Положение Чехова в октябре-ноябре девяносто первого года, что называется «хуже губернаторского». К имевшим место семейным бедам прибавилось то, что он надолго занедужил. Вести от Егорова в эти дни были для него чем-то вроде бальзама для души и сердца.
Все, что делает Егоров, приводит страждущего писателя в восхищение: «В Нижегородской губернии делается уже по мере сил то, что нужно. Еду туда в январе, а теперь изображаю из себя благотворительную даму, которая всем уже надоела. Сегодня на поле битвы послал 116 рублей. Вообще дела идут неплохо. Работает на месте очень хороший человек, и ничто ему не мешает, так как он земский начальник. Работает он в одном из самых глухих участков, где нет ни помещиков, ни докторов. Теперь занимаемся покупкою лошадей, которых крестьяне продают за гроши. Лошадей кормим, а весной возвратим их хозяевам… Адрес поля сражения такой: станция Богоявленное Нижегородской губернии, земскому начальнику Евграфу Петровичу Егорову».
Можно без преувеличения сказать, что вся злосчастная российская жизнь – поле сражения писателя Чехова. Он сочувствует всем, буквально всем попавшим в беду.
Таковы его рассказы и повести, также он отзывчив, заботлив, милосерден к окружающим его людям, к их болям, несчастьям, неустройству.
По свету бродит неприютный, не находящий работы по профессии музыкант Марианн Семашко, неразлучный, по слову Чехова, со своей «женой»-виолончелью. В доме Линтваревых на Луке, летом 1888 года Марианн Семашко услаждал слух Чеховых и хозяев имения басовитыми бархатистыми кантиленами, извлекаемыми из таинственного нутра божественного инструмента. Робкий, потерянный Семашко осенью 1891-го несколько раз появлялся в доме Фирганга на Малой Дмитровке с просьбой устроить его на работу в симфоническом оркестре в столицах или в провинции, в Харькове, например.
«Отчего так болит голова? От дурной погоды, что ли?» – сетует на своё недомогание Антон Павлович. Как тянущая печальную ноту виолончель жужжит расхаживающий по кабинету Марианн Семашко. Надо его устроить! Как?
В номерах «Славянского базара» позавчера от семи вечера до полуночи Антон никак не мог расстаться с Сувориным – обсуждали непотребства начальства.
– Какое великолепное вышло у вас «Маленькое письмо». Горячо и красиво написано, и мысли все до одной верные. Говорить теперь о лености, пьянстве крестьян и тому подобном так же странно и нетактично, как учить человека уму-разуму в то время, когда его рвет или он в тифе.
– Поистине не ведал, что говорил моему корреспонденту нижегородский губернатор Николай Михайлович Баранов, генерал-лейтенант, кстати сказать. «Крестьяне не идут на работу, крестьяне балуются. Раздача хлеба под круговую поруку мира приносит нравственный вред, который хуже самой голодовки». Нечего сказать, заговаривается от упоения властью генерал-губернатор. Пардон, губернатор генерал.
– Сытость, как и всякая сила, всегда содержит в себе некоторую долю наглости, и эта доля выражается прежде всего в том, что сытый учит голодного. Если во время серьезного горя бывает противно утешение, то как должна действовать мораль и какою глупою, оскорбительною должна казаться эта мораль. Суворин разворачивает «Новое время», вглядывается, сдвинув на нос очки, в газетные полосы.
– Всяк крестится, не всяк молится. Тож Баранов, креста на нем нет. Ишь, рисует как: «Смело и жадно бросаются мужики на ссуду, довольны тем, что им раздают хлеб и в ус себе не дуют, что на них лежит недоимка в 15 р. К осени вырастет до сорока». Бесстыжий! Догадался бы оставить вопрос недоимок на урожайные годы…
– По-ихнему, на ком 15 рублей недоимки, тот уж и пустельга, тому и пить нельзя, а вот помирать с голода можно. Сосчитали бы они сколько недоимки на государстве, на министрах, сколько должны предводители дворянства и архиереи, взятые вместе. Что должна гвардия! Про то только портные знают.
Дуэт. За роялем Георгий Линтрварев, выпускник Петербургской консерватории Партию виолончели исполняет Марианн Семашко. Гостиная в доме Линтваревых. Имение “Лука”. Лето 1888 года.
