузнецова есть много иллюстраций на эту тему, например врач Петр из поэмы «Змеи на маяке». Кстати, точно так же Миф склонен доращивать любого стихотворца до Поэта, певца Вселенской Бури и соперника Вселенской Грозы. Кузнецов запросто именовал себя «гением» не потому, что банально задавался, а потому что жил Мифом и в Мифе.

Возникает вопрос: откуда у Юрия Кузнецова появилось подобное мировоззрение, совершенно противоречившее «духу времени»? Можно ли подобрать культурно-исторические аналоги творчеству Кузнецова?

Как это ни парадоксально, Юрий Кузнецов – «европейский поэт». Его творчество восходит к направлению, которое было жестоко оборвано в русской литературе, но чрезвычайно широко развилось в западноевропейских литературах. Назову это направление «мифо-модернизмом».

Модернистское искусство строится на преодолении норм и установок обыденной реальности. В этом Миф – союзник модернизма, ведь он тоже стремится отменить нормы обыденной реальности (для того, чтобы восстановить в своем праве законы пра-реальности). Рано или поздно модернисты наталкиваются на силовое поле национального Мифа, и подключаются к его энергиям. Так формируется своеобразное «модернистское почвенничество».

Октябрьский переворот 1917 года положил предел уверенному развитию мифо-модернизма в России. Идеология большевиков была векторно направлена в «светлое будущее», а мифо-модернизм по своей сути всегда обращен в прошлое, к идеалам «Золотого Века»; для большевиков он являлся однозначно реакционным явлением. В условиях 20 – 30-х годов любые проявления мифо-модернизма расценивались как «контрреволюционные вылазки классовых врагов». После расстрела Николая Клюева и Павла Васильева русский мифо-модернизм прервался на несколько десятилетий. В западноевропейских литературах не было подобного разрыва; все эти литературы прошли через стадию мифо-модернизма в течение первой половины ХХ века; далее последовало освоение мифо-модернистского опыта и включение его в культурную базу.

К слову, Юрий Кузнецов невероятно, фантастически похож на английского (точнее – англоязычного ирландского) поэта первой половины ХХ века Уильяма Батлера Йейтса; собственно говоря, Кузнецов и Йейтс – один и тот же социокультурный тип. Это стало ясно всем – и самому Кузнецову, в конце жизни писавшему «баллады под Йейтса» (такие, как «Отец и сын»), и главному переводчику Йейтса на русский язык – Григорию Кружкову, в свою очередь начавшему переводить Йейтса «под Кузнецова».

…На грани семидесятых и восьмидесятых годов Юрий Кузнецов становится дружен с политикой, а к концу восьмидесятых годов – почти полностью превращается в политического поэта, безоглядно включается в «перестроечные процессы» (действуя при этом не на стороне «западников-демократов», а на стороне «почвенников-патриотов», объединившихся вокруг журнала «Наш современник»; он долгое время возглавлял отдел поэзии в этом журнале).

Само то время активно способствовало политизации поэтов и заставляло их стремительно (и почти всегда во вред себе) политизироваться-поляризоваться. В этом отношении судьба Юрия Кузнецова даже сложилась удачно, фартово; многих хороших советских поэтов перестроечная политизация просто уничтожила, испепелила – это относится как к «демократу» Евгению Евтушенко, так и, скажем, к «патриоту» Валентину Сорокину. Кузнецова она изменила, но не погубила и даже не умалила.

Это случилось потому, что политизация Юрия Кузнецова – не итог слепого натиска веяний извне, а закономерное следствие пребывания поэта в парадигме модернистского Мифа. Поначалу Миф внушал поэту общие представления о бытии и мироздании, о пространстве и времени, диктовал ему определенные мифо-жесты. По мере своего оформления, оплотнения Миф не мог не толкнуть поэта в сторону политического пере-про-живания действительности – тем более что сама действительность второй половины восьмидесятых была неутешительна и способствовала мрачным пророчествам.

Уже в начале восьмидесятых наиболее чуткие люди (к которым, бесспорно, относился и Юрий Кузнецов) стали догадываться о том, что грядут большие перемены, и о том, что они не сулят Советскому Союзу (то есть России) ничего хорошего.

В 1982 году Кузнецов пишет одно из самых лучших своих стихотворений – «Новое небо».

 
Семь небес никого не спасут
От былой и грядущей печали.
Север. Солнце ни там и ни тут
И не греет косыми лучами.
 
 
Дальний брат возвратился домой
И в пустые просторы рыдает.
Он ладони над мертвой землей,
Словно круглое небо, смыкает.
 
 
Вот что он говорит в забытьи:
– Мир остался без крова и хлеба.
Где вы, братья и сестры мои?
Я построил вам новое небо.
 
 
Вместо рук над моей головой
Вижу звездную млечную сетку.
И роняет на купол живой
Белый голубь зеленую ветку.
 
 
Это небо светло и легко,
Этот голубь не знает печали,
Это солнце стоит высоко
И меня заливает лучами.
 

