Читать книгу «Политическая исповедь. Документальные повести о Второй мировой войне» онлайн полностью📖 — Юрия Филипповича Луценко — MyBook.

Я же – «слабак», с атрофированными мышцами рук, дрожащими ногами, после полутора лет тюрьмы и тяжелой ангины, был обречен еще и на голодное прозябание, так как количество пищи всегда и везде в ГУЛаге прямо увязано с процентом выполнения нормы выработки на производстве.

Я и не пытался выполнять норму, это было бесполезно, а шевелился просто для того, чтобы не замерзнуть. Так поступали и все «доходяги». Однако интуитивно я знал, что «доходягой» я ни в коем случае не буду.

Эти люди, доведенные до крайности, теряли стержень. Они собирали отходы около кухни, подбирали куски и рыбьи кости со столов, пили много воды, чтобы заглушить голод. Лучше буду умирать с голоду, терять здоровье от недоедания, но не унижусь, не утрачу человеческого достоинства.

В зоне, наскоро заглотив все, что выдавали на обед, я забирался на верхний ярус жестких деревянных нар и забывался в тревожном сне до самого утра, с перерывом только на вечернюю поверку.

Один раз я решился устроить себе «отгул». На разводе молча протянул руку дежурному фельдшеру – тот по частоте пульса определил, что у меня повышенная температура, и отправил в барак досыпать до девяти часов, когда на работу приходят вольнонаемные врачи. Пульс у меня постоянно тогда был более 90 ударов в минуту, но на температуре это сказывалось не в мою пользу – она постоянно была пониженной. По мнению врачей, это было личной проблемой каждого, администрация опасалась только эпидемий.

Врач в тот день освободила меня от работы по свершившемуся факту. Она прекрасно понимала природу учащенного сердцебиения, так бывало со многими, но редко кто пытался воспользоваться этим. Врач была добрым человеком и иногда даже жалела заключенных.

Я повторил свою авантюру через пару недель, когда на смену в развод вышел другой фельдшер. И тогда врач сказала:

‒ Еще раз повторишь – будешь наказан!

Но опять записала меня на больничное освобождение.

Днем, когда мы уходили на работу, в зоне становилось, как оказалось, намного веселее: дружно обедала смена рабочих кирпичного завода. Они шутили, смеялись, как с равными, переговаривались с поварами… Это о них строители говорили, что кирпичники «закормлены с осени». Все они были упитанными, крепкими ребятами с круглыми румяными лицами. Ели нехотя, красуясь, презрительно отталкивали недоеденное, оставляли на столах огрызки хлеба.

Один покосился на меня и показал головой на объедки. Я отрицательно помотал головой.

‒ Голодные, но гордые! – неодобрительно отреагировал «кирпичник».

Другой сам подошел к моему столу, поставил передо мной двойную порцию каши и положил кусок хлеба:

‒ Ешь. Не стесняйся.

Потом мне объяснили. В зоне оцепления, кроме кирпичного завода, размещалась еще и пекарня, обслуживающая центральный район Воркутлага. И кирпичники по очереди, несколько дней в неделю, после смены отрабатывали еще на самых тяжелых участках хлебозавода. Им приходилось очень туго, но они были сыты.

А строители, вернувшись после работы на зону, бегом врывались в столовую, иногда в драке сгребая со столов все остатки.

Мы жили в бараке, который звали «шалман». Спали без постели, на голых нарах, в трещинах которых селились полчища клопов. А тумбочки оккупировали тараканы.

В бараках же «кирпичников» такие же нары были отскоблены стеклом, отпарены от насекомых крутым кипятком и застланы чистыми одеялами с белыми простынями. Почти у каждого было по несколько подушек, а кое-где встречались и ватные одеяла.

Там пахло чем-то жареным и… густым потом.

Я пошел туда на экскурсию. Но дневальный меня сразу выставил – в эти «хоромы» чужих не впускали.

В зоне рядом с вахтой были отгорожены небольшой участок и половина типового барака. Там обитали женщины. Их было человек двадцать. В большинстве своем литовки и латышки. Несколько пожилых, остальные – молоденькие.

