Стало смеркаться.
Над тайгой, над сумрачными скалами, над речкой с плещущим названием Вёлс взошёл узенький лисий месяц.
К сумеркам поспела уха. Разыскавши в рюкзаках ложки, мы устроились вокруг ведра, выловили куски хариуса и отложили в отдельный котелок, чтоб хариус остывал, пока будем есть уху.
– Ну, Козьма да Демьян, садитесь с нами!
Длинной можжевёловой ложкой я пошарил в глубине вед-ра – рука по локоть ушла в пар. Выловил со дна картошки и рыбьих потрохов – печёнки, икры, – потом зачерпнул прозрачной юшки с зелёной пеной.
– Ну, Козьма да Демьян, садитесь с нами! – повторил Лёша, запуская свою ложку в ведро.
– Садитесь с нами, садитесь с нами, Козьма да Демьян! – подтвердили мы.
Но в наших городских голосах не было уверенности, что сядут за уху Козьма да Демьян, а Лёша сказал так, будто они его слышат.
Костёр мы разложили на низком берегу Вёлса. Наш берег весь завален грязными льдинами. Они остались от половодья – не успели потаять. Вот льдина, похожая на огромное ухо, а вот – на гриб груздь.
– Кто же это такие – Козьма да Демьян? – спросил Пётр Иваныч, который в первый раз попал в уральскую тайгу.
Уху Пётр Иваныч ест осторожно и почтительно. Голова его окутана паром, в очках горят маленькие костры.
– Это меня старые рыбаки научили, – ответил Лёша. – Будто есть такие Козьма да Демьян. Они помогают хариуса поймать. Козьму да Демьяна на уху звать надо, чтоб не обиделись.
По часам уже полночь, а небо не потемнело, осталось ясным, сумеречным, и месяц добавил в него холода и света.
– Это, наверно, белая ночь, – задумчиво сказал Пётр Иваныч.
– Белые ночи начнутся позже, – ответил Лёша. – Они должны быть светлее. Для этой ночи названья нет.
– Может быть, серебряная?
– Какая там серебряная! Серая ночь.
Подстелив на землю лапника, мы разложили спальные мешки, прилегли. Я уткнулся головой в подножие ёлки. Нижние ветки её засохли, на них вырос лишай и свисает к костру, как пакля, как мочало, как белая борода.
Неподалёку, за спиной у меня, что-то зашуршало.
– Серая ночь, – задумчиво повторил Пётр Иваныч.
– Серая она, белая или серебристая, всё равно спать пора.
Что-то снова зашуршало за спиной.
Уха так разморила, что лень повернуться, посмотреть, что это шумит. Я вижу месяц, который висит над тайгой, – молодой, тоненький, пронзительный.
– Бурундук! – вдруг сказал Лёша.
Я оглянулся и сразу увидел, что из-за ёлки на нас смотрят два внимательных ночных глаза.
Бурундук высунул только голову, и глаза его казались очень тёмными и крупными, как ягода гонобобель.[1]
Посмотрев на нас немного, он спрятался. Видно, на него напал ужас: кто это такие сидят у костра?!
Но вот снова высунулась глазастая головка. Легонько свистнув, зверёк выскочил из-за ёлки, пробежал по земле и спрятался за рюкзаком.
– Это не бурундук, – сказал Лёша, – нет на спине полосок.
Зверёк вспрыгнул на рюкзак, запустил лапу в брезентовый карман. Там была верёвка. Зацепив когтем, он потянул её.
– Пошёл! – не выдержал я.
Подпрыгнув к ёлке, он вцепился в ствол и, обрывая когтями кусочки коры, убежал вверх по стволу, в густые ветки.
– Кто же это? – сказал Пётр Иваныч. – Не белка и не бурундук.
– Не знаю, – сказал Лёша. – На соболя не похож, на куницу тоже. Я такого, пожалуй, не видал.
Серая ночь ещё просветлела. Костёр утих, и Лёша поднялся, подбросил в него сушину.
– Зря ты его шуганул, – сказал мне Пётр Иваныч. – Он теперь не вернётся.
Мы смотрели на вершину ёлки. Ни одна ветка не шевелилась. Длинные искры от костра летели к вершине и гасли в светлом сером небе.
Вдруг с вершины сорвался какой-то тёмный комок и раскрылся в воздухе, сделавшись угловатым, четырёхугольным. Перечеркнув небо, он перелетел с ёлки на ёлку, зацепив месяц краешком хвоста.