Это пронзительное стихотворение, как и почти все стихи Кузнецова до 1983 года, построено на живом, многомерном символе. Начиная с 1983 года (со стихотворений «Опора» и «Связь») Кузнецов перейдет к аллегории. Он начнет писать публицистические стихи о самых кровавых и потаенных страницах русской истории, о «ложных святынях» советской современности (таких, как почитание Вечного Огня и Неизвестного Солдата), о европейских философах (в эту книгу не вошёл цикл стихотворений Кузнецова, в котором весьма критично характеризуются Сократ, Паскаль, Спиноза, Кант).

В поэзии Юрия Кузнецова девяностых годов его мир, доселе напряженно державшийся в мощном магнитном поле Мифа, раскалывается на два полюса – на «минус» и «плюс».

С одной стороны – черная безнадежность, обреченность, бездна, оплакивание России…

 
Жизнь напустит холода и голода,
Обобьют наш голос и бока.
Не удержит ни серпа, ни молота
Наша угорелая рука.
 
 
Мы сойдемся на святом пожарище
Угли покаяния сбирать.
А друзья и бывшие товарищи
Будут наши угли воровать.
 
(«Тень от тучи родину нашарила…»)

С другой стороны – такие светлые, чистые, воздушные стихи как «Бабочка», «Воспоминание о горах», «Анюта», «Ложе сна», «Пыль солнца земля отряхает…».

 
Пыль солнца земля отряхает,
И эхо гуляет в лугах.
Мой дух на цветах отдыхает,
На девушках и облаках.
 
 
Синеют, алеют, белеют,
И эти смеются, и те.
И легкие бабочки веют
На этой и той высоте.
 
(«Пыль солнца земля отряхает…»)

В это время образы, пришедшие в поэзию Кузнецова из сочинений Фридриха Ницше, сменяются христианскими реалиями и символами. Юрий Кузнецов из ницшеанца становится христианином – странным, не во всем ортодоксальным, но искренним.

 
Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
 
(«Полюбите живого Христа…»)

Скажу честно: мне ближе Кузнецов ранний, Кузнецов семидесятых годов, нежели Кузнецов поздний – этот одинокий седой богоискатель в выжженной постсоветской пустыне. Но я и Гоголя первого тома «Мертвых душ» предпочту Гоголю второго тома и «Выбранных мест…»; и Лев Толстой «Войны и мира» мне милее сурового Льва Толстого последних десятилетий. Надо уважать эволюцию людей высоких духом, а логика этой эволюции слишком часто ведет от вольного творчества к рискованным метафизически-религиозным исканиям. Весенние соловьиные сады, уютные зелёные затончики «чистого искусства» – не для великанов, не для титанов (вот и Александр Блок сбежал же из своего «соловьиного сада» в метельный Петроград) – их непрестанно тянет в бушующий океан Вечных Вопросов.

Может быть, Юрий Кузнецов – последний значительный русский поэт, который всерьез воспринимал, видел, чувствовал себя великаном и титаном, соравным с Софоклом, Гете, олимпийскими богами. От этого предположения мне становится жутко. Спору нет, постмодернистские малюсенькие пригорки-ручейки, холмики-ложбинки соразмерны нашему времени и удобны всем. А горные вершины – и застят глаз, и опасны. «Горы сровнять – хорошая мысль», как некогда говаривал один малосимпатичный персонаж Достоевского. Пускай нынешние наследники данного персонажа твердят свою нескончаемую погудку: «Кузнецов безвкусен». Во-первых, это – неправда: у Юрия Кузнецова – великолепный вкус. А, во-вторых, «дикость и безвкусица» Монблана лучше, чем «оптимальный вкус» полуметровой дачной насыпи.

Юрий Кузнецов – поэт огромный, и масштабы его дарования воочию видны в очевидном мериле лириков всех времен и народов – в том, что принято именовать «стихами о любви» (а по сути это даже – не всегда «стихи о любви», но всегда «стихи о мужчине и женщине).

Линия русской «любовной аполлонийской поэзии», начатая великим Пушкиным, ныне выродилась в бесконечную «асадовщину» и «щипачевщину». Уже невозможно читать современные «стихи о любви»: куда ни взгляни – везде силуэт Асадова и тень Щипачева.

Но ведь была и другая, параллельная дорога любовной лирики – «дионисийская». Эту дорогу проторили Лермонтов и Тютчев, Блок и Маяковский, Есенин и Цветаева. Любовь не как «гармония двух сердец, эдем и благорастворение воздухов», но любовь как противоборство, страсть, огнь, любовь как звериная неизбежность и бешеная неизбывность – вот что еще может оказаться живо в современной лирике. «Я вас любил так искренне, так нежно» – этому в устах нынешних поэтов ничуть не веришь; но горькое «о, как убийственно мы любим!» еще способно вызвать понимание.

