Читать книгу «Непонятый Евгений Онегин» онлайн полностью📖 — Юрия Никишова — MyBook.
image
 














 




Перед нами уникальное обобщение, категоричное по форме и неопределенное по содержанию. В нашем языке носители содержания — имена; это существительные (правда — ложь, любовь — ненависть, родина — чужбина) и прилагательные (притягательный — противный, ранний — поздний, умный — глупый). А в приведенной цитате главное слово обобщения ничего не характеризует, не выражает, а только указывает, оно — вместо имени, местоимение. И получается, что кажущееся понятным, предельно ясным «всё» на деле становится безразмерным. Цитату с полным правом на то может использовать, для подкрепления своих рассуждений, исследователь, утверждающий, что Татьяна видит глубину и подлинность онегинского чувства, но со своими притязаниями сюда (используя «всё» как зонтик: если ясно «всё», то и всем!) вклинится и тот, кто считает — Онегин лицемерит по возрождаемым навыкам «науки страсти нежной». Какое истолкование верно, стало быть, только оно и правомерно, вполне четко выявится, если пушкинскую констатацию видеть в контексте. А еще — если сумеем понять позицию поэта: нелегкая и благодарная задача.

Но если контрастные толкования опираются на одно утверждение (вот как здесь: «внятно всё» — и всем?), может, обе стороны правы — наполовину? Такого не может быть. Надо вникнуть в оценки автора: только здесь путь к истине. Эту ситуацию мы в свое время непременно рассмотрим.

Чрезвычайно существенную особенность пушкинской манеры на материале стихотворения «Пир Петра Первого» выделил Л. В. Пумпянский: «Уметь анализировать и перечислять есть главное дело ума. Глупость, опуская все возможные причины, прямо попадается в единственно верную и на вопрос: почему пир в Питербурге? — прямо отвечает: потому что царь мирится с Меншиковым. Это примитивизм. У Пушкина 7 возможных причин и 8-я верная. Почему это так? Потому что размышление должно учесть все причинные обертоны — без этого у решения этиологической темы нет тембра»[17]. Отмеченный принцип художественного мышления Пушкина Л. В. Пумпянский называет принципом исчерпывающего деления. Уместнее именовать этот принцип альтернативным (художнику нет надобности «исчерпывать» деление, да и не нужны остановки для проверки, в какой степени исчерпаны перечни; объем перечня заведомо окажется субъективным); тут суть в том, что намечается не единственное (даже если выставляется сразу реальное, истинное) объяснение, но, рядом с ним, еще серия объяснений возможных, даже если они менее вероятны. Открывается путь увлекательных раздумий, которые вооружают читателя знанием души человеческой; размышления о судьбе героя обогащают его опыт. Итоговые решения не декларируются, путь к истине в ситуации, начертанной поэтом, читатель приглашается проделать самостоятельно.

В нашей стране произошел контрреволюционный переворот, соответственно идеология поменялась кардинально. Но как не отметить парадокс? Методология литературоведения, развернувшись в содержании, по характеру своему ничуть не поменялась. В советские годы надо было отправляться в путь, обогатившись трудами классиков марксизма-ленинизма, теперь — прихватив с собой Библию. Так что исследователь заранее знал (и ныне, если он такого типа, знает), к какому выводу он придет и куда своего читателя приведет. «Новую» методологию уместно назвать методологией вывернутой перчатки. Она проста: меняй в оценках плюсы на минусы (и наоборот), а еще — выводи на передний план то, что замалчивалось, и уводи в тень то, что выпячивалось. А Пушкин удобен, он удивительно широк, так что на любой вкус там что-то найдется. Я попытаюсь придерживаться методологии поиска.

Новое пополнение пушкинистов, похоже на то, настроено решительно, готово посягнуть и на методологию. А. А. Белый вознамерился — не много, не мало — отменить все профессиональное литературоведение (!). Химик по базовому образованию, он поделился и воспоминаниями, как увлекся новыми интересами. Когда-то он как читатель был под впечатлением «некоей симметрии» между «Моцартом и Сальери» и «Выстрелом»: «и там, и тут действуют «гений» и «злодей», а конфликт вызван завистью. Явный параллелизм казался залогом того, что раскрытие внутренней логики трагического финала первой и счастливого <?> второй — всего лишь «дело техники». Только через два десятка лет мне стало понятно,

что сходство — чисто внешнее, но эти вещи различны не только по жанру, но и по решаемым задачам»[18].

К слову, если бы представленный здесь тезис был изложен, получилась бы вполне обыкновенная статья, где был бы рассмотрен какой-то материал и сделан вытекающий из анализа вывод. Но тратить два десятилетия на получение не ахти какого вывода слишком не экономно. Автор нашел путь несравнимо эффективнее для себя. Он включает два компонента.

Первый из них — концепция независимого читателя. А. А. Белый всех грамотных, владеющих языком поэта, полагает потенциальными читателями. Из их среды сама себя выделяет группа критиков; она считает себя «авангардом», способным «оценивать художественные произведения и при этом обосновывать свои суждения» (с. 8). Критиков (скопом) А. А. Белый выставляет шарлатанами — за стремление «представить себя как «науку», своеобразной мимикрией литературоведения под «точные науки»». Литературоведческие работы, по его мнению, «построены по одному типу, предполагающему единство «научного» принципа, — развития интерпретации из какой-то одной априорной идеи (подсказанной исследователю его опытом и знаниями)» (c. 10).

