Григорий второй раз, потом третий перечитывает приписку Лидии и бросает письмо в печку. Листочек и конверт мигом вспыхивают, какую-то долю секунды кажутся мятой бумагой, потом на уголь оседают лишь тонюсенькие слои пепла. На душе паршиво, так паршиво, словно по сердцу прошлись язычки пламени. Очень легко быть благодетелем, свалив свою ношу на плечи другого. Помоги-де, мол, друг, больше нет сил нести! А сам тем временем в кусты. Даже письма не написал Матини. Правда, не по лености или забывчивости, а из осторожности. Нунке, напуганный историей с Вайсом, кажется, был вполне удовлетворен объяснениями Григория и об Агнессе больше не вспоминал. А вот как отнесется к этому Думбрайт – еще неизвестно. Так же, как и то, какую роль в дальнейшем будет играть босс «черных рыцарей». Домантович твердит, что Думбрайт с группой курсантов из школы возле Фигераса выехал куда-то в Штаты, где они должны закалиться и приобщиться к подлинной науке. Нунке больше помалкивает. Лишь иногда обмолвится словечком о ненормальности положения, когда не понимаешь даже, кому подчинен: ведомству Гелена или зазнавшимся господам из ЦРУ.
Мысли, направленные в привычное русло, текут теперь не разбегаясь. Никакой ты не Григорий, не Гриша, а Фред Шульц. Вот и веди себя, как надлежит в твоем положении…
…Мария старается не думать о неизбежном разговоре с Фредом Шульцем. Ей нечего скрывать, но не хочется ворошить прошлое. Тем более что историю эту хорошо знает Горенко и все те, кто готовил ее на роль фрау Кёниг. Итак, можно ограничиться лишь перечислением фактов, не вдаваясь в подробности. С тем, что было, покончено раз и навсегда, отрезано, словно ножом хирурга. Возбужденный мозг отгоняет воспоминания, старается не оставить для них ни малейшей лазейки. Но они всплывают и всплывают, как бы выхваченные из темноты яркой вспышкой магния. Как после ампутации продолжает болеть вся рука или нога до самых кончиков несуществующих уже пальцев, так теперь болит в ней все пережитое, казалось, уже похороненное навеки.
…Мария узнала о своей беременности за три месяца до начала войны, в тот самый день, когда ей сказали диагноз маминой болезни.
Рак! Это коротенькое слово щелкнуло, словно клешни черного огромного чудовища. Сомкнувшись, они сжали Марию в крепких клещах, отгородив от всего, что до сих пор для нее было жизнью. Беготня в больницу, консилиумы, поиски новых лекарств… Она петляла в этом тесном кругу, бросалась из стороны в сторону, подгоняемая мыслью во что бы то ни стало отвратить неизбежное, во что бы то ни стало спасти, во что бы то ни стало защитить. Мысль о собственном ребенке отступила в самые отдаленные уголки сознания. Она пряталась там, словно непроросшее зернышко, – не было сил думать о новой жизни, когда рядом уходила другая.
Собирая Бориса на фронт, Мария вдруг впервые как бы остановилась посреди бешеной беготни. Еще ошеломленная пережитым, она не могла осознать новой страшной беды и покорно выслушивала наставления мужа, обещала беречь себя и как можно скорее уехать в безопасное место, ну, хоть к сестре Бориса в Полтаву. Как и сотням тысяч других киевлян, им даже в голову не приходило, какие испытания выпадут на их долю. Может, поэтому Мария не воспользовалась первой своевременной возможностью эвакуироваться, а когда опомнилась, было уже поздно: мать, которая силой огромного нервного напряжения тогда еще держалась на ногах, теперь окончательно слегла. А потом, после ожесточенных боев, в город вошли немцы.
…Это декабрьское утро началось для нее как обычно. Дрожащей рукой Мария ввела матери морфий, а потом, избегая ее вопросительного взгляда, стала укладывать в сумку вещи, с вечера приготовленные для продажи.
– Мое зимнее пальто… Оно не понадобится мне больше… Ты же знаешь сама…
Слова срываются с маминых губ одно за другим почти неслышно, как пожелтевшие листья, тихо падающие с усыхающего дерева.
