Поцелуй Дарью обжег: словно непомерная тяжесть свалилась на нее, заглушая последние призывы и крики о помощи со стороны духа и души. Ноги подломились и, ошеломленная и подавленная, хозяйка начала медленно опускаться на пол… Не в силах больше бороться с нахлынувшей страстью, пожиравшей все ее существо, девушка беспомощно металась между зовом тела и призывами духа и души, совершенно обессилив от этой борьбы и став легкой добычей охотника…
Сысой, не скрывая своей злости на нее за гибель своих родителей, рванул рукой мягкую ткань ее рубашки, оставив лохмотья на голом теле своей жертвы. Еще раз усмехнувшись про себя в том, что на этот раз месть его будет сладка, быстро спустил с себя штаны…
Она металась, стонала, что-то кричала и билась в его объятьях, как загнанная в силки птица, еще больше возбуждая его и заставляя все больше и больше наращивать усилие и темп, пока не зарычал он как дикий зверь от удара в голову, извещающего, что все кончено…
Не понимая и не принимая всё то, что с ней проделывал Сысой, Дарья ощущала сильное раздвоение: с одной стороны – это было полное единение со зверем, который наслаждался ее телом, а она – его телом, мечась, крича и кусая его… С другой стороны – это тело было не ее, а чье-то чужое, ничего общего не имеющего с ней… Но с каждым натиском Зверя, в ней самой все сильнее и сильнее пробуждалось звериное чувство страсти, заглушая зов совести.
И в тот момент, когда Дарья-НеДарья почувствовала, что сходит с ума от хлынувшего огромным потоком наслаждения, а зов совести оказался совсем не слышен, она закричала как бешеная волчица, впившись зубами в мякоть его плеча, когтями расцарапывая его спину, и упала без сознания…
Возвращение к действительности было тяжелым: гудела голова, словно колокол на монастыре, из памяти все стерлось. И, не понимая, что же с ней произошло, она смотрела и не узнавала Сысоя, который, буднично рассматривая ее тело, застегивал штаны.
– А ты ничо, дефькя сладкая! Ну, прошшевай… Как-нидь ишшо захляну! – и, откровенно издеваясь, добавил. – Фролке-то скажи, мол, опоздал он!
– Господи, чо ж я наделала? – только сейчас до нее дошло, наконец, то, что произошло: словно кто-то невидимый мгновенно ее вморозил в глыбу толстого льда – так стало страшно за себя. – А как жа Фролка? Кто мене замуж топерича таку возьмет? Кому я така… нужна?
И горькая обида на то, что роковое затмение разума, пришедшее к ней так неожиданно, застало ее врасплох и погубило навсегда, заставило кинуться к зеркалу.
– Господи, прости меня грешную, не дай погибнуть! – бормотала она как сумасшедшая, причитая и заговариваясь, хотя при этом как ни в чем не бывало успевала рассматривать и не узнавать себя; губы были синими, покусанными, на теле виднелись везде синяки и ссадины, вся рубашка была залита кровью… И тут до нее дошло, что не сохранила она девичью честь – главное свое богатство для любимого Фрола. Сначала Дарья горько заревела, проклиная Сысоя, а потом завыла как волчица, мотая головой из стороны в сторону. Возможно, появись в это время здесь Сысой, и глотку бы ему своими зубами перегрызла…
Сколько продолжалось это состояние, бедолага не помнила. Только пришла она в себя, когда слез в глазах уже не осталось.
– Сама виновата, вот и терпи! – свой сухой, жесткий, хриплый голос хозяйка не узнала: ей все еще казалось, что это произнес кто-то другой, со стороны.
И все-таки это была надежда… Шанс жить дальше, хоть и с тем, что получилось. Но главное, эта надежда мирила ее дух, душу с опоганенным телом: значит, жизнь продолжается!
Встав на обессиленные ноги, опустошенная и раздавленная, сняла с себя остатки рубашки и пошла набирать воду, чтобы смыть хотя бы грязь с тела. В этот раз вечер она ждала с ненавистью: предстоял серьезный разговор с Фролом…
– Эй, Дашк! – голос Фрола, к удивлению, не затронул ее души. Почему-то даже страха или ощущения собственной вины не было: в больной голове стоял ровный гуд, заглушающий все, что приходило извне. – Выходь…
Хозяйка, превозмогая боль, поднялась и приблизилась к дверям ворот, не открывая их своему дружку.
