Тати любила его слепо, беззаветно, хотя многие считали, что Лерик не заслуживает такой любви: пьяница, лодырь, недотепа, размазня и посредственный актер. В сильном подпитии Лерик признавался, что лучшей ролью в его жизни была роль Петушка в детском спектакле, в финале которого он самозабвенно и звонко кричал «ку-ка-ре-ку», кричал так вдохновенно, так гениально, как ни до него, ни после не удавалось кричать никому на театре. А еще Лерик лет двадцать сочинял роман, который, как он уверял, обязательно перевернет русскую литературу и обессмертит имя автора.
Он был женат, и не раз, но, разумеется, неудачно.
Если его особенно сильно донимали упреками, Лерик прибегал к последнему и безотказному средству. Он закрывал глаза и говорил глухим голосом, как бы тщательно скрывая отчаяние: «Господи, на моих глазах отец застрелился, а вы…» Тарханов пустил себе пулю в рот, держа сына за руку, и о его потной ледяной руке Лерик мог рассказывать часами, заставляя слушателей не только прочувствовать весь ужас его жизни, но и искорчиться от стыда за рассказчика.
Не меньше беспокойства доставлял хозяйке дома Илья, сын Николаши и Алины. Высокий, синеглазый, легкий, веселый, этот шалый парень был всеобщим любимцем. Школу он окончил с золотой медалью, университет – с красным дипломом, но по специальности не работал ни дня. Борис устроил пасынка на необременительную должность в своей нефтяной компании, в управление международного сотрудничества. Хотя Тати никогда об этом не говорила, все считали, что ей хотелось бы женить Илюшу на Лизе, чтобы деньги Генерала не ушли из семьи. Но Илья только смеялся, когда с ним заговаривали об этом. Он даже не пытался ухаживать за Лизой, а Ксению, у которой при встрече с ним шея покрывалась красными пятнами, а на глазах выступали слезы, вообще не воспринимал как женщину. Гоночные автомобили и мотоциклы, прыжки с водопадов, купание с крокодилами, русская рулетка – вот что влекло его неудержимо. Из поездок по стране и из-за границы он часто возвращался с переломанными руками, ногами, ребрами, в гипсе, в корсете, ходил по двору на костылях (и раскрасневшаяся от счастья Ксения с такой преданностью ухаживала за ним, что у Нинон разрывалось сердце), но стоило ему почувствовать себя лучше, как он снова принимался за свое.
Именно Илья и привез в дом на Жуковой Горе ту девушку – Ольгу Шварц, из-за которой жизнь Осорьиных за одну ночь перевернулась и изменилась самым неожиданным образом.
Это случилось вечером в воскресенье, когда Илья возвращался из Москвы. Его машину занесло на обледеневшей дороге метрах в трехстах от поворота на Жукову Гору, и он сбил девушку, которая шла по обочине. Илья вытащил девушку из сугроба, усадил в машину и привез в дом на холме. Девушка слегка прихрамывала, но не жаловалась: «Да ерунда! Подумаешь, синяк на жопе!» Одета она была не по-зимнему: на ней была короткая курточка, мини-юбка, чулки в крупную сетку и туфли на высоких каблуках. Она была грубо накрашена, пахло от нее пивом и дешевыми духами. Илья съездил за врачом, который не обнаружил у девушки ничего серьезного.
Она рассказала, что ехала с подружками на вечеринку, но по пути они переругались, она вышла из машины, заблудилась и вот попала сюда, в этот дом.
– Оставайтесь, – сказал Илья. – Переночуете у нас, а там видно будет.
Девушка кивнула и протянула руку:
– Ольга. По паспорту – Шварц, но я не еврейка, честное слово, это фамилия отчима.
Илья расхохотался.
Тем же вечером я и познакомился с Ольгой. А рано утром уехал в Москву. В те дни мы с Тати завершали работу над важным проектом – изданием полного собрания сочинений Николаши, Николая Осорьина. Его произведения издавались и раньше, и все уже привыкли к тому, что за свою короткую жизнь Николаша успел написать полтора десятка хороших рассказов и оставил после себя кипу черновиков и набросков. Но за год до описываемых событий Сирота обнаружил в комоде, стоявшем на чердаке, несколько папок, в которых оказались две повести, пять рассказов, пьеса, несколько замечательных миниатюр – о существовании этого богатства никто и не подозревал.