Надо выпрямиться, подойти к кровати. Сказать что-то успокаивающее. Но Мария стоит, уставившись на сумку. И вдруг с неожиданной для себя злостью кричит:
– Молчи! Ты же знаешь, что сказал врач: обычное обострение язвы желудка. Вот, чуть не забыла из-за тебя бутылку для молока! Если б ты хоть немножечко думала обо мне, если бы ты жалела меня…
Ей хочется выплакаться, выкричаться, стукнуть этой злополучной бутылкой об пол. Но она знает, что не сделает этого – единственная бутылка для единственной еды, которую еще принимает желудок больной. Может быть, сегодня удастся что-нибудь продать и купить хотя бы пол-литра молока… Мария быстро одевается, повязывает платок.
– Я скоро вернусь, – говорит она уже обычным ласковым тоном. В ответ ни звука. На измученном мамином лице медленно распрямляются мышцы. Начинает действовать морфий. Теперь можно идти. Мать будет спать до ее прихода.
Да, день начался обычно, а кончился…
На рынке было очень много вещей и совсем мало продуктов. Все жаждали побыстрее продать, чтобы купить мерку мелкого картофеля, граненый стакан пшена, до половины наполненный крупой, смешанной с мышиным пометом, или сухой сморщенной фасолью, и что-нибудь, чтоб заправить неизменный суп, – аптекарский ли пузырек масла, или тонюсенький, просвечивающий на свет лепесток пожелтевшего по краям сала. По мере того как шло время, ажиотаж увеличивался. Продать, продать за любую цену. Пока не исчезли эти крохи съестного, пока есть покупатель, хоть и дает он за твою вещь совсем мизерную цену. По второму и третьему заходу он даст еще меньше, а тем временем не останется ничего съестного, и ты не сможешь сварить дома юшку, которой теперь измеряется твоя жизнь… Мария мечется среди людей, в отчаянии протягивает вещи, не зная, сколько за них просить, презирая себя за неумение присоединиться к неписаным законам купли-продажи, которые требуют и рекламы, и ловкости рук, чтобы показать свой товар с наилучшей стороны, и умения торговаться, инстинктивно почувствовать ту грань, на которой надо остановиться, чтобы сказать твердое «да» или категорическое «нет». Озабоченная этим, она не сразу поняла, почему люди, толпившиеся на небольшой площадочке у входа в рынок, вдруг отхлынули назад. Мария осталась совсем одна, с протянутыми вперед руками, на которых висела светло-розовая дамская комбинация с белопенными кружевами спереди. Не понимая, в чем дело, Мария обернулась: на некотором расстоянии от нее выстраивалась шеренга немецких автоматчиков. Облава?
Удивительное спокойствие, ей совсем не страшно. Она же не сделала ничего плохого. Не могут же они так, среди бела дня, ни с того ни с сего…
Онемевшие от холода пальцы плохо слушались. К тому же бретелька комбинации зацепилась за отворот пальто. Это сейчас больше всего волновало Марию. Казалось, она выставила на всеобщее обозрение нечто интимное.
– Фрау, эта милая рубашечка сошла с мерки, – сказал молоденький лейтенант с красным лицом, похожий на Зигфрида из «Нибелунгов» – фильм этот Мария видела еще в детстве. Лейтенант приветливо улыбался, не может такой красивый человек решиться на грязный поступок.
Скомкав комбинацию в одной руке, Мария обратилась к лейтенанту:
– Герр лейтенант, разрешите мне пройти. У меня дома осталась больная мать, – говорила она, мысленно подбирая немецкие слова.
– У фрау была неплохая фигурка, неосторожно было так портить ее… Вы об этом не жалеете?
Новое выражение появилось на улыбающемся лице офицера, но Мария старалась отогнать от себя страх, хотя по спине у нее уже бегали мурашки.
– Надеюсь, герр офицер учтет положение, в котором я нахожусь. Его ведь тоже родила женщина…
– Немецкая женщина, а не большевистская… – Он добавил нечто очень мерзкое и очень грязное. Мария не поняла слово, которое он употребил, но шеренга солдат разразилась громким хохотом.