Работали они почти все в швейных мастерских – чинили спецодежду, в основном – прогоревшие на выгрузке кирпича из печей телогрейки и рукавицы. Женщины держались кучно, в одиночку не решались пойти даже в поликлинику или в контору за посылкой.

В столовой их часто обижали доходяги. Заметив обычную для женщин брезгливость, эти потерявшие человеческий облик «строители» развязно подходили к столам, где обедали девочки, бросали в их тарелки какой-нибудь огрызок или окунали туда грязный палец – и задавали наивный вопрос: «Вы это есть не будете?»

Забирали еду, даже не ожидая ответа.

Защитить женщин было бы очень просто: перенести их обед на то время, когда в зоне нет «строителей». Но администрация не была в этом заинтересована. Комфортные условия создавались только для тех, кто соглашался чем-то поступиться, стать более сговорчивым.

А я смотрел на них с болью. И именно так всегда представлял себе сестру, улавливая сходство с некоторыми девушками из Прибалтики.

А Нина тогда была еще на свободе. Их судили позже – в 1947 году. Нину привезли из Львова и присоединили к группе Игоря, Светланы и Лиды в Киеве. Их фотографии того времени (еще в колонии киевского завода «Арсенал». Там еще условия жизни были сносными) – вот они: Светлана, Лида и Нина…

Срок по восемь-десять лет почитался «детским». Таких осужденных часто оставляли в местных колониях. Но у наших было потом еще почти девять лет относительной свободы в отдаленных местах страны. У Нины – в тайге под Томском. После этого она обосновалась в Троицке Челябинской области – туда после окончания института был распределен ее муж.

Лиде Ереминой удалось вернуться на родину, но только в Киевскую область, к родителям ее мужа.

Светлана Томилина вышла замуж за Виктора Васнецова – потомка знаменитых художников и в прошлом тоже политического заключенного. Им удалось вернуться в Киев в 1963 году и прописаться в квартиру мамы Светланы.

Где осел Игорь Лещенко после десятилетнего срока в Воркуте и реабилитации – неизвестно.

А тогда, в 1946 году, освоиться в «благополучном» лагере кирпичного завода мне так и не удалось. Пометка на моем «Личном деле» требовала от администрации лагеря исполнения предписания. И как только пригрело северное солнышко и наступил круглосуточный полярный день, два конвоира со специально тренированной собакой препроводили меня на самый север Воркутинского промышленного района, в штрафную зону знаменитого по всему Северу «Известкового».

Это было страшное место. Оно приводило в трепет зэков диким разгулом преступности. Там царила тотальная власть воровских авторитетов, которые пользовались неограниченной поддержкой надзирателей и самого начальника лагеря Гаркуши. Этого Черного Ворона боялись на Воркуте больше даже, чем всесильного генерала Чепиги – начальника режима Воркутлага.

В небольшой зоне собирали весь «цвет» воровского мира Воркуты. Для администрации «Заполярной кочегарки» – Воркутлага, который и сам-то был средоточием самых отъявленных преступников ГУЛага, это место служило отстойником.

Жизнь человека в «Известковом» ничего не стоила. Ее можно было лишиться из-за куска хлеба, косого взгляда и даже по капризу какого-нибудь отморозка. Там даже такие законные «удобства», как место в бараке для отдыха после работы или посуда для получения пищи на кухне, были для нас недосягаемой роскошью. Подробно о том времени я написал в своей повести «В круге седьмом» («Тоби-Бобо»).

Для меня, далекого от понимания взаимоотношений в преступном мире, ослабленного и больного, выжить там было просто невозможно. И то, что я все-таки в живых остался, – настоящее чудо.

Первым великодушным подарком Провидения стала неожиданная встреча в этом забытом Богом краю с моим другом Аркадием Герасимовичем. Впрочем, друзьями мы стали именно в лагере. А до этого были просто «однодельцами»

Вдвоем стало гораздо легче. Мы помогали друг другу, чем только могли, и обрели надежду на спасение. Больше, конечно, Аркадий помогал мне. Он попал в эту зону немного раньше и, будучи электриком высокой квалификации, приспособился подрабатывать себе на кусок хлеба.