– Ты, вот чо, Фрол Нилыч… – не своим голосом произнесла она, еле сдерживая слезы. – Ты меня прости, но я больше к тобе не выйду. И ня ходи ты больше ко мне. Никогда!
Как раненая в сердце горлица, прислонилась лбом к щели в дверях, молча роняла горячие крупные слезы, до боли закусывая губы, шептала, чтобы не услышал дружок. – Прошшай, Фролка, любовь моя! Видать не судьба нам быть вместях… Ты ишшо найдеш свою горлицу, свою любушку… Вот тока это буду не я! А могла ба быть и я… Зачем тебе порченка? Топерича, Фрол Нилыч, жистя моя пойдет по другому путя… И ентот путь-дорожка – не с тобой!
Последняя фраза далась ей с особенно большим трудом. Сжав свое растерзанное сердце двумя руками, растрепанная и страшная, молча глотала текущие ручьем по щекам горькие слезы.
– Ты чо, Дашк? – голос Фрола почему-то в это время ей казался таким далеким и даже ненужным, но вместе с тем бесконечно дорогим и родным. Очередной приступ жалости к себе заставил слезы с новой силой бежать по щекам. – Да чо с тобой? Ты чо, заболела?
– Ой, Фролка, заболела… Да ишшо как заболела! – хозяйка дома стояла спиной к двери в полной прострации: ей уже начало казаться, что дом вот-вот закачается и упадет.
А кто-то в это время тихо-тихо в мозгу нашёптывал. – А может это не дом? А может, это в тебе самой сломалась какая-то подпорка али стержень, какой? Вот он, момент. Ну, приукрась то, что случилось. Соври, наконец… И выход будет найден!
Но нечто суровое и беспощадное, словно каменной стеной навалилось на язык, не давая произнести спасительные слова…
– Вот чо, Фрол Нилыч, уходь! Не люблю я тобе! – вместо лжи выдавилось из белого от безнадежности рта. Ноги подхватили ее и понесли на сеновал, где зарывшись в прошлогоднюю солому начала биться и рыдать, проклиная Сысоя и обрекая себя на горькое одиночество…
Меж тем Сысоя в отряде ждал сюрприз. Кузьмич, оглядел внимательно пришедшего откуда-то комиссара и ядовито усмехнулся.
– Однако, ты, Сысой, ровно из боя откуда-то приташшилси! – он, усмехаясь в прокуренные усы, рассматривал глубокие кровавые раны на его лице. – Антиресно, с какими кошками ты дралси?
– Слышь, Кузьмич, отстань! У тобе выпить чо-нидь есть? – Сысой, потрогав лицо и спину, тут же почувствовал сильную боль, прошептал. – Ну и баба! Дикая как кошка… Ишь как рожу-то располосовала! Ну, ничо: быстро обратаю…
– Ну дак не ходи… к кошкам-то! – усмехнулся Кузьмич, явно намекая на то, что делают между собой коты и кошки в марте.
– Ладно, не буду… – примирительно сказал Сысой, выпивая стакан кумышки из бутылки, припасенной им еще вчера. Остатки кумышки размазал по лицу и поморщился от боли. – Ну, дак, чо ж ты хотел мне сказать?
– Да тута наши мужики двух бабушков – монашек словили…
– Эх, Кузьмич, Кузьмич! Сколько раз еще мне тобе учить: не мужики, а революцьённые красногвардейцы! Темнота, а ишшо красный командир! – Сысой был доволен. – Вот так, знай наших… А то – кошки! Ишшо мене, красному революцьённому комиссару кажнай слесарь замечанья делать будить!
И уже примирительно добавил – Ну, так чо ж?
– Ну, дак, тово… Мужики говорят… Переодетьси можно, да проникнуть в монастырь… – похоже, Кузьмич уже и сам не рад был тому, что начал этот разговор, да остановиться уже не мог. – Да открыть нашим мужикам двери! Потерь меньше бут…
– Ну, Кузьмич, дак ты у нас не иначе как Суворов будешь! – Сысой ерничал, потому что никак не мог простить простодушному рабочему того, что сам не смог додуматься до этого. – Не, мало Суворова, Напольен будешь! Ишь, чо удумал!
Сысой уже злился по-настоящему: к женскому монастырю у него было особое отношение. И вот на тебе. – Не я, а простак Петрищев додумался до такого хода! Столько баб… А утварь золотая… А иконы!?