– Прошу пропустить меня. – Мария сделала шаг вперед.
– А ну, назад, к остальному быдлу! – Страшные глаза, бешеный оскал рта, в уголках губ пузырится слюна. Рука поднимается, освобождает два пальца. Двое выскакивают из шеренги, направляют автоматы прямо в живот.
Уже не страх, а ужас пронзает все ее существо. Автоматы не стреляют, но приближаются все ближе и ближе, месят чашу ее лона. Она не в силах даже повернуться, чтобы подставить под железные кулаки спину… Она старается как можно скорее податься назад, но эти двое шагают по-военному широко, а неумолимые автоматы все глубже и глубже вгрызаются в тело до тех пор, пока не швыряют полумертвую жертву на чьи-то руки, робко протянутые из толпы.
Кто-то довел ее до дому. Мамины глаза расширены так, что видны только зрачки. Два быстрых шага до ее кровати. И вдруг собственный неудержимый вопль: начались преждевременные роды.
Мария пришла в сознание примерно через месяц. Мамы в комнате уже не было. И вообще не было ничего: ни боли, ни тоски, ни ощущения собственного тела. Словно ее всю высосали, оставив только скорлупку, но и она тает, как свечка с черным скрюченным фитильком, который чуть тлеет тусклым, красноватым огонечком.
…Что ты знала о жизни, что ты умеешь, на что способна? Покорно скулить, чтобы освобождать для дикарей живое пространство, твое горе, пережитые муки, – это капли в море общего горя и общих страданий. Но море – грозная стихия, если оно разбушуется. А слухи о партизанских отрядах в лесах все ширятся, в городе тоже действуют неуловимые подпольные группы. Гром от учиненных их руками взрывов долетел даже в эту комнату. Твой обессилевший народ не лег под сапог оккупантов. Как ей кого-нибудь найти? Где ей кого-нибудь найти?
…Пелагея Петровна, дворник их дома, скрестив руки на животе, стоит посреди комнаты. Монументальная фигура с застывшими чертами лица, тяжелый, суровый взгляд. Чем-то могуче-первозданным веет от всей ее фигуры, шутливо прозванной Борисом «каменной бабой». Но Марии хорошо известно, каким ласковым может быть прикосновение этих огрубевших от тяжелой работы рук, которые переворачивали ее, меняли компрессы, подносили к ее губам ложку с едой.
– Тетя Паша, я завтра уйду, – говорит Мария, кивая на узелок с приготовленной одеждой.
– Иди! Здесь тебе нечего оставаться. – Слова звучат равнодушно, словно Мария отправляется на обычную прогулку. Рука медленно опускается в огромный карман передника, что-то вынимает из него. Промасленный сверток, плитка шоколада. – Возьмешь. Заработала у шлюхи из четвертой…
– Вы опять отрываете от себя.
– Так бы я и пошла к ней, если бы не ты… В Погребах остановишься у моей невестки. Отдохнешь, оглядишься, расспросишь людей. Саня скажет, кому можно верить. Есть слух, что возле Староселья собираются наши. Запомнила, как найти невестку? Через нее передашь о себе весточку.
Ты не подала о себе весточки, потому что в Броварах тебя схватили. Райх требовал рабочую силу. Фрау Шольц, котлы с краской, едкие испарения, брюква и картофельные очистки. Тебя шатало от ветра, а ты вынуждена была с утра до вечера поддерживать огонь под котлами и помешивать, непрерывно помешивать этот булькающий раствор, где варится траур.
…Мария проснулась от тишины. Она наступила так внезапно, что казалась громче грохота боя на подступах к городку. Неужели советские войска откатились назад, неужели гитлеровцы начали новое наступление, как хвастались по радио и в газетах? Мысль об этом резанула, как ножом. Шатаясь, с трудом волоча обожженную ногу, Мария доплелась до двери. В предрассветном мареве знакомые дома казались призраками. Лишенные четких очертаний, они то расплывались, то снова застывали в хмурой настороженности. Все такое как всегда, и в то же время совсем иное. Это, наверно, потому, что не слышно привычных шагов патруля, стрекота мотоциклов, которые непрерывно носятся по ночам, вкрадчивого шороха одиноких машин, обрывистых команд.