Второе чудо – меня разыскала «пробная» посылка от моих родителей. Из этого вожделенного ящика, килограмма в четыре, нам с Аркадием досталась только головка чеснока и одна ванильная сушка, которую мы по-братски разломили пополам. Все остальное исчезло в карманах и жадных ртах надзирателей, сбежавшихся «присутствовать» при вскрытии посылки. Остатки ушли как дань в воровскую «малину».

Посылка, кроме того, повысила мой статус в том диком мире. Что явилось особенно важным обстоятельством в тот период, когда не стало Аркадия: он погиб при аварии из-за природного катаклизма.

Почти в то же время, всего несколькими днями позже, каким-то загадочным путем разыскало меня и прощальное письмо Игоря Белоусова. Мой друг умирал от истощения и туберкулеза в больничном городке под Котласом.

Два лучших товарища ушли почти одновременно – летом 1946 года.

Я не ответил Игорю: не было ни бумаги, ни карандаша. Не было у меня и права писать кому-либо, кроме родителей.

Даже о том, что посылка мною получена, сообщили другие, а мне принесли только подписать официальное извещение.

Третье счастливое обстоятельство – санитарно-административная комиссия из Комбината, неожиданно – по чьей-то жалобе – нагрянувшая в лагерь. Меня в числе трех десятков самых-самых госпитализировали на две недели для «оздоровления».

Вторая посылка от родителей, продуктами из которой я попользовался немного больше, чем в первый раз, дала возможность окружению выяснить, что я, с моим неполным медицинским образованием, все же являюсь самым подготовленным «доктором» в лагере. И меня назначили на должность старшего санитара с обязанностью раздавать лекарства и мыть полы в «медицинском учреждении».

При этом звание «посылочника» значительно расширило круг завистников и моих открытых врагов…

И, наконец, четвертое – из области чистой мистики. Я уверен, я убежден, что меня спасли неусыпные молитвы моей матушки. И они-то, пожалуй, привели к тому, что незнакомый таинственный друг, никогда прежде не видевший меня и вообще ничего обо мне не знавший, просто так, по наитию, по велению души дважды спас меня от неминуемой смерти.

Чудеса в нашей жизни бывают разными. Часто мы просто их не замечаем. У меня это произошло именно так!

Заключенных этапа из «Известкового», и меня в том числе, потом целых два месяца «лечили» в новых бараках цементного завода, в организованной там новой больничке. И тех, кто выжили после этого лечения, отправили в «свои» лагеря.

Меня вернули в зону кирпичного завода, определив на строительство того же лесокомбината. И мы – шестеро молодых «дважды преступников» (дважды потому, что отметка о пребывании в штрафном лагере оставалась «черной меткой» навсегда) – под дружный смех явились в обмотках и настоящих лыковых лаптях. Такую обувку большинству из присутствующих на вахте никогда и видеть не приходилось.

Мы были тогда, кажется, даже немного счастливы. Потому, что удалось ТАМ выжить, и потому, что попали все же «домой», где царит хоть какой-то закон, где обедают в настоящей столовой, сидят на настоящих стульях и едят из алюминиевых мисок. И где, как нам говорили, если осмелишься попросить добавку, то, может быть, нальют густого супа. Там, в том лагере, выдавали потом даже матрасы и одеяла, старые, конечно, и грязные, но настоящие, без дырок. И определяли каждому собственное место в теплом бараке.

Мы работали в тот первый день до упаду, хоть на дрожащих ногах, но бегом и с песней. Эта песня была нашей благодарностью прорабу за то, что нас оставили в отдельной бригаде и дали посильное задание: засыпать стены цеха лесозавода смесью опилок со шлаком. Начальство строительного комплекса и просто любопытные приходили посмотреть на новеньких «лапотников» в деле и одобрительно нам улыбались.

Кормили нас в тот день по повышенному «котлу», и повара сами предлагали добавку. Мы боялись есть, чтобы брюхо не лопнуло, хотя глазами ели бы и ели…

Это был наш день. И мы думали, что так будет всегда. Но через несколько дней все стало на свои места.

Была еще черная заполярная ночь. Морозы держались около 30 градусов, и зима не хотела сдавать позиции. Мы отчаянно мерзли и были постоянно голодны. Закончилась засыпка стен, бригаду расформировали, а членов ее растолкали кого куда. И я, человек без определенной строительной профессии, опять очутился в такой же, как и в прошлом году, ямке, с кайлом и лопатой в руках.