Лирический герой Юрия Кузнецова любит именно что убийственно. Его стихи «о мужчине и женщине» потрясают своим убедительным духом мужественности – притом какой-то природной, вековой, довременной, извечно-воинской, центурионско-скифской мужественности. В этих стихах мужчина и женщина как будто бы явились с разных планет. Мужчина у Кузнецова – всегда Пророк, ураган, поначалу равнодушный к бабьей природе, а потом – разжигающий в себе беспощадную страсть. Женщина же, знамо дело – кукла и жертва.

 
Что тебе до семейных измен?
Что тебе до разорванных звеньев?
Что тебе до обрушенных стен?
Что тебе до летящих каменьев?
 
 
Горный воздух так чист и глубок,
И леса обступают огулом.
Посмотри на бегущий поток,
Он живет своей силой и гулом.
 
 
Он поток. Он ломает хребты
И летящих камней не боится.
Он зажмет им орущие рты,
Он обточит им грубые лица.
 
 
Он шумит про свое и ничье,
Он уходит в открытое море,
Где купается имя твое
И гуляет душа на просторе.
 
(«Что тебе до семейных измен…»)

Эти стихи честны, и, может быть, поэтому они останутся в многовековой сокровищнице русской лирики. В том, что они действительно будут в этой сокровищнице, у меня нет сомнений. Любовная лирика Кузнецова сделана из того материала, из которого делается классика – и потому она будет (уже стала) классикой.

 
Он ленив и тяжел на подъем,
Жизнь пройдет – он ее не заметит.
Но такие идут напролом,
Если бабочка душу зацепит.
 
 
Оттого на свечу и летят
Все безумные бабочки лета.
Обгоревшие крылья шуршат
У подножья оплывшего света.
 
 
Вот одна, вот вторая летит,
Вот четвертая бабочка ночи.
Через небо дорога шумит,
А любовь все светлей и короче.
 
 
Сколько можно так странно глядеть
На огонь, отраженный водою?!
Ты сказала: – Хочу долететь… —
Та свеча оказалась звездою.
 
 
Ты летела, во мраке шурша,
За погибелью или спасеньем,
Как ночная земная душа,
Но с небесным диковинным зреньем.
 
 
И, упав у какого-то пня,
Ты шуршала крылами все глуше:
– Ночь любви, отомсти за меня,
Ночь любви, погуби его душу…
 
 
Он ленив и тяжел на подъем,
Смерть найдет – и его не зацепит.
На тепло он ответит огнем,
Но потери твоей не заметит.
 
(«Бабочка и звезда»)

Юрий Кузнецов – поэт чрезвычайно узнаваемый. В его поэзии все несет на себе отпечаток авторской индивидуальности – и мифо-герои, и сюжеты, и грандиозные черно-белые пейзажи (Кузнецов – ни в коей мере не колорист, он – мастер формы, линии, графики, офорта), и специфические отрывистые («жестяные») интонации, и патентованные кузнецовские трехстопные анапесты с анафорами и глагольными рифмами. Стихи Кузнецова наделены уникальной просодией, которую возможно узнать с первых двух строк (скажем прямо, это – редкое явление в современной поэзии, почти сплошь вторичной и подражательной).

В раннем стихотворении «Поэт» Юрий Кузнецов написал:

 
Ночью вытащил я изо лба
Золотую стрелу Аполлона.
 

Советские критики восприняли это двустишие с недоумением, стали говорить, что «вытащил изо лба» – неграмотно (а как будет грамотно?), закричали: «Этого не может быть – стрелы Аполлона смертоносны, Аполлон не щадит никого». Господа критики все же соврали: Геракл однажды открыто боролся с Аполлоном за дельфийский треножник – и после остался в живых.

Но дело вовсе не в этом, а в том, что Юрий Кузнецов вполне точно показал происхождение своего гения (употреблю это слово не в современном, а в античном значении).

Кого Аполлон обстреливал златыми стрелами? Обычных людей (например, детей Ниобы). Титанов. Наконец, Гигантов. Обычные люди и Титаны – не подходят (по разным причинам), но зато самое то – Гиганты. Исчадья крови Урана, впечатляющие полумужики-полузмеи (кстати, змея – всенепременный признак поэзии Кузнецова, фактический тотем Кузнецова). Истребленные «новыми богами» – но не до последнего корня. Возможно, впоследствии выжившие потомки Гигантов были крещены. У лирического героя Кузнецова – постоянная кровная память Гиганта: «Мать-Вселенную поверну вверх дном», «будешь ты мелководьем брести, по колено сгнивая в пути» (не стану ворошить родовую коллизию сего героя – а она очень показательна и в малейших деталях соответствует античному сюжету с Гигантами).

Почему бы потомку Гигантов не сохранить в качестве трофея, семейной реликвии – золотую стрелу Аполлона?

Отчего бы ему не отправить ее в лоб поэту, талантливому кубанскому парню – в знак дружеского приветствия и как свидетельство избранности, отмеченности?

(Эстафета стрелы: от Аполлона – к Гиганту, затем к его потомку, наконец – к поэту).

Как, при каких обстоятельствах мы бы еще узрели, узнали, опознали самую настоящую, подлинную, аутентичную стрелу Аполлона?

Кирилл Анкудинов