Подошли другие воспитанницы и стали помогать вставать Марине. Они охали и ахали, указывая на шею и грудь Марины. Они у неё распухли и покрылись кровоподтёками. Девочки толковали между собой по этому поводу и единогласно пришли к мысли, что при таком расположении дел немыслимо, просто move ton идти к доктору в лазарет. Доктор мужчина, и обнажить перед ним грудь, значит опозорить не только себя, но и весь выпускной класс. Это обстоятельство, рассуждали они, должно заставить каждую порядочную девушку скорее вынести всевозможные мучения, чем идти в лазарет…
На следующий день Марина после бессонной ночи встала с постели с ещё большей опухолью на шее и груди, и двигалась с трудом. Все решили, это потому произошло, что накануне Марина практически ничего не кушала. После обеда в классе Марину начало тошнить. Маняша и ещё две девочки насилу вытащили её в коридор к крану с водой, где можно было скрыть последствия. Шея у Марины посинела, а грудь разбухла ещё больше. Маняша обливала её несчастную, горящую жаром, голову холодной водой и приговаривала:
– Миленькая, родненькая! Потерпи, сейчас всё пройдёт! Я схожу к фрау Штольц и испрошу разрешения передохнуть тебе здесь на скамеечке…
Маняша хотела ещё что-то сказать подруге, но не успела. Двери классной комнаты распахнулись. В её проёме объявилась сама фрау Штольц.
– В чём дело? – загрохотал её голос в пустоте коридора.
Марина увидела воспитательницу, встала через силу, сделала навстречу ей три маленьких шажка и грохнулась на паркет в глубокий обморок…
Пришла Марина в сознание, лёжа в отдельной комнате лазарета для труднобольных…
***
…Прошло около двух месяцев. Марину после операции перенесли в лазарет. Она ослабела. Не могла сидеть в постели.
Доктора, как на грех, одни мужчины. При ежедневных перевязках обнажали Маринину грудь, осматривали и ощупывали её бесстыдными толстыми волосатыми пальцами, не забывая спрашивать:
– Тут больно…, а тут…, а здесь…
По институтским понятиям, которые вдалбливали в головы девушек с девяти лет ежедневно, Марина подвергала себя позору и заставляла краснеть за неё выпускной класс.
Позднее, когда Марине стало значительно лучше, профессор, делавший ей операцию, спросил:
– Марина, почему вы сразу после падения с лестницы не обратились в лазарет?
Девушка молчала. Профессор вынужден был несколько раз повторить вопрос. Наконец Марина ответила:
– Просто так…
– Немыслимо! – возмутился профессор. – Невероятно! Вы без серьёзной причины решились выносить ужасные страдания! Почему?
Марина продолжала молчать.
– Я вам скажу за неё, профессор…. – вмешался доктор лазарета. – Я ведь знаю все их секреты! Хотя никто не сообщил мне, но я не сомневаюсь в том, что её подруги и она сама, считают позором обнажить грудь перед доктором. Вот милые сокурсницы и уговаривали её не ходить в лазарет самой, не позориться и не покрывать позором весь их класс.
Профессор покачал головой.
– Однако этот институт зловредное учреждение – и, обращаясь к Марине, добавил. – Понимаете ли вы, из-за вашей пошлой конфузливости и ложной стыдливости, вы стояли на краю могилы?
Заявление профессора жестоко возмутило Марину. Когда доктор, проводив профессора, подошёл к ней, она со злостью сказала ему:
– Передайте вашему профессору, несмотря на его гениальность, он всё-таки тупица. Не понимает простой вещи – всякая порядочная девушка на моём месте поступила точно так же, как и я…
***
Результат падения Марины Бирюковой-Унгерт с институтской лестницы, имел последствия: тяжёлые, плохие и лёгкие.
Лёгкие последствия: за время болезни она серьёзно отстала от одноклассниц в учёбе, и начальница института Юлия Фёдоровна Адлерберг перевела Марину в класс неуспевающих. Аттестат по выпуску могли и не выдать. Как правило, на такие крайние меры попечительский совет Смольного не шёл. Аттестат вручали всем выпускницам. Однако рассчитывать на должность фрейлины при дворе Его Императорского Величества не приходилось. Замужество не светило. Будущее есть, но очень туманное…. Может быть удастся получить должность домашней учительницы в Медвежьем Углу у Кикиморы Болотной.
Плохие последствия случились для здоровья. Захватанная мужскими, неважно докторскими или извозчичьими пальцами грудь, поначалу давала о себе знать ноющими, отдающими куда-то в подмышку, болями. Изредка появлялся кашель, но всё это мало беспокоило девушку. Она страдала от тяжких последствий своего падения.
Девятилетнее строительство духовных, моральных ценностей завершилось в душе Марины, в её собственном сознании, в глазах всего выпускного класса полным крахом, крушением и низвержением в пучину разврата и непотребств.