Посмеялись добродушно насчет портных, украшающих позументами мундиры кавалергардов, и разошлись за поздним временем. Однако привезенная Сувориным из Петербурга инфлуэнца прилипла к Антону Павловичу. Начались чих и слабость, преодолевая которую, он ходил в тоске из угла в угол, пока не сел за письменный стол с выхоженной решимостью.
«Многоуважаемый Петр Ильич!
У меня есть приятель, виолончелист, бывший ученик Московской консерватории, Марианн Семашко, великолепный человек. Я долго не решался беспокоить Вас, но сегодня решаюсь и прошу Вас великодушно простить меня. Мне жаль и досадно, что такой хороший работник, как Семашко, болтается без серьезного дела, да и просит он меня так жалобно, что нет сил устоять. Его хорошо знает Николай Дмитриевич Кашкин.
Я жив и здоров, пишу много, но печатаю мало. Скоро в «Новом времени» будет печататься моя длинная повесть «Дуэль», но Вы не читайте ее в газете. Я пришлю книжку, которая выйдет в начале декабря. «Сахалин» еще не готов.
Еще раз извиняюсь за беспокойство.
Искренно Вас уважающий и безгранично преданный… А. Чехов.»
“Я готов день и ночь стоять почетным караулом у крыльца того дома, где живет Петр Ильич, – до такой степени обожаю его… Я давно уже таил в себе дерзкую мечту посвятить ему что-нибудь. Это посвящение, думал я, стало бы частичным, минимальным выражением той громадной критики, которую я, писака, составил о его великом таланте,” – писал Чехов брату Чайковского Модесту Ильичу. Также восторженно отзывался о прозе Чехова Чайковский.
Семашко был достаточно известен в музыкальных кругах. Он участвовал в концертах выпускников Московской консерватории, в том числе с С. В. Рахманиновым, А. Н. Скрябиным. По приглашению прославленного русского пианиста А. И. Зилоти Марианн Семашко выступал в его сольном концерте. Он был известен Чайковскому. Об этом можно судить по письму пианиста и дирижера, директора консерватории Василия Ильича Сафонова, который, сообщая о смерти профессора по классу виолончели В. Ф. Фитценгагена, писал: «С учеником его Семашко, я прошел сам для выпускного концерта 20 января концерт де Сверта. Семашко очень понравился в этот раз». Чайковский на обращение Антона Павловича ответил дружески, обещая принять в Семашко «сердечное участие». Он писал Чехову: «Из всего, что мне про него сказали и что я сам о нем помню, вывожу заключение, что г. Семашко может быть, благодаря своей хорошей технике, старательности и любви к делу, хорошим оркестровым музыкантом. Но, по совершенно непонятной причине, на предложение поступить в оркестр императорских театров – отвечал отказом». Прочитав эти строки, Антон Павлович остановился, как громом пораженный: «Что Семашко делает со мною?» Далее Петр Ильич сообщал: «Сегодня Семашко будет у меня и вопрос этот разъяснится». Так оно и вышло. По рекомендации Чайковского Марианн Семашко стал артистом оркестра московского Большого театра.
После известия о том, что со стороны министра внутренних дел Дурново последовал запрет на частную инициативу по сбору пожертвований, после горячего разговора с Сувориным об интервью Баранова с грубыми наветами в сторону голодающих крестьян у Чехова сдвинулось с мертвой точки писание повести «Жена».
«Я пошел к жене. Она сидела на кушетке, подперев голову обеими руками, и задумчиво, неподвижно глядела на огонь.
– Я уезжаю завтра утром, – сказал я.
Она молчала. Я прошелся по комнате, вздохнул и сказал:
– Natalie, когда вы просили меня уехать, то сказали: прощу вам всё, всё, всё… Значит, вы считаете меня виноватым перед вами. Прошу вас, хладнокровно и в коротких выражениях формулируйте мою вину перед вами.
– Я утомлена. После как-нибудь… – сказала жена.
– Какая вина? – продолжал я. – Что я сделал?
– Уходите, пожалуйста. Вы хотите есть меня до утра, но предупреждаю, я совсем ослабела и отвечать вам не могу. Вы дали мне слово уехать, я очень вам благодарна, и больше ничего мне не нужно.
