– Черный квадрат, – задумчиво проговорил Перваков. – Черный квадрат… дело в том, что «Черный квадрат» Малевича – это, своего рода, антиикона, философия пустоты и абсурда, символ антихриста. По воспоминаниям Бенуа, хорошо знавшего Малевича, тот частенько ставил свою картину в красном углу избы, там, где обычно стоят православные иконы. Поэтому я не удивляюсь, что тебе стали являться символы антиискусства.
– Но что же мне делать? – в нетерпении перебил его Чаликов. – Может быть, ты знаешь какого-нибудь старца, который изгонит из меня этих бесов?
Отец Илия строго посмотрел на друга.
– Зачем тебе старец, если ты все понимаешь сам? Могу я съездить с утра в Макарьевский монастырь к отцу Варсонофию, поговорить с ним о тебе, но боюсь, что без твоей собственной душевной работы у тебя ничего не получится. Даже если за тебя помолится бывший художник, а ныне иконописец и монах отец Варсонофий. Доходили до меня сведения, что к нему обращались за советом самые известные художники России, но вот кому и как он помог, это остается тайной.
Отец Илия посмотрел на поникшего друга и решил подбодрить его.
– Ладно, – сказал он. – Не унывай. Навещу я отца Варсонофия завтра утром, а ты приходи в церковь часам к десяти вечера, не раньше. Не успею обернуться. А ночью постарайся припомнить все свои грехи за последние годы, которые мучают тебя до сих пор, попостись до воскресенья, я тебя исповедаю и причащу. А завтра не забудь подойти в церковь, но не раньше десяти вечера.
– Как же я смогу забыть? С таким бельмом на глазах – растерялся Чаликов. – Приду, Илья. Ты только поговори со старцем. Может быть, чем-то поможет?
– Помогают не старцы, а Бог, Который через них действует, – вздохнул отец Илия. – Ты поменьше думай о старцах, а больше – о своей душе.
На этом они расстались. Отец Илия вернулся в храм, чтобы помолиться о друге. Чаликов направился домой с напутствием священника заглянуть в свою душу.
Всю ночь он не мог сомкнуть глаз. Ему вспоминались те подлости и ухищрения, на которые он шел для того, чтобы на время водкой погасить муки нечистой совести: и кражи книг из библиотек; и заговаривание зубов бедным девочкам – библиотекарям; и то состояние острейшего стыда, когда Варя приглашала его, воришку, выступить перед детской аудиторией с докладом на тему: «Почему я люблю книгу?»; и, наконец, чувство, будто бы он проваливается в черную бездну, когда в одной из библиотек у него вывалился из-за пазухи тяжелый том Достоевского и с шумом упал на пол; Чаликов вспоминал, как оперативник Василий делал из него преступника вдвойне, избавляя от наказания за кражу книг, но ввергая в куда более опасное нравственное преступление – донесением на таких же бедолаг – пьяниц, каким был он сам. Вспоминал, как с каждым новым грехом росло желание опьянить себя, одурманить, чтобы унять душевную боль, иссушить капли покаянного чувства, которые выбивались из души больной, но не мертвой.
И происходило с Чаликовым то, от чего он так долго пытался укрыться, происходило естественно и глубоко – он плакал, как ребенок, навзрыд от стыда и раскаяния. Кажется, за одну только ночь из него вышло слез столько же, сколько за последние несколько лет. И под утро, когда веки его стали смежаться от усталости, на душе у Чаликова стало полегче. Засыпая, он решил, что, когда проснется, то первым делом отправится в милицию к оперативнику Василию, поговорит с ним по душам и откажется от унизительной агентурной работы; затем зайдет на рынок к Анатолию, вернет ему репродукцию «Тайной вечери», объяснит ему, как сможет, причину невыполненной работы, а там – будь что будет. Вытерпит и унижения, и побои, лишь бы совесть была цела… «Не дай Бог сорваться», – подумал Чаликов, засыпая.
Ранним утром, когда Чаликов еще спал, отец Илия Перваков поднимался по косогору к стенам Макарьевского монастыря. Лучи восходящего солнца скользили по гладкой темно – сиреневой воде Волги и устремлялись по косогору ввысь к белокаменным стенам мужской обители.
Архимандрита Софрония, игумена монастыря, отец Илия встретил на монастырском дворике. Одет тот был в простенькую летнюю ряску и выглядел слегка озабоченным. Отец Илия поздоровался с ним, троекратно поцеловавшись, и попросил благословения на беседу с отцом Варсонофием.