Сердце чуть не зашлось только от одной мысли, что наконец пришло то время, о котором он так мечтал в детстве и долго шел к нему. Ить сколь лет пыталси гробануть ентот монастырь, а времечко-то вот тока щаз и поспело…
– Ну, дак чо, комиссар, давай разрешенью на енто, да веди мужиков! – Петрищев подбоченился, изображая себя Наполеоном.
– Даю! – воображение комиссара рисовало все новые и новые картины, в которых все интереснее и интреснее получалось новое приключение: ему до чертиков надоела осада…
Монашки при охране ворот не ожидали от красных такой подлости: не успели они пропустить переодетых в монашек рыжего комиссара и еще одного красногвардейца, как те быстро разоружили и прикончили штыками их, открыв отряду двери. Хлынувшие в монастырский двор красные, как уничтожающие все на своем пути термиты, разбежались по монастырю. Сысой был счастлив: его хитрость удалась и теперь уже никто не скажет, что ее придумал не он… А через несколько минут двор наполнился криками, стонами и беготней мечущихся монашек и почуявших забаву мужиков…
Но Сысоя интересовало другое: уж кто-кто, а он-то хорошо знал, в чем было главное богатство монастыря. Не зря же столько раз был бит в детстве за то, что лазил сюда воровать золотую утварь! И ноги его вели вовсе не в кельи к молодым монашкам, а к храму. Потому и стрелял он во всех, кто становился на его пути, пока не добрался до красивой двери храма.
С силой дернув за толстую ручку и открыв дверь, он влетел в хранилище утвари и икон с маузером и остолбенел: храм был пуст! Голые стены словно издевались над ним, сияя своей наготой: ни икон, ни золотой утвари, ни пожертвований…
– А-а-а, курва! – закричал он в бешенстве, специально допуская самые непристойные выражения в божьем храме, чтобы его оскорбить, унизить, а получилось наоборот: мысли его были кем-то разгаданы… И память услужливо высветила из темноты времени лицо настоятельницы. Теперь он не только матерился в ее адрес, но и начал палить туда, где высвечивался ее образ. Пули ложились в купол, стены, иконостас. – Ну, попадися мне ишшо, святоша, убью!
С пеной у рта и размахивая во все стороны маузером, выскочил он из храма, стреляя во всех, кто попадался ему на пути.
– Мы ишшо посмотрим, кто кого! – теперь красный комиссар жаждал крови, поэтому бежал именно туда, где слышались крики и стрельба…
Ворвавшись в одну из келий, он увидел в углу на коленях перед горящей свечкой монашку. От шума та оглянулась и увидела Сысоя с маузером. Сделав вид, что не заметила его, стала еще громче молиться.
Однако рыжему разбойнику и этого мгновения хватило, чтобы увидеть молодое лицо. Осклабившись как хищник, он подбежал и резко ударил ее маузером по голове: монашка даже не охнула, падая на пол.
– Я… вас всех… – хрипел комиссар, накидывая монашескую одежду на голову ей: молодое непорочное тело блеснуло своей чистотой и вызвало еще больший приступ гнева. – Вот так… я… со всеми… вами…
Монашка очнулась, когда зверь уже взял ее тело, но не сдалась и молча боролась, пока очередной удар не поверг ее в бессознательное состояние: хоть враг и взял тело, но не получил души и не сломал ее духа.
Не в силах сносить такое унижение, комиссар встал и, не сказав и слова, выстрелил в непокорную монашку из маузера. Невольно на ум пришло сравнение между ней и Дарьей… Плюнув на безжизненное тело монашки, красный комиссар вынул из походной сумки остатки самогона и допил до конца. В этот момент ему все было равно, что будет с монастырем, монашками и им самим. И только один раз он ухмыльнулся, выйдя из ворот монастыря: это загорелся его вечный враг, в котором еще орудовали его бойцы, сражаясь с женщинами…
Свой бой Сысой проиграл, но никак не хотел даже себе в этом признаться: перед глазами еще была жива картина, в которой молодая монашка явно показала ему то, что можно опорочить тело, но дух и душу не взять силой… От этого стало так тошно на душе, что он достал вторую бутылку самогона и прямо из горла начал заливать горечь поражения от женщины. Так и притащился он к своей конуре как побитый щенок…
5.