Жена хотела, чтобы я ушел, но мне не легко было сделать это. Я ослабел и боялся своих больших, неуютных, опостылевших комнат.
– Какая вина? – сказала после долгого молчания, глядя на меня красными, блестящими от слез глазами.
Вы прекрасно образованы и воспитаны, очень честны, справедливы, с правилами, но всё это выходит у вас так, что куда бы вы не вошли, вы всюду вносите какую-то духоту, гнет, что-то в высшей степени оскорбительное, унизительное.
У вас честный образ мыслей, и потому вы ненавидите весь мир. Вы ненавидите верующих, так как вера есть выражение неразвитости и невежества, и в то же время ненавидите и неверующих за то, что у них нет веры и идеалов; вы ненавидите стариков за отсталость и консерватизм, а молодых – за вольнодумство. Вам дороги интересы народа России, и потому вы ненавидите народ, так как в каждом подозреваете вора и грабителя. Вы всех ненавидите. Вы справедливы и всегда стоите на почве законности, и потому вы постоянно судитесь с мужиками и соседями. У вас украли 20 кулей ржи, и из любви к порядку вы пожаловались на мужиков губернатору и всему начальству, а на здешнее начальство пожаловались в Петербург. Почва законности! – сказала жена и засмеялась. – На основании закона и в интересах нравственности вы не даете мне паспорта. Есть такая нравственность и такой закон, чтобы молодая, здоровая, самолюбивая женщина проводила свою жизнь в праздности, в тоске, в постоянном страхе и получала бы за это стол и квартиру от человека, которого она не любит. Вы превосходно знаете законы, очень честны и справедливы, уважаете брак и семейные основы, а из всего этого вышло то, что за всю жизнь вы не сделали ни единого доброго дела, все вас ненавидят, со всеми вы в ссоре и за эти семь лет, пока женаты, вы и семь месяцев не прожили с женой. У вас жены не было, а у меня не было мужа. С таким человеком, как вы, жить невозможно, нет сил. В первые годы мне с вами было страшно, а теперь стыдно…»
Наталья Гавриловна со страстью отстаивает в нравственном поединке с мужем справедливость. Мерило правды, справедливости в рассказе – отношение двух конфликтующих сторон к делу помощи голодающим. То, что повествование ведется от лица мужа, Павла Андреевича, дает автору шанс держаться полной, безусловной объективности. Чехов исподволь ведет читателя к осознанию нравственной победы Натальи Гавриловны, женского начала в сочувствии и деятельной помощи пострадавшим от голода. Из Петербурга Суворин взывает:
– Голубчик Антон Павлович, обещали, а не едете!
– Ну-с, маршрут мой таков. Прежде всего, свалю с шеи рассказ для «Сборника». Он встал было и теперь пошел в гору. Рассказ большой, листа в два, из породы скучных и трудных в исполнении, без начала и без конца, свалю и шут с ним. Затем поеду в губернию генерала Баранова, после чего приеду к вам. А в Зарайск, куда вы зовете меня, не хочется.
Я не умею зимой смотреть именья. Что под снегом или окружено голыми деревьями, того я упорно и предубежденно не понимаю. (Автор не в силах удержаться, чтобы не съязвить: мелиховское имение Чехов «приглядел» в феврале, когда оно утопало в снегу и «было окружено голыми деревьями».) Между тем,
ах, подруженьки, как скучно.
Круглый год жить взаперти
Из-за стен лишь любоваться
На широкие поля…
– Понимаю вас, Антон Павлович, еще как понимаю!
– Хорошо, что понимаете… Если я врач, то мне нужны больные и больница; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке с цейлонским мангустом. Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а жизнь в четырех стенах без природы, без людей, без отечества, без здоровья и аппетита – это не жизнь, а какой-то бардак и больше ничего.
– Полно вам, предстоит поездка в нижегородскую глушь, «Сборник» на полном ходу… Жена Павла Андреевича, судя по тому, что вы дали мне почитать, – интересная женщина, талант. Читал и видел выражение глаз Натальи Гавриловны, слышал ее трогающий душу голос, ощущал силу характера, восхищался ее чувством собственного достоинства, женской гордостью.
В начале октября у Чеховых в доме Фирганга несколько дней гостили Наталья Михайловна Линтварева и Александр Иванович Смагин, на которого у Антона Павловича была надежда, что полтавский помещик поспособствует московскому литератору в покупке хутора или имения, вблизи Сорочинцев, в гоголевских местах.