Вынужденное, ежедневное обнажение девичьей груди на перевязках перед мужскими любопытными глазами, постоянное её прощупывание, покрыло несмываемым позором и Марину, и весь выпускной класс.
Институтка Бирюкова-Унгерт чувствовала себя моральным уродом, падшей девушкой, отщепенкой. Не помогали слова утешения ни Маняши, ни фрау Штольц, ни начальницы Юлии Фёдоровны. Девушка в своих страданиях ушла в себя, отгородилась от товарок стеной неразговорчивости.
Воспитанницы, по мере возможности, избегали общения с «позорницей» Бирюковой. Они свято верили, что этим поддерживают чистоту своих нравов и высоту собственных моральных принципов.
Каждый прожитый день в стенах Смольного ложился тяжким грузом на девичьи плечи. Ни бессонные ночи, проведённые в покаянных молитвах, ни ночные слёзы, не приносили облегчения. Юная душа измучалась в бесплодных терзаниях, и Марина Бирюкова-Унгерт решилась на совершение последнего смертного греха – самоубийство…
Выбрала способ, место, время лишения себя жизни. Верёвку скрадёт у истопника. Он перетаскивает вязанки дров. Сразу после бала «Шерочка с машерочкой»4 привяжет её ночью в моечной к балке…
После тяжёлого решения на шаг отчаяния Марине стало вдруг легче. Наконец-то она увидела конец своим мучениям и другими глазами посмотрела на окружающий её мир. Она, стоящая одной ногой в мире предков, не осуждала своих подруг, не проклинала себя за позор, а увидела мелочность и тщету бытия перед вечностью.
Это открытие поразило Марину и вернуло ей былую уравновешенность и спокойствие.
Вскоре мадам Штольц объявила – вместо бала «Шерочка с машерочкой» будет настоящий бал, с приглашёнными кавалерами. Это известие оставило её равнодушной. «Какая разница?» – подумала Марина. – «Всё равно после бала я иду в моечную и повешусь!».
Бал самое выдающееся событие в годовом круге институтской жизни. На балу, кроме приглашённых музыкантов, воспитатели, преподаватели, воспитанницы старших классов и гости: кадеты, юнкера, представители местной знати…
В актовом зале светло и нарядно. Откуда-то сверху льются приглушённые звуки духового оркестра. Где сидят музыканты не видно. Кажется, будто не они играют, а звучат высокие белые колонны, гудят стены зала…
Под звуки полонеза открылись большие двери и в зал грациозно входят девушки во всём белом – будто лебеди! – с гладко причёсанными головками, в платьях в пол, скрывающих движения ног. Казалось, девушки плывут по зеркальному полу, как по воде. «Белые лебеди» становятся напротив кадетов и юнкеров, выстроившихся у стен. Начинается вальс.
Марина Бирюкова-Унгерт от обилия молодых мужчин не знала, куда себя деть. Чувство стеснения толкало её к бегству с великолепного бала, но ноги от страха одеревенели и намертво приклеились к полу.
Ситуация стала ужасной. К ней подошёл высокий красавец кадетик в чёрном мундире, подпоясанный широким ремнём с бляхой на животе. Склоняет перед Мариной голову, шаркает ножкой:
– Мадмуазель Бирюкова-Унгерт?
– Да – прошептала еле слышно Марина. Сердце девушки замерло от страха и…, невесть откуда, свалившегося на неё чувства приближающегося счастья.
– Позвольте пригласить Вас на танец.
Голос корнетика обрёл для Марины ангельскую красоту и доносился откуда-то с небес, где живут счастливые люди. «Но, я…, опозорена…» – хотела сказать корнетику Марина и …промолчала. «Какое ему, красавчику, дело до падшей девушки! Станцую я свой последний в жизни танец!» – подумала Марина, и, едва не потеряв сознание от нахлынувших чувств, положила руку на плечо офицеру.
– Грехов. Виталий Грехов – представился он, осторожно прикоснулся к её талии и посмотрел в голубые глаза Марины.
Бедная душа девушки вмиг оледенела. «Сейчас он поймёт, что я позор всего Смольного института» – мелькнула страшная мысль у Марины. – «Поймёт и бросит меня, не начав танца». Но корнетик, вместо решительного афронта, ласково улыбнулся и замечательно ловко повёл Марину в па-де-карте. Волшебство музыки обоих понесло и закружило. Сразу после па-де-карта они станцевали вальс, потом мазурку, польку-бабочку. Менять партнёршу Грехов и не думал, а Марина всё чаще стала перехватывать обращённые на них завистливые взгляды сокурсниц и подруг.
Только Маняша искренне радовалась за внезапное превращение Марины из озлобленной на весь белый свет буки, в счастливую девушку, украшенную прежней красотой и румянцем…
Прозвучал последний аккорд бала. Зал наполнился нестройным гулом. Грехов поклонился Марине и, всё ещё нежно держа её за руку, несмело спросил:
– Можно я вам напишу?