Тогда же к Тати обратился издатель Иноземцев, рассказавший о странной женщине, которая принесла ему двести с лишним страниц прозы, принадлежавшей перу Николаши. Тати отправила меня к этой Ирине. Она оказалась любовницей Николаши. Эта одинокая дама, побитая жизнью, испитая и взбалмошная, больше двадцати лет хранила рукописи, с которыми готова была расстаться на определенных условиях. Переговоры с нею отнимали немало времени и сил: то она требовала несусветных денег, то хотела, чтобы книгу предварял очерк, в котором она собиралась рассказать о своих отношениях с Николашей – она называла его «возлюбленным», а то и вовсе несла вздор о сыне, прижитом от Николая, хотя ее ребенку было всего пять лет…
Тати участвовала только в составлении издательского договора, а вся подготовка четырехтомника к печати легла на меня: я вычитывал и сверял рукописи, держал корректуры, обсуждал с художниками макет, шрифты и обложку. Возвращаясь вечером на Жукову Гору, я докладывал хозяйке о работе, наскоро ужинал в кухне, заводил будильник и ложился спать.
Понятно, что Ольгу я видел мельком и о ее жизни в осорьинском доме знал мало. Но чувствовал: здесь происходит что-то необычное, непонятное, какие-то атмосферные изменения, вызванные – в этом не было сомнений – именно Ольгой Шварц.
Вернувшись поздно вечером в понедельник на Жукову Гору, я застал в гостиной веселую компанию: Борис наигрывал что-то джазовое на рояле, Илья разглагольствовал, разливая вино по бокалам, раскрасневшийся Лерик пытался перекричать его, Лиза хохотала, откинувшись на спинку кресла, а Ольга в трусиках и лифчике изображала стриптизершу у шеста, то есть у метлы, принесенной Ксенией, – она тоже была там и не отрывала взгляда от Ольги.
В будние дни Борис, Илья и Лиза обычно ночевали в Москве, и нужны были веские причины, чтобы заставить их в понедельник вечером вернуться на Жукову Гору. Но это еще ничего, а вот Лиза – Лиза напугала меня по-настоящему: она и улыбалась-то редко, а хохочущей я не видел ее никогда.
Нинон я нашел в кухне. Она пила коньяк, мрачно уставившись в угол, и, пока я ужинал, не проронила ни слова. Такой мне еще не приходилось ее видеть.
– Ксения там? – вдруг спросила она, когда я уже собрался уходить.
– Там.
– Вот сучка, – сказала Нинон.
И я голову готов дать на отсечение, если сучкой она назвала свою дочь.
После ужина я рассказал Тати о том, что удалось сделать за день, но слушала она невнимательно, была рассеянна, стряхивала пепел на ковер, чего за ней никогда не водилось, и мне показалось, что левое веко у нее подергивается. Когда я спросил об Ольге, она небрежным тоном заметила, что когда-то таких называли девушками, которые не носят шляпы. Это было в те времена, со смехом сказал я, когда приличная девушка не могла сесть в кресло, с которого только что поднялся мужчина. Но Тати было не до шуток, и она сменила тему.
Ту ночь я провел в поселке.
Года за два до того я познакомился с Варварой, милой молодой женщиной, растившей в одиночку дочь. По субботам и воскресеньям, когда собиралось много гостей, Нинон звала ее на помощь: Варвара всегда нуждалась в деньгах. Она помогала готовить, убирать, была тихой, незаметной и вскоре стала почти что своей в осорьинском доме. Поздно вечером я провожал ее до дома, мы болтали о том о сем, потом я стал иногда оставаться у Варвары на ночь. Она была не прочь выйти за меня, а мне казалось, что лучшей жены я уже не найду, но поскольку и у Варвары, и у меня был опыт неудачной супружеской жизни, мы решили не торопить события.