Наташа Линтварева входила в круг “антоновок”, обожательниц Антона Чехова. Шансов на взаимность у нее – ну никаких! Тем не менее, она его молчаливо, потаенно любила и в сердце ее не умирала надежда… А вдруг! Наталья Михайловна практически – хозяйка имения Лука, хотя и младшая в семье Линтваревых.
25 октября Чехов отправляет на Луку в Сумы Н. М. Линтваревой письмо, пессимистическое, ворчливое, но не лишенное видов на будущее. В нем, этом письме, масса важной информации.
«Уважаемая Наталья Михайловна, я не уехал в Нижний, как хотел, и сижу дома, пишу и читаю. Морозова была у министра, он категорически запретил частную инициативу и даже замахал на нее руками. Это как-то сразу повергло меня в апатию. А тут еще сплошное безденежье, чихание, масса работы, болезнь тетки, которая сегодня умерла. Неопределенность, неизвестность – одним словом, все собралось в кучу… Отъезд свой я отложил до 1 декабря. В декабре совсем переберусь куда-нибудь в провинцию и буду жить по-дачному. Поеду в Нижний, а оттуда куда глаза глядят».
Имение Лука, в котором в 1888–1889 годах Чеховы жили в летние месяцы.
“Живу я в усадьбе близ Сум, на высоком берегу реки Псла. Река широкая и глубокая… Вокруг в белых хатах живут хохлы. Народ все сытый, веселый, разговорчивый, остроумный… Помещики-хозяева, у которых я обитаю, люди хорошие, – писал Н. А. Лейкину Чехов.
Последняя строка выдает мрачное настроение Антона Павловича в разгар тяжелой осени 1891 года.
«Без Вас долго было скучно, а когда уехал персидский шах (Александр Иванович Смагин, облик которого сильно напоминал персидский тип лица, особенно толкали к этой ассоциации большие темные усы), стало еще скучнее. Я приказал никого не принимать и сижу в своей комнате, как бугай в камышах – никого не вижу и меня никто не видит».
Друг и дальняя родня Линтваревых помещик Александр Иванович Смагин. Оказавшись на Луке, Чеховы непременно совершали вояж к Смагиным. Полагаясь на Александра Ивановича, Чехов всю осень девяносто первого года жил надеждой и ожиданием, что на полтавщине ему будет подыскано для покупки подходящее имение. Увы, Смагин с задачей этой не справился.
– Когда же наконец Вы купите мне имение? Я чахну в Москве, – огорченный, раздраженный восклицает Антон Павлович.
Чеховский бугай это вовсе не бык-производитель, пугающий своим ревом, а водоплавающая птица, издающая громкие протяжные гулкие стоны. Летом 1889 года в пойме Псла вблизи имения Линтваревых этот невидимый бугай (таково местное название таинственной птицы, производящей эффект громоподобного соловья) поразил воображение писателя. «Бугай кричит», – отмечает Антон Павлович в перечне сумских впечатлений весны 89-го года. За то, что бугай малороссийская птица, и не что иное, говорит строка из письма А. С. Суворину: «Соловьи, бугаи, кукушки и прочие пернатые твари кричат без умолку день и ночь…» Чехов всем сердцем привязался к красотам Псла, к этому Эдему, где намерен в скором времени поселиться. А пока он непрерывно кашляет, потеет, сильно нервничает… и, превозмогая слабость пишет.
Как-то, в эту пору брат Миша подал ему надушенную визитную карточку и записочку: «Прошу принять… По делу. Е. Ш».
– Елена Шаврова? По делу? Увы! Миша, передай, что принять не могу – болен. Будь вежлив при этом.
Неведомо как с ней говорил Михаил Павлович, но ее огорчение было столь велико, что тут же она начертала исполненную горькой обиды записку и в слезах уехала. Наутро нарочный доставил ей послание Антона Павловича.
«Уважаемая Елена Михайловна, я принимаю всех начинающих, продолжающих и кончающих авторов – это мое правило, а Ваш визит я почтил за великую честь для себя. Даже если бы не так, если бы я почему-либо не желал Вашего посещения, то и тогда бы я все-таки принял Вас, так как пользовался у Вашей семьи самым широким гостеприимством. Я Вас не принял и тотчас попросил брата объяснить Вам причины.