Эти огульные косноязычные абстракции предназначены для того, чтобы место расчистить: «Посторонитесь! Независимый читатель грядет!» «Это означает (в аспекте нашего разговора), что никто не должен претендовать на то, чтобы указывать личности (!), что она должна читать и что она должна думать о прочитанном. Чужая книга не может заменить собственного рассудка, а мнение духовного наставника не может заменить совесть. Эти положения устраняют в принципе авторитетность критики в глазах читателя, переводят критиков из разряда «авангарда» на место «такого же, как любой другой»» (с. 9). Борьба за место потому и развязана, чтобы занять его. А тут — не надо ничего обосновывать, какая мысль ни пришла на ум, всякая годится: она же независимая!

Вторая из новаций А. А. Белого — метод спекулятивного круга. «Speculatio — speculation — спекуляция, умозрение. Наряду с вышеуказанными «спекуляция» имеет значение отвлеченного размышления, предположения, догадки. <…> Но вместе с тем это слово имеет смысл и самой настоящей спекуляции — ложного (не обязательно преднамеренно ложного) объяснения. Иными словами, ученый всегда держит свои теории на подозрении, внутренне ироничен по отношению к своим объяснениям, отчетливо понимая, что природа много богаче его мыслей о ней» (с. 11). Автор сам признается в своих неблаговидных действиях; остается его за цинизм похвалить. Но он не помечает иронию своих спекуляций, всюду категоричен.

Только один пример, к какому результату приводит спекулятивная методология. По А. А. Белому, в сфере «науки страсти нежной» Онегин не уступает «легендарному испанскому соблазнителю. Между Гуаном и Онегиным настолько много общего, что различие в судьбе этих героев приобретает характер различия в решениях Пушкиным одной и той же онтологической проблемы современности. В этом смысле принципиально важно то, что в Гуане происходит «преображение», в Онегине — нет…» (с.172–173).

Дон Гуану критик безоговорочно верит на слово, хотя герой лукав: «Мне кажется, я весь переродился. / Вас полюбя, люблю я добродетель». Причем герой уклончив («мне кажется»), а его апологет категоричен («происходит «преображение»»). Критика буквально гипнотизирует слово «добродетель».

Лучшая ложь умеет выступать под видом полуправды. Дон Гуан — виртуоз по этой части. Он мог бы преуспеть, ухаживая за прелестной вдовой под маской Дон Диего, но от этой маски отказывается, и даже на глазах Доны Анны: это сущая правда. В награду предлагается верить, что во всех поступках Дон Гуана нет обдуманности и коварства.

Дона Анна, да еще и в растревоженных чувствах, так и поступает. А между тем даже «тут» видно и обдуманность, и коварство. Дон Гуан понимает, что изначально предстать перед вдовой под своим именем невозможно: его имя вдове известно и было бы отвергнуто сразу. Возникает цепочка сближения: монах — Диего — … Обольстить вдову под чужим именем? Нет, обман такого рода Дон Гуану претит. Да и зачем лишать себя шарма острых ощущений? Из ненавидимого (пусть умозрительно) превратиться в любимого — какой головокружительный взлет! К тому же препятствие не так уж усложняет задачу, но делает ее несравнимо пикантнее.

Но в сознании исследователя прочно застряло уверение героя, что он переродился, — и другие факты «независимый читатель» в упор не желает видеть. А вот Онегин о перерождении не говорит; правда, с образом жизни, похожим на донгуановский, он не на словах, а на деле порвал уже в середине первой главы…

Уж кому-кому, а химику должно быть известно: определенные природные вещества надо смешивать расчетливо и аккуратно, а то шарахнет — мало не покажется. А наш бывший химик нашел клад: ай да филология, тут что ни смешивай — чем причудливей, тем экстравагантней. Живенько и настрогал кирпич объемом в 720 страниц — «Пушкин в шуме времени» да под шумок пушкинского юбилея и напечатал, доволен: «Шумим, братец, шумим!» Только и эта смесь взрывчата. Этот взрыв не смертелен, но профессионально неизбежен, — взрыв эмоционального негодования. Иного не заслуживает подход к Пушкину с «независимыми» (от здравого смысла) спекуляциями.

Судьба творческого наследия Пушкина за двести лет каких только испытаний, даже полярных по содержанию, не испытала! Поэт еще на школьной скамье определил свое поприще и был согрет вниманием корифеев русской литературы тех времен. Он занял первое место на русском Парнасе. Но еще при жизни художника ему указывали на счастливых преемников и в лирике, и в прозе, и в драматургии. Кумир Пушкина выстоял. Но и после не переводились желающие бросить поэта с парохода современности. Еще активнее действовали намеренные хоть и задним числом, а все-таки чему-нибудь поучить поэта.

Полагаю, продуктивнее чему-нибудь поучиться у Пушкина: потенциал его мудрости еще не прочерпан. В наше смутное переходное время эта задача наращивает свою актуальность. Суждения о современном литературном процессе пестрят непривычными для пушкинского времени понятиями: постмодернизм, метамодернизм, мейнстрим, нонфикшен, новая архаика. А не покажутся ли достойными новой жизни какие-то из пушкинских новаций? (Но для этого прежде всего надо озаботиться вечным размышлением, для чего на белом свете живет человек).