– Да что ж такое?! Всем вдруг понадобился отец Варсонофий, – добродушно проворчал игумен Софроний. – А он у нас озорничает. В детство впал. Вчерась такие высокие чины из Москвы пожаловали – режиссеры, артисты, художники, даже сам… – Он склонился к уху отца Илии и прошептал одну очень известную фамилию. – Хотел побеседовать с ним. А этот сумасброд старый что выдумал?! Прибил над входом в свою келейку дощечку с надписью: «Ученая обезьяна. Часы приема…» и преспокойно сидит там песенки распевает. Гости из Москвы подошли, посмотрели на такую дощечку, обиделись. Кто ж захочет прорицательства от ученой обезьяны. Ушли. Хорошо, что я еще в трапезную их завернул. Ушицы из судака отведали, кагору попили. Немного отлегло. Проводил я их до пристани, возвращаюсь, а этот… прости меня, Господи, умалишенный на ворота в монастырь другую дощечку прибивает. А на ней написано: «Скотный двор». Стало быть, он – это ученая обезьяна на скотном дворе. Ну что мне с ним делать? Жаловаться? Так ему уж поди сто годков есть, грех жаловаться. Впал уж он, как видно, по милости Божией в детство… А ты, отец, благословения просишь на беседу. Поди. Поговори с ученой обезьянкой. Может быть, с тобой будет поласковее. Ну, а уж если нет, ты не обессудь.
Отец Илия, смущенный рассказом архимандрита, подходил к келье отца Варсонофия с некоторой опаской увидеть впавшего в безумие старика. Однако, не успел он постучать и произнести приветственное «Господи, помилуй», как дверь кельи распахнулась, и на пороге возник седовласый благообразный отец Варсонофий, лицо которого выражало скорее какое-то беззлобное детское озорство, нежели безумие.
– Входи, входи, милый, – увлек его за собою в келью старец. – Это я для ученых обезьянок из Москвы табличку повесил. Паломниками себя мнят, а важности больше, чем у папы римского. Знаю я, милый, зачем ты пожаловал. За друга радеешь. Это хорошо. По-христиански.
Отец Илия изумленно взглянул на старца, понимая, насколько был неправ игумен монастыря, называя его безумным.
– Новая душенька сегодня появилась на свет, омытая слезами покаяния, – продолжал старец. – Христианская жизнь начинается не с крещения и не с таинства исповеди, где все, от первого до последнего слова, можно наврать, а с таких вот ночных слезок.
– Отец Варсонофий, – растерянно проговорил Илья Перваков. – У моего друга – художника очень странная болезнь. У него перед глазами все время стоит черный квадрат…
– Эх ты, дурья твоя голова, – ласково отчитал отца Илию старец. – Нашел, чем пугаться и друга пугать. Черный квадрат. Небось, и про то, как Малевич в угол его ставил вместо иконы, рассказал? Экое неверие среди священства пошло. Бесенок хвостом вильнул, а попы за головы схватились. Конец света! Слезки ночные у друга твоего сильнее всякого «Черного квадрата» будут. Вышли у него из глаз квадратики. Не переживай. Поезжай и укрепи его в вере. И в силе покаяния, и в мудром попечении Божием о всяком грешнике.
Отец Варсонофий благословил Первакова и проводил его до двери келейки…
…Проснувшись, Чаликов, не глядя на «Тайную вечерю», набросил на нее покрывало, перевязал бечевкой и отправился на рынок для того, чтобы вернуть картину мяснику Анатолию. Чаликов был готов ко всему: к мату, к побоям, к унижению. Однако, когда он объявился перед Анатолием с опухшими от ночных слез глазами и, передав картину, твердым голосом признался, что не смог ее обновить и пообещал вернуть Анатолию взятые авансом сто рублей, мясник, к изумлению Чаликова, не произнес ни слова. Он развернул картину, вернул покрывало Чаликову и стал заниматься разделкой мяса. Только на секунду перед глазами художника появилась «Тайная вечеря», и Чаликову показалось, будто он увидел ее целиком и без всяких помех со стороны черного квадрата. «Наверное, показалось», – подумал он, направляясь к зданию УВД и испытывая куда большее внутреннее напряжение перед беседой с оперативником, нежели это было пять минут назад перед встречей с мясником Анатолием.