Вернувшись в свою каморку, Мария села, завернулась в плохонькое одеяльце. Ложиться нельзя, скоро надо приниматься за топку, да и тревога все равно не даст уснуть. И все же она задремала, и проснулась, когда совсем рассвело. Но разбудил ее не первый луч света, а ощущение перемены, происшедшей в окружающей обстановке: сквозь тишину прорывалась неясная перекличка женских голосов, быстрое постукивание деревянных подошв. Девушки из прачечной? Может, их куда-то увозят? Может, собираются вывезти всех пленниц дальше, в самую глубь Германии?
Теперь хорошо была видна вся улица, и Мария вдруг заметила растрепанную женщину, которая стремглав бежала по мостовой. Хватаясь рукой за горло, она все время отдергивала от шеи сжатый кулак, словно старалась сорвать петлю, мешавшую ей крикнуть. И вдруг этот крик прорвался с неожиданной силой, как только она поравнялась с калиткой, возле которой стояла Мария:
– Наши! В город вступили наши! Беги скорей!
Они побежали к центру, пересекая улицы, странно пустые в это время. На лавочках спущенные жалюзи, шторы на окнах жилых домов, ни одного прохожего. Только из-за железных оград, к которым живой стеной прижимались декоративные кусты, доносились тихие шорохи, а иногда и приглушенные голоса.
Мария вскоре отстала. Нога, обернутая всяким тряпьем, волочилась за ней, словно тяжелый мешок, мешая бежать. Но остановились и те, кто вырвался вперед. Они толпились в переулке у ратуши, не зная куда податься. Радостное возбуждение сменилось замешательством. Одни советовали ждать тут, другие – бежать к восточным окраинам, откуда первым снялся гитлеровский гарнизон. И вдруг кто-то завопил, споры оборвались сами собой: на улице, идущей к площади, с противоположной от ратуши стороны появилась колонна военных.
Бойцы шли медленно, держа оружие наизготовку, бросая настороженные взгляды в сторону оград и молчаливых домов. Наверно, чересчур уж предательской казалась им тишина в городке после ожесточенных боев на подступах к нему.
Сбившись в плотную толпу, пленницы минуту стояли неподвижно и вдруг сорвались с места и побежали навстречу колонне, словно понес их с собою сильный ветер, продувавший улицу насквозь.
Очевидно, командир приказал бойцам остановиться. Теперь, когда затихли шаги солдат, громкий стук деревянных башмаков казался оглушительным, но и его перекрывал слившийся воедино крик многих голосов:
– Бра-а-атики!
Этот крик, прозвучав над площадью, прокатился по ней могучей волной и сорвал с места колонну солдат. Теперь и они бежали посреди мостовой такой же беспорядочной толпой, как и женщины, и так же захлебывались от крика, возбуждения, смеха, похожего на рыданья. Командир пытался остановить колонну, но его голоса никто не слышал, и он сам сорвался с места – его как бы пронесло над людским потоком и швырнуло навстречу этим, впервые увиденным на чужой земле, пленницам с родной земли.
Мария издали увидела командира. Но не обросшее, давно небритое лицо, а фигура показалась ей чем-то знакомой. В тот миг, как ноги ее оторвались от земли, она почувствовала могучий толчок в сердце, который придал ей сил. Склонившись всем корпусом вперед, припадая на одну ногу, она бежала почти наравне со всеми, лишь немного поотстав. И вдруг ноги ее словно сковало. Рвались вперед теперь только руки. И, тоже вытянув руки, навстречу ей стремглав бросился командир.
Все, что было вокруг, исчезло. Весь мир для Марии вдруг уместился на этом маленьком клочке земли, на котором она стояла, прижавшись к Борису, словно разбросанный свет, концентрируемый вогнутой линзой в одной точке. Кульминация всей ее жизни. Чудо воскрешения…
Гераклит сказал, что человек не может дважды войти в одну реку. В памяти воспоминания не текут, а остаются застывшими. Вот почему так опасно в них погружаться. Да и ты теперь не Мария Стародуб, а фрау Кёниг.
О проекте
О подписке