Середина сентября 1918 года, г. Верхотурье, Покровский женский монастырь.
– Девочка моя! – игуменья подозвала свою племянницу и обняла ее: в келье игуменьи никого кроме них не было, но и в этом случае мать-настоятельница прежде убедилась, что их никто не подслушивает. – Агашенька, девочка моя! Ты еще не монахиня – я не напрасно тянула с твоим постригом… Так что ты сможешь еще все начать сначала…
– Но, матушка… Я не хочу… – открытый рот Агаты, которой совсем недавно исполнилось двадцать восемь лет, излучал непокорность, и мать-настоятельница тут же положила свою ладонь на ее тубы.
– Не перебивай: у меня времени итак нет! Монастырь красные вот-вот захватят… – настоятельница перевела дух и вынула из складок своей сутаны письмо. – Ты сейчас пойдешь подземным ходом в Николаевский мужской монастырь и передашь это письмо настоятелю протоиерею отцу Феофану…
– Но, матушка. Разве это возможно? – от удивления послушница даже рот открыла: никто и никогда о таком ходе в монастыре не слыхивал, тем более когда-то упоминал.
– Да, но об этом знают только настоятели монастырей… – матушка Феодосия приложила палец к своим губам. – Поэтому поклянись, что никогда и никому не откроешь этой тайны!
– Клянусь! – девушка перекрестилась.
– А теперь возьми крест-ключ. Им ты откроешь и закроешь дверь из монастыря в ход и из хода в монастырь. Возьми письмо и иди с богом! – матушка настоятельница подошла к одной из своих стен и вставила в еле заметное углубление крест-ключ. – Прощай! И попробуй начать свою жизнь сначала… Господи, благослови ее… И не забудь: ты давала клятву хранить тайну… Храни и ключ!
С этими словами настоятельница вставила крест-ключ в углубление до упора и сделала полный оборот, а затем повернула массивный подсвечник, стоявший в стене неподалеку: что-то заскрежетало в стене, и тут же образовалась щель. Вынув крест-ключ, игуменья отдала его племяннице, поцеловала, перекрестила, отдала факел и втолкнула в ход.
– Что бы ни случилось – назад не приходи! Прощай и будь счастлива… Иди все время вперед, пока не упрешься в глухую стену. Найдешь камень с крестиком и откроешь дверь, как это сделала я. А сейчас, закрывай эту дверь в обратном порядке. Прощай… Иди с богом! – еще раз более подробно изложив ей весь путь и перекрестив племянницу, она начала закрывать за ней дверь.
Скоро Агата осталась одна одинешенька в чужом черном коридоре. Как механизм, закрыв за собой дверь, повесила на шею крест-ключ и сжалась от страха: черный длинный коридор враждебно смотрел на нее и тут же обдал своим зловонным дыханием. Пламя факела, отбросив ее собственную тень, вызвало мгновенный ужас.
И, если бы не задание матушки, Агата умерла бы от страха прямо на месте. – Нет! Я должна принести это письмо! Я поклялась! Я обещала!
Твердя про себя свои мысли как заклинание, Агата шагнула в темный коридор на подгибающихся от страха ногах.
Как это ни странно, из памяти невольно выплыл случай из детства на утесе Троицкого монастыря, когда она шла вместе с городовым против ненавистного рыжего черта Сысоя, спрыгнувшего с утеса прямо в реку. Тогда она долго стояла и смотрела на кадета, будущего мужа ее сестры.
– Эх, Николя, Николя… Ну, зачем тебе было так торопиться? Подождал бы еще пяток годиков-то… А там бы и я поспела! А какой верной женой я была бы тебе! И за тобой пошла бы хоть на край света… Ведь никого, кроме тебя я за все это время так и не любила! Даже в свой медальон твой портрет спрятала. Как глянул ты мне тогда в глаза… Нет, в саму душу – так и потонула навсегда! А теперь, и сладко… И горько… – шептала она, от страха крепко сжимая рукой факел.
Отзвуки шагов по каменному полу вернули ее к действительности, а тени от факела на стенках снова сжали тисками душу от страха. И снова память пришла на помощь: выплыл другой эпизод – пятилетней давности. Невольно Агата нахмурила брови.