В дежурной части Чаликова спросили, куда он направляется, и он ответил, что к оперативнику Василию Пригожину. Дежурный офицер позвонил по внутреннему телефону, сообщил Пригожину о Чаликове, и только после этого впустил в УВД. Поднявшись на второй этаж и ища кабинет Василия, Чаликов вдруг услышал чей-то громкий смех, доносившийся через открытую дверь из другого кабинета, и невольно прислушавшись, вздрогнул, потому как смеялись над таким же подлецом, каким был Чаликов, над провалившимся агентом Козленок.
– Я даже не стал изобретать для него псевдоним, – вещал чей-то грубый мужской бас. – По фамилии, стало быть, и житие. Фамилия у него Козленок, стал агентом Козленком. Ха-ха-ха! Как-то раз сдал он своих подельников. Встречаются они мне через недельку всей гурьбой в центре города. Козленок изображает из себя крутого и говорит при друзьях: «У нас, видать, крыса завелась. Не успели патроны заказать к пистолету, как вы уже с обыском». И, знай себе, перед парнями крутит на блатняке да на меня с понтами наезжает. И вот представьте себе. Он у меня спрашивает при пацанах: «Кто же эта крыса?» И в эту секунду какя-то птичка небесная кап ему на голову. Видели бы вы, как покраснел мой Козленок. Беда! После этого парни его как-то вычислили, уж больно неестественно он себя вел. Почки ему отбили. В реанимации лежит. Плохой был агентишка. Никудышный. Баба с возу, кобыле легче.
В это мгновение кабинет Пригожина открылся, и Василий поманил пальцем Чаликова.
– Ты что та подслушиваешь, Рафаэль, – набросился на него оперативник. – Я разве не предупреждал тебя, что в милиции появляться только в крайнем случае?
– Сегодня как раз тот случай, – пробормотал Чаликов.
– Ну, присаживайся, рассказывай, – смягчился Василий.
– Я больше не могу, – начал художник, – не могу вести двойную жизнь. Не могу и не хочу доносить на кого-то. Измучился я. Не по мне это. Хотите, судите мня за кражу книг, но агентом я больше не буду.
– Совесть замучила? – участливо спросил Пригожин.
– Да.
– Ох уж мне эти интеллигенты, – проворчал оперативник, и, вытащив из кармана бумажник, достал сто рублей и положил на стол перед Чаликовым. – Этого хватит?
– Вы меня неправильно поняли, – покраснел Сергей. – Я действительно больше не могу быть Рафаэлем.
Василий внимательно посмотрел на Чаликова, опытным взглядом уловил перемену в его лице и повадках, и, наконец, забрал сотню со стола и сунул ее обратно в бумажник.
– Что ж, неволить я тебя не могу, Сергей Иваныч, – сказал Пригожин, – если ты действительно взялся за ум, Бог тебе в помощь. А если это так, временное настроение, знай, что вход у нас рубль, а выход – два. Проколешься где-нибудь, прибежишь ко мне за помощью, милости просим. Но уж тогда не обессудь. Носить тебе псевдоним Рафаэль до конца дней твоих. Понял?
Чаликов кивнул.
– Ну, а теперь иди. О нашем разговоре никому ни слова. Сергей Иванович Чаликов, свободный гражданин России.
– Спасибо, – брякнул Чаликов.
– Да иди уж, – махнул рукой Пригожин. – Не попадайся смотри!
Чаликов вернулся домой с ощущением воина, только что сразившегося с двумя драконами и победившего их. Давно не посещавший его покой вселился в душу. Тревожила только странная болезнь зрения, однако и она сегодня себя никак не проявляла. Очевидно, думал Чаликов, она заявит о себе в церкви, когда я пойду на встречу с Ильей Перваковым.
Чаликов едва дождался назначенного времени и чуть не бегом отправился к храму. Перваков уже ждал его, прохаживаясь у открытых дверей церкви. Вид у него был усталый, с дороги, однако он ласково улыбнулся другу, который, поздоровавшись, в нетерпении спросил его:
– Ну, что, Илья? Видел ли ты старца? Что он сказал тебе?
Отец Илия загадочно улыбнулся и, взяв Чаликова за руку, ввел в храм. Сергей ахнул, увидев убранство церкви во всем своем естестве.
– Старец сказал, что сегодня ночью родилась новая христианская душа, – ответил священник. – Так что, прими, дружище, мои поздравления.
О проекте
О подписке