Принять Вас было физически невозможно, и это должен был объяснить вам брат, и Вы обязаны были как порядочный и доброжелательный человек понять это, но Вы обиделись. Ну и бог с Вами.
Из Ваших рассказов я сохраняю следующие: 1) «Мертвые люди», 2) «В цирке», 3) «In vino» 4) «Каштанка», 5) «Михаил Иванович», 6) «Нервы», 7) «Маленькая барышня», 8) «Без маски», 9) «Ошибка».
Но неужели до сих пор Вы написали только 15 рассказов? Этак к 50 годам не научитесь писать.
Напишите еще 20 рассказов и пришлите. Я все прочту с удовольствием, а для Вас экзерциции необходимы. Преданный А. Чехов».
Антон Павлович по отношению к своей литературной ученице в меру строг, заботлив, слегка насмешлив. Юные годы Елены к этому подталкивают.
“Мои рассказы, – вспоминала Елена Михайловна, – он посылал в “Новое время” и другие газеты и журналы. Нередко сам читал корректуру и трогательно заботился обо мне и моих интересах. Если какой-нибудь уже набранный рассказ долго не появлялся в печати, Антон Павлович писал старику Суворину, напоминал ему, что “автор беспокоится”.
Добродушная ирония и наставнические устремления вполне понятны. Его подопечной нет еще и восемнадцати! Она им сильно увлечена – он ей симпатизирует. И только. Всё в рамках хорошего тона. Однако ее развитие – физическое, нравственное, духовное – опережает время. Это ему невдомёк.
Болезнь угнетает Чехова, но он как всегда деятелен – собирает и отсылает Евграфу Егорову пожертвования в пользу голодающих. В уединении читает и размышляет.
Итогами своих размышлений делится с конфидентом – Сувориным: «Каждую ночь просыпаюсь и читаю «Войну и мир». Читаешь с таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо. Только не люблю тех мест, где Наполеон. Как Наполеон, так сейчас и натяжки, и всякие фокусы, чтобы доказать, что он глупее, чем был на самом деле. Всё, что делает и говорит Пьер, князь Андрей или совершенно ничтожный Николай Ростов – всё это хорошо, умно, естественно и трогательно; всё же, что думает и делает Наполеон – это не естественно, не умно, надуто и ничтожно по значению. Когда я буду жить в провинции (о чем я мечтаю теперь день и ночь), то буду медициной заниматься и романы читать».
Лев Николаевич однажды побывал в губернской психиатрической больнице доктора Яковенко в селе Мещерском Сцена, запечатленная на этой фотографии весьма характерна: ее по справедливости следует назвать “Хождение графа Толстого в народ”.
Следующее наблюдение за течением времени в прямой связи с прогрессом науки и техники заставляет еще больше полюбить Чехова, восхититься его способностью видеть существо прогресса, ценить прогресс должным образом.
«Если б я был около князя Андрея, то я бы его вылечил. Странно читать, что рана князя, богатого человека, проводившего дни и ночи с доктором, пользовавшегося уходом Наташи и Сони, издавала трупный запах. Какая паршивая тогда была медицина! Толстой, пока писал свой толстый роман, невольно должен был пропитаться насквозь ненавистью к медицине». И это предположение, представьте себе, очень скоро проявится в реальной жизни. При этом Чехов все так же будет апологетом большого прогресса медицины в девятнадцатом веке, а Лев Николаевич проявит ту самую ненависть к медицине, о которой писал, читая осенью девяносто первого, «Войну и мир» Чехов.
Антон Павлович замечает в одном из писем того времени, когда он «ловил холеру за хвост», что Толстой по-прежнему именует нас, врачей, «мерзавцами», а между тем, по словам Чехова «врачи и вообще культурные люди делают чудеса… в доброе старое время, когда заболевали и умирали тысячами, не могли и мечтать о тех поразительных победах, какие совершаются у нас на глазах… запятая начинает терять свою силу». «Запятая» – холерный эмбрион. Для Чехова забота о ближних и дальних всегда на первом плане. О себе он думает в последнюю очередь.
Два чеховских письма – от 7 и 9 ноября. Как они красноречивы!
А. И. Смагину. 7 XII. 91
О проекте
О подписке