Как многие землекопы, я стал «кротом», который никогда не выполняет норму, из-за которого снижаются показатели и бригады, и участка. Презираемым, вечно голодным, слабеющим с каждым днем все более.

На вещевом складе мне выдали валенки, хотя и не новые, но аккуратно подшитые, и никто не оглядывался с улыбкой, глядя на мою фигуру некрасовского крестьянина в живописных лаптях. Валенки, конечно, в первую же ночь из сушилки исчезли, а помощник бригадира еще и обругал меня, сердито бросив «сменку» – валенки старые и растоптанные. В тот день я позавтракать не успел и пошел на работу с горбушкой хлеба за пазухой. Очень кружилась голова, и я едва не угодил под свалившееся бревно…

Так проходили день за днем, месяц за месяцем, и жизнь все больше гнула меня в дугу, даже в этом «благополучном» лагере.

Началась весна – был май 1947 года.

Начальника конвоя почему-то сменили незаметно для всех. Новый, обходя зону в сопровождении бригадира, остановился перед моей ямкой в раздумье.

‒ А ты костер разложи – земля и оттает. Тогда и лопатой можно копать, – посоветовал он.

И в голосе его я неожиданно для себя уловил сочувствие.

Мы спокойно, почти как равные, принялись обсуждать, как лучше справляться с таким грунтом. А потом еще обсудили особенности климата и то, что не каждому по силам такая работа.

Ничего подобного до сих пор не бывало. Бригадир стоял чуть поодаль с безразличным лицом. Разговор с начальником конвоя обычно ограничивался руганью, угрозами и окриком. А этот вдруг понял, что для меня просто невозможно при всем моем старании выполнять норму на копке ям. Хотя это было совсем не его дело. Потом он вдруг спросил:

‒ Лапти твои целы? Я бы купил их у тебя.

На мой удивленный взгляд он, смутившись, объяснил:

‒ Я все детство проходил в такой обувке. Жили бедно…

Его звали Александр Вежелебцев.

Через несколько дней по его просьбе прораб перевел меня на другую работу: готовить дрова для костров, разгружать трактора со шлаком, чистить снег с дорожек, следить за тем, чтобы была вода для питья, и выполнять разные мелкие работы, не требующие специальных навыков.

И еще прораб поручил мне составлять строевки и относить их в контору лагеря. Строевка – это такой немудреный ежедневный рапорт о количестве заключенных, выведенных на объект. Сначала эти документы подписывал он сам, а потом велел мне:

‒ Подписывай-ка ты… – Фамилия его была Похлебник, и он стеснялся лишний раз ею пользоваться.

Я был горд поручением, мне никогда в жизни еще не приходилось подписывать какие-нибудь документы! И я с удовольствием стал при всяком удобном случае разрабатывать свой росчерк. Мне нравилось и то, что я должен носить с собой бумагу и химический карандаш. И что я стал вхож по службе в контору лагеря.

Однажды все тот же Александр Вежелебцев (может быть, за то, что я напомнил ему его детство, а может, просто потому, что уже появилось над горизонтом долгожданное солнышко и люди, почувствовав приближение весны, стали сами чуточку добрее) повел меня в зону каторжан. Их бригады трудились рядом с нами, заключенными. Выполняли они основную – не только самую тяжелую, но и наиболее квалифицированную – работу.

Зона их примыкала к общей – производственной.

Весь инженерно-технический и обслуживающий персонал стройки, включая главного инженера и двух прорабов, были каторжанами из этой зоны и, как и все, отмечены были номерами на спине, колене, рукаве и шапке.

Мы же, заключенные, носили такие же знаки на спине и рукаве.

Вот и вся между нами разница.

Сроки у них были в основном 15 и 20 лет, а в нашем лагере, среди заключенных, сроком в 20 лет награжден был я один. И на меня поглядывали как на пугало огородное. Получалось, что я по своему правовому статусу больше подходил к каторжанам. Да я бы с радостью перешел в их зону! Там почти не было воров. А те, которых судьба туда занесла, не особенно свое звание и рекламировали. Не было там наглого произвола, казалось, было больше справедливости и порядка внутри зоны.

 


 





 





1
...
...
13