– Ох, и дурак же ты, Коленька! Женился на моей сестре, заимел двух сыновей, а сердце, оказывается, тянется ко мне… Ты чо думал, все бабы одинаковы? Привык там, на войне, к легкой победе над бабами, курошшуп хренов! Ох, господи, прости! И чо ж ты мне тогда сказывал? Старая дева?! И ты можешь мне помочь… – Агата усмехнулась, продолжая разговаривать сама с собой.
– Да, Коленька, старая дева! А ты знаешь, морда твоя бессовестная, почему я осталась старой девой? Не мятой мужиком, не топтаной? В этом ты, Коленька, милый мой, во всем виноват! Ну-ка скажи мне, кто так ласково да призывно поглядывал все это время на меня? Да словами, а иногда и руками ласкал? А ты знаешь, что после твоего прикосновения у меня не то, что мурашки, огонь бесовский внутри зажигался? – она проглотила слюну, вспомнив всё, что было тогда.
Агата перекрестилась. – Думала, сама помру… Или сестру убью! И как только удержалась, сама не пойму! Так и жила, обманывая всех и себя… А когда ты меня тайком поцеловал? Кое-как с собою справилась… Чуть сама не отдалась тебе!
– Хорошо хоть поняла, что теперь у меня только один путь – прямиком в монастырь! Ведь жена твоя – моя сестрица любимая… – она вздохнула горько-горько. – Вот и пришла сюда… Чтобы ты, мой миленький, никогда не нашел больше меня! Ибо нет сил больше сопротивляться своей любви… Вот так, Коленька!
От такого внутреннего разговора пропал весь страх: теперь шла по подземному ходу монашка, улыбаясь и вспоминая своего любимого, которому уже никогда не достанется… Разве что сам всевышний этого захочет! И вдруг жестокая мысль ударила хуже бича, обжигая душу. – А вдруг кто-то из красных подонков погубит ее непорочное тело?
– Уж лучше смерть, чем позор: если не досталась тебе, мой любимый Коленька, не достанусь никому! – решила твердо монашка и стала внимательно смотреть по сторонам: приближался тупик, о котором ее предупреждала мать-игуменья – Ага, вот слева дверь, о которой говорила тетушка. Значит, надо идти дальше, да смотреть крестик по правую сторону…
Ушли куда-то страхи от всполохов тени, не возвращались и воспоминания. Агата упорно искала крестик на камне и щель для ключа-креста, который висел на шее. Крестик увиделся не скоро, да и щель пришлось поискать. Но держатель, в который она вставила свой факел, нашелся быстро. Вставив крест-ключ, послушница повернула его на полный оборот, а затем держателем факела открыла дверь. Сначала заколебалось пламя, а потом в глаза хлынул свет…
Первым, кого увидела Агата, был сам настоятель, который в это время молился перед алтарем, но услышав знакомый скрежет механизма двери, уже ждал посланца. Закрыв дверь за собой, послушница замерла, не зная, как поступить дальше.
– Зачем пожаловала, дева Господня? – глаза настоятеля впились в послушницу, вызывая дрожь в коленях от страха: казалось, что настоятель читает ее душу. – Ну, говори… По пустякам этим ходом не пользуются!
– Батюшка, отец Феофан! – Агата поклонилась и вынула из-за пазухи письмо – Вот… Письмо матушка-игуменья… Просила передать!
Поклонившись, передала письмо и стала смиренно ждать.
– А ты, голубушка, присядь… Присядь! А я пока прочту послание…
Агата видела, как разгладились суровые складки на его лице. Заметив топчан, села на него и только после этого ощутила, как устали ноги.
Время тянулось долго: настоятель читал, смотрел куда-то вдаль, обдумывая то, что сообщала ему игуменья, шептал что-то про себя. Наконец, он оторвался от письма, не торопясь, аккуратно сложил его и сунул в потайной карман, подошел к алтарю и опустился на колени. Словно кто-то большой и сильный легко поднял Агату и опустил рядом с ним.
Отец Феофан молился. Эту молитву послушница всего однажды слышала из уст матушки– игуменьи совсем недавно, однако врезалась она в память накрепко. И вот теперь, отец Феофан молился, оплакивая души опозоренных и убиенных дочерей Христовых, до конца исполнивших свой долг… И бежали мурашки по спине Агаты от этих слов его!
– А мой долг, теперь каков? – чуть ли не вслух произнесла она то, что беспокоило все это время, когда настоятель поднялся с колен и повернулся к ней.
О проекте
О подписке