Так вот, в ту ночь Варвара рассказала мне, что Ольга свела с ума весь осорьинский дом. Тати в растерянности, Нинон – в гневе: Ольга осмелилась кокетничать с ее Борисом, и тот, похоже, не остался равнодушен к «этой сучке». В первую же ночь она переспала с Ильей. А вдобавок ей удалось каким-то образом очаровать Лизу, что поразило всех, даже Сироту.
Вечером во вторник я ужинал в компании Сироты, и он рассказал о ссоре между Борисом и Ильей:
– Чуть до кулаков не дошло. И все из-за нее, из-за этой: не поделили.
– Она ничего, – сказал я. – Привлекательная.
Сирота оглянулся, лег грудью на стол и прошептал, дыша на меня перегаром:
– Двухсбруйная она, доктор…
– Лесбиянка?
– С Лизой у нее это… было у них, доктор… понимаешь?
Доктором в семье Осорьиных меня называли, разумеется, в шутку – в память о деде-фельдшере, которого все на Жуковой Горе почтительно именовали доктором Постниковым.
Ночь со среды на четверг мне пришлось провести в Москве, а в ночь на пятницу я впервые лицом к лицу столкнулся с Ольгой.
Я вернулся на Жукову Гору за полночь. Не заходя к себе, пробрался в кухню и увидел Ольгу, сидевшую на высоком стуле у барной стойки, уставленной бутылками. Она выпила, закинув голову, и только после этого повернулась ко мне. На ней была шелковая маечка, едва доходившая до бедер.
– Доктор, – сказала она. – Выпьете со мной, доктор?
Не дожидаясь ответа, наполнила стаканы доверху водкой.
Я снял пальто и сел напротив. Отсюда я наконец-то мог хорошенько ее рассмотреть.
Нет, она не была красавицей: чуть приплюснутый нос, выступающая нижняя губа, раскосые глаза, слишком большая грудь и слишком широкие бедра. Тем не менее при взгляде на нее сразу возникала мысль об идеальной женщине. А главное – она была естественной. С первого взгляда было ясно, что красится она лет с двенадцати, знает, чем замазать синяк под глазом и что делать, если парень забыл о презервативе. И с первого звука было ясно, что ее словарный запас, конечно, побольше, чем у беспризорника, но не богаче, чем у базарной торговки. Но она и не пыталась этого скрывать. Она вела себя так же естественно, как собака, грызущая кость. И вдобавок – вся она как будто светилась. Это дар Божий, дар природы, наследственность – как угодно, но ее тело светилось, взгляд завораживал, а голос вызывал дрожь.
– Как вам тут? – спросил я, чтобы разрядить затянувшуюся паузу.
– Как в сказке, – сказала она. – Страшно, как в сказке.
– Страшно?
– Ну не знаю… они все тут такие важные, а я кто? Нет никто и звать никак.
– Но почему страшно-то?
Она вздохнула.
– Войти-то я вошла, доктор, а как отсюда выйти – не знаю. Спокойной ночи.
Поцеловала меня в висок и вышла, обдав невероятным звериным запахом своего тела.
Я вспомнил эти ее слова, когда вечером в пятницу вернулся на Жукову Гору, толкнул дверь и увидел в холле Сироту, который тряс школьным колокольчиком, возвышаясь над голой и мертвой Ольгой, лежавшей ничком на полу.
В ту пятницу я наконец завершил дела, связанные с изданием четырехтомника Николая Осорьина, и возвращался на Жукову Гору с сигнальным экземпляром первого тома в портфеле.
Стояли сильные морозы, над Москвой поднимались густые столбы пара и дыма, фонари и звезды пылали каким-то особенно ярким светом.
Такси остановилось у въезда в поселок, и мне пришлось бежать вприпрыжку – в гору мимо черных домов, окруженных черными елями, по твердому, как асфальт, снегу, который на каждый шаг отзывался даже не скрипом – отчаянным писком.