Тут мы сразу поняли, кто это такой. Это был летяга, зверёк, которого не увидишь днём: он прячется в дуплах, а ночью перелетает над тайгой.
Крылья у него меховые – перепонки между передними и задними лапами.
Летяга сидел на той самой ёлке, что росла надо мной. Вот сверху посыпалась какая-то шелуха, кусочки коры – летяга спускался вниз. Он то выглядывал из-за дерева, то прятался, будто хотел подкрасться незаметно.
Вдруг он выглянул совсем рядом со мной, на расстоянии вытянутой руки. Глаза его, тёмные, расширенные, уставились на меня.
– Хотите, схвачу?
От звука голоса дрожь ударила летягу. Он свистнул и спрятался за ёлку, но тут же высунулся.
«Схватит или нет?» – думал, видно, летяга.
Он сидел, сжавшись в комок, и поглядывал на костёр.
Костёр шевелился и потрескивал.
Летяга соскочил на землю и тут заметил большое тёмное дупло. Это был сапог Петра Ивановича, лежащий на земле.
Удивлённо свистнув, летяга нырнул в голенище.
В то же мгновение я кинулся схватить сапог, но летяга выскочил и побежал, побежал по вытянутой руке, по плечу и – прыгнул на пенёк.
Но это был не пенёк. Это было колено Петра Иваныча с крупной круглой чашкой.
С ужасом заглянув в пылающие очки, летяга закашлял, перепрыгнул на ёлку и быстро вскарабкался наверх.
Пётр Иваныч изумлённо ощупывал своё колено.
– Лёгонький какой, – хрипловато сказал он.
Перелетев на другую ёлку, летяга снова спустился вниз. Видно, притягивал его затухавший огонь костра, манил, как лампа летним вечером манит мотылька.
На меня напал сон. Вернее, не сон – волчья дрёма. Я то закрывал глаза и проваливался куда-то под еловый корень, то открывал их и видел тогда бороду лишайника, свисающую с веток, а за нею совсем посветлевшее небо и в нём летягу, перелетающего с вершины на вершину.
С первыми лучами солнца летяга исчез.
Утром, за чаем, я всё приставал к Петру Иванычу, просил подарить мне сапог, в котором побывал летяга. А Лёша сказал, допивая вторую кружку чаю:
– Не Козьма ли да Демьян к нам его подослали?
Всё лето геологи искали в тайге алмазную трубку[2]. Но не нашли. Трубка пряталась от них в каменных россыпях, под корнями деревьев.
Пришла осень. Начались дожди. Геологи стали собираться домой. Перед отъездом к начальнику партии пришёл завхоз по прозвищу Пахан-Метла.
– Остались продукты, – сказал он. – Сто банок сгущёнки, три пуда муки, мешок компота и ящик масла. Куда всё это девать?
– Надо поставить лабаз, – решил начальник.
А моторист Пронька, который крутился около разговора, сказал:
– Да зачем это надо – лабазы ставить? Давайте рубанём в темпе продукты, и все дела.
– Это интересно, – сказал начальник, – в каком же темпе рубанёшь ты сто банок сгущёнки и три пуда муки?
– В быстром, – не растерялся Пронька.
– Знаешь что, – ответил начальник, – сходи-ка на склад за гвоздями.
Пронька сходил за гвоздями. Пахан-Метла взял топоры да пилу, и за три дня срубили они в тайге лабаз. Неподалёку от речки Чурол[3].
Лабаз получился вроде небольшой избушки без окон, с бревенчатыми стенами. Он поставлен был на четырёх столбах, а столбы выбраны с таким расчётом, чтоб медведь по ним не мог залезть. По толстому-то столбу медведь сразу залезет в лабаз. А полезет по тонкому – столб задрожит, избушка заскрипит наверху, медведь напугается.
По приставной лестнице наверх подняли продукты и спрятали их в лабаз. Потом лестницу убрали в кусты. А то медведь догадается, возьмёт да сам и приставит лестницу.
Геологи ушли, и лабаз остался стоять в тайге. Посреди вырубленной поляны он стоял, будто избушка на курьих ножках.
Через неделю пришёл к лабазу медведь. Он искал место для берлоги, глядь – лабаз.
Медведь сразу полез наверх, но столб задрожал под ним, зашатался, лабаз наверху страшно заскрипел. Медведь напугался, что лабаз рухнет и придавит его. Он сполз вниз и побрёл дальше. Лестницу он, видно, не нашёл.
Скоро в тайге начались снегопады. На крыше лабаза наросла пышная шапка, а ноги его утонули в снегу по колено. Теперь-то по плотному снегу можно бы добраться до двери лабаза, да медведь уже спал.