Сердце девушки забилось, как пойманная в руке птаха. Она не успела обдумать деликатный отказ. Не могла же она сказать мол, так и так, меня ждут-дожидаются в моечной крепкая верёвка и кусок мыла. Ответ она ещё обдумывала, а губы уже прошелестели:
– Конечно. Я буду очень ждать.
На том и расстались.
На третий день после бала помощница кастелянши Прасковья Филипповна затащила Марину в свою кладовую.
– Ты, что ль будешь Бирюкова-Унгерт? – спросила она, подозрительно оглядывая девушку с ног до головы.
– Я
– Ой, я сумлеваюсь. Все тебя Бирюковой кличут, а про Унгерт не слышала. Хотя тута второй годок дорабатываю.
– Вы не сомневайтесь. Спросите у фрау Штольц. «Унгерт» – это фамилия папеньки. Он внучатый племянник барона фон Унгерта, банкира в Амстердаме.
– А-а… – протянула Прасковья Филипповна. – Тогды…, конечно…. Значитца, ты натурально Бирюкова-Унгерт?
– Ну, да! А вам-то, какая разница? Бирюкова я или ещё и Унгерт?
– Мне-то, всё едино. Ты хоть, вобче, без фамилиев будь…. Вон в деревне-то, бабы живут без фамилиев и не хворают, а у тебя их две. Страсть господня!
– Вы меня, зачем звали? Если дела нет, то я пошла. Мне недосуг пустые разговоры разговаривать.
Прасковья Филипповна обиженно поджала тонкие губы.
– Ну, так и иди…. Как досуг будет, то загляни ко мне. Может, я и на месте буду…
– Зачем?
– Что «зачем»?
– Зачем я буду к вам заглядывать?
– Как это зачем? Здоровья пожелать и письмецо получить.
Первый раз в жизни Марине захотелось убить человека. Она, как манны небесной ждёт письма от Грехова, а эта несносная деревенская дура, своими вопросами тянет кота за хвост. Убить, её мало.
– Вы мне письмо хотели передать?
– Знамо дело. Письмецо от офицерика. Ужасть, как упрашивал, и за услужение рубликом одарил.
– Где письмо? – тихо спросила Марина, уже боясь за себя. Не ровен час действительно убьёт помощницу кастелянши.
– Где-где? Вестимо, у меня. – Ответила Прасковья Филипповна, продолжая перебирать белоснежные простыни.
– Что же вы мне его не даёте?
– Дык ищу.
– Что вы ищете?
– Дык письмецо ваше ищу. Намедни, для пущего сохрану, кудыть-то в стопку белья сунула, а теперь ищу.
От нетерпения Марина начала мерить шагами тесную каморку бельевой.
– Вы долго ещё будете искать?
– Девонька! Ты хоть и с двойной фамилией, а обождать придётся. Скоро только дети делаются.
Углубляться в процесс делания деток «по-быстрому», на просторах Российской Империи, не пришлось. Письмо было найдено совершенно случайно в переднике Прасковьи Филипповны.
– Ой! – удивилась она. – Чевой-то я тогда сунула в бельё, если не письмецо?
Марина трясущимися руками схватила письмо, как голодный – кусок хлеба. Сломала печать и попыталась его прочитать. Невесть откуда взявшиеся слёзы, заполнили вдруг глаза. Читать не было никакой возможности. Она видела лишь строки красивого, каллиграфического почерка. Буквы, искажённые слезой, не желали складываться в слова, которые она жаждала увидеть.
Прасковья Филипповна, увидев слёзы девушки, засуетилась:
– Ты…, это…, погодь плакать-то. Али како горе приключилось?
С причитаниями сунула в руки Марины ситцевый платочек.
– Ты, значит, сперва слёзки-то утри…. сопельки подбери. Опосля читать-то будешь. Может быть всё и обойдётся. Али кто помер?
Марина только махнула рукой на слова Прасковьи Филипповны, вытерла глаза платком, подошла поближе к окну, и полностью отдалась чтению желанного письма.
«Мадмуазель Марина!» – писал Грехов. – «С полным респектом и сердечным уважением, осмеливаюсь, с Вашего разрешения, отвлечь Ваше внимание от трудов Ваших по ваянию из себя перспективного человека, на мою серую личность, страдающую от ран Амура. Вы своей красотой и блестящим умом разбили сердце солдата и пленили его душу. Таких, как я, у Ваших ног десятки, и думать о взаимности, не смею! Знаю – не достоин даже Вашего дивного взгляда, но жить подле Вас и не видеть Ваш волшебный образ выше моих человеческих сил! Потому, в конце недели подаю рапорт, о переводе меняя на Кавказ, где в боях с абреками мечтаю сложить свою несчастную голову. Прощайте и простите меня за неимение такта и наглость в открытии поразивших меня сердечных мук. Живите счастливо много лет и знайте, где-то в мрачных теснинах Кавказа бьётся горячо любящее Вас сердце и ищет военный случай, дабы покончить счёты с жизнью.
К сему В. Грехов»
О проекте
О подписке