Помню, я представлял себе, как обрадуется Тати и как мы с ней выпьем по такому случаю по рюмочке коньяку, который так хорошо согревает промерзшего мужчину…
И конечно же, я думал о Варваре: она была на девятом месяце. Получилось это случайно, но мы решили оставить ребенка. Варвара из суеверия боялась узнавать пол будущего младенца. На всякий случай мы заготовили два имени: если родится девочка, назовем Татьяной, а мальчик будет Семеном. Две недели назад мы подали заявление в ЗАГС и попросили отца Владимира обвенчать нас – в сельской Преображенской церкви, где венчались девять поколений Осорьиных.
Понятно, что задерживаться в доме на холме мне вовсе не хотелось.
Я с удовольствием потоптался на крыльце, сбивая снег с ботинок, толкнул дверь и замер, увидев голую и мертвую Ольгу, лежавшую на полу, пьяненького Сироту со школьным колокольчиком в руке, суровую Тати в бордовом халате, расшитом золотыми звездами, невозмутимого Бориса в распахнутой на груди белой рубашке, взволнованную Лизу в облегающем платье с глубоким вырезом, растерянно улыбающегося Лерика с бакенбардами mutton chops, угрюмую Нинон с неразрушенной прической, в огненном халате, разошедшемся на груди, и снова Ольгу, лежавшую на полу с разметавшимися по плечам волосами, левая рука ее была сжата в кулак; и тут меня замутило, я понял, что сигнальный экземпляр никому здесь не интересен, и не будет рюмки коньяку, потому что на полу лежит голая и мертвая Ольга, все изменилось, изменилось бесповоротно, и, боже мой, подумал я, убийство в доме Осорьиных, боже мой, подумал я, и ведь не исключено, что убийца прячется где-то в доме или даже стоит здесь, в холле, и наконец я закрыл за собой дверь, и на улице что-то лопнуло с оглушительным звоном, и Лиза с отчаянным криком бросилась к Борису, он обнял ее за плечи, Лерик чертыхнулся, Тати нахмурилась, Нинон перекрестила свою прекрасную грудь…
– Похоже, это сосна, – сказал я.
– Сосна? – Тати нахмурилась. – Господи, какая еще сосна, доктор?
– От мороза сосна треснула, – сказал я. – Или береза. На улице минус тридцать.
– Надо же… – Лерик нервно хохотнул. – Сосна!..
Нинон вздохнула.
– Звонить? – спросила она.
– Нет, – сказала Тати будничным голосом. – Я хочу понять, что мы скажем обо всем этом чужим. Я хочу поговорить со всеми, с каждым. С каждым. Я должна понять, что произошло. А потом – потом будем звонить. В конце концов, если мы скажем, что нашли ее утром, это будет не такой уж большой ложью… Первый – Сирота. Через полчаса у меня. И вы, доктор, прошу вас…
Повернулась к Лерику.
– Сбрил бы ты эти свои бакенбарды, что ли. Ты с ними на какого-то мелкого жулика похож… или на кучера…
И ушла.
Никогда не вел я дневника, а записи, сделанные наспех тогда и отложенные в долгий ящик, превратились со временем в такие бессмысленные каракули, что при изложении событий той ночи мне приходится полагаться главным образом на свою память и воображение.
Тридцатиградусный мороз, сигнальный экземпляр, тело Ольги на черном мраморе, дикий звук лопнувшей сосны, вопль Лизы, прекрасная грудь Нинон, дурацкие бакенбарды Лерика – вот что сохранилось в памяти. И еще – слова Тати о чужих…
Тати не раз говорила, что знает обо всем, что происходит в доме, потому что дом и она – одно и то же. И при ее наблюдательности и умении задавать вопросы, думал я, установить имя убийцы будет не так уж трудно, если, конечно, это кто-то из обитателей осорьинского дома, а не посторонний человек. Хотя вряд ли убийцей был чужак. Ворота с кодовым замком, высокий забор, сигнализация… И потом, только свои знали о том, что мертвое тело могут долго не обнаружить: зимой холлом пользовались редко, он отделялся от гостиной и зала дубовыми дверями и