Приходила росомаха, но не догадалась, как открыть дверь, полазила по столбам, посидела на крыше под холодным зимним солнцем, ушла.
А в конце марта проснулись бурундуки, проделали в крыше дырку и всю весну жевали компот – сушёные яблоки, груши и чернослив.
Весной вернулись геологи. Но теперь искали они алмазную трубку в другом месте, в стороне от Чурола.
– Как там наш лабаз-то? – беспокоился Пахан-Метла.
– Стоит небось, – отвечал ему Пронька.
– Ты сходи-ка проверь. Да принеси сгущёнки, а то ребята просят.
Пронька взял мешок и ружьё и на другой день утром пошёл к лабазу на речку Чурол. Он шёл и посвистывал в костяной пищик – дразнил весенних рябчиков.
«Странная это штука, – думал Пронька, – алмазная трубка. Может быть, как раз сейчас она под ногами, а я и не знаю».
Пронька глядел на ёлки – нету ли рябчиков – и под ноги поглядывал – не мелькнёт ли среди камушков какой-нибудь алмаз.
И вдруг – точно! Блеснуло что-то на тропе.
Пронька мигом нагнулся и поднял с земли курительный мундштук из чёрной кости с медным ободком.
«Во везёт! – подумал он. – Геологи трубку ищут, а я мундштук нашёл!»
Он сунул мундштук в карман, прошёл ещё немного и увидел на тропе нарты, запряжённые тремя оленями. На нартах сидел человек в резиновых сапогах и в оленьей шубе, расшитой узорами. Это был оленевод Коля, по национальности манси. Он жил с оленями в горах, но иногда заезжал к геологам.
– Здравствуй, Коля-манси, – сказал Пронька.
– Здравствуй, Прокопий.
– Твой мундштук?
Коля задумчиво поглядел на мундштук и кивнул. Пронька отдал мундштук, и Коля сразу сунул его в рот.
– Вот я думаю, – сказал Пронька, – далеко отсюда будет до Чурола?
Коля-манси задумался. Он долго молчал, и Пронька стоял, ожидая, когда Коля ответит.
– Хороший олень, – сказал наконец Коля, – три километра. Плохой олень – пять километров.
– Давай-ка подвези, – сказал Пронька и лёг на нарты на расстеленную оленью шкуру.
Коля взял в руки длинный шест – хорей, взмахнул, и олени тронули. Видно, олени были хороши, бежали шибко, нарты скользили по весенней грязи легко, будто по снегу.
Быстро добрались они до Чурола, и Коля отложил хорей.
– Надо остановку делать, – сказал он. – Чай надо пить. У оленя голова болит.
– А чего она болит-то? – не понял Пронька.
Коля подумал, пососал маленько свой мундштук и сказал:
– Рога растут.
Из мешка, стоящего в нартах, Пронька взял пригоршню соли и пошёл к оленям. Они сразу заволновались, вытянули головы, стараясь разглядеть, что там у Проньки в кулаке.
– Мяк-мяк-мяк… – сказал Пронька, протягивая руку.
Отталкивая друг друга, олени стали слизывать с ладони соль. Они были ещё безроги и по-зимнему белоснежны. Только у вожака появились молодые весенние рога. Они обросли мягкой коричневой шерстью, похожей на мох.
«Не у него ли голова болит?» – подумал Пронька.
Он поглядел оленю в глаза. Большие и спокойные глаза у оленя были такого цвета, как крепко заваренный чай.
Они пили чай долго и вдумчиво. Коля молчал и только кивал иногда на оленей, приставлял палец ко лбу.
– Рога растут! – серьёзно говорил он.
– Дело важное, – соглашался Пронька. – Сейчас весна – всё кругом растёт.
Напившись чаю, они посидели немного на камушке, послушали, как бурлит Чурол.
– Теперь у оленя голова не болит, – сказал Коля.
– Конечно, – согласился Пронька. – Теперь ему полегче.
Коля сел в нарты, взмахнул шестом своим, хореем, – олени побежали по весенней тропе. Пронька помахал ему рукой и пошёл к лабазу.
Чурол ворчал ему вслед, ворочался в каменном русле, перекатывая круглые голыши.
«Ишь, разошёлся! – думал Пронька. – Ворочается, как медведь в берлоге».
Не спеша углубился Пронька в тайгу, и шум Чурола стал затихать, только иногда откуда-то сверху долетало его ворчание.
Из-за кустов увидел Пронька свой лабаз, и тут в груди его стало холодно, а в голове – горячо. На корявых еловых ногах высился лабаз над поляной, а под ним стоял горбатый бурый медведь. Передними лапами он держался за столб.
Ничего не соображая, Пронька скинул с плеча ружьё и прицелился в круглую булыжную башку. Хотел уже нажать курок, но подумал: «А вдруг промажу?»
Пронька вспотел, и из глаз его потекли слёзы – он никогда не видел медведя так близко.
Медведь зарычал сильней и трясанул столб лапой. Лабаз заскрипел. В раскрытой его двери что-то зашевелилось. Оттуда сам собою стал вылезать мешок муки.
«Мешок ползёт!» – ошеломлённо думал Пронька.
Мешок перевалился через порожек лабаза и тяжко шмякнулся вниз.
Когтем продрал медведь в мешке дырку, поднял его и стал вытряхивать муку себе на голову, подхватывая её языком. Вмиг голова бурая окуталась мучной пылью и стала похожа на огромный одуванчик, из которого выглядывали красные глазки и высовывался ржавый язык.
«Карх…» – кашлянул медведь, сплюнул и отбросил мешок в сторону. Распустив пыльный хвост, мешок отлетел в кусты.
Пронька осторожненько шагнул назад.
А наверху в лабазе по-прежнему что-то шевелилось и хрустело. Из двери высунулась вдруг какая-то кривая рука в лохматой варежке и кинула вниз банку сгущёнки.
Медведь подхватил банку, поднял её над головой и крепко сдавил. Жестяная банка лопнула. Из неё сладким медленным языком потекло сгущённое молоко.
Медведь шумно облизнулся, зачмокал.
«Кто же это наверху-то сидит?» – думал Пронька.
Сверху вылетели ещё две банки, а потом из двери лабаза выглянула какая-то небольшая рожа, совершенно измазанная в сливочном масле. Облизываясь, уставилась она вниз.
«Медвежонок! – понял Пронька. – А это внизу – мамаша».
Медвежонок тем временем спустился вниз и тоже схватил банку сгущёнки. Он сжал её лапами, но, как ни пыжился, не мог раздавить. Заворчав, медведица отняла банку, раздавила и лизнула разок. Потом отдала банку обратно.
Медвежонок негромко заурчал, облизывая сплющенную банку, как леденец. Подождав немного, медведица рявкнула и лёгкими шлёпками погнала его к лабазу.
И тут Проньке вдруг показалось, что медведица оглядывается и смотрит на него исподлобья.
Пятясь и приседая, отошёл Пронька несколько шагов и побежал.
Добежавши до Чурола, Пронька скинул с плеч мешок и ружьё, опустился на коленки и стал пить воду прямо из речки. В горле у него пересохло, по лбу катился пот, и сердце так колотилось, что заглушало Чурол.
«Ишь, до чего додумалась, сатана, – удивлялся Пронька, – медвежонка на столб сажает!»
Вода была ледяная, от неё ныли зубы, и глоталась она со звоном.
Пронька пил и вздрагивал, оглядывался назад: не бежит ли медведица?
Из тайги вылетела к реке кедровка, села на сухую пихту и принялась кричать, надоедливо и грубо, как ворона.
– Чего кричишь! – разозлился Пронька. – Проваливай!
Он подумал, что кедровка нарочно приваживает к нему медведицу. Поднял ружьё и подвёл медную мушку прямо под чёрное крыло с рассыпанным на нём белым горошком.
– Сейчас вмажу третьим номером, покричишь тогда!
Пока Пронька раздумывал, вмазать или нет, кедровка сообразила, что к чему, и улетела.
«Что ж делать-то теперь? – думал Пронька. – В лагерь с пустыми руками идти нехорошо, а к лабазу – страшно».
И тут пришла вдруг ему в голову лихая мысль: попугать медведицу.
Пронька поднял ружьё и сразу из двух стволов ударил в воздух. Не успел ещё заглохнуть выстрел, как Пронька крикнул во всё горло:
– Прокопий! Ты чего стрелял?
Помолчал и ответил сам себе басом:
– Глухаря грохнул!
– А велик ли глухарь-то?
– Зда-а-аровый, чёрт, килишек на пять!
От крика своего Пронька развеселился, его насмешило, как он ловко соврал про глухаря.
«Ладно, – решил он, – пойду обратно! Буду орать на весь лес, издали пугать медведицу. Устрою ей симфонию! Небось не выдержит, убежит».
О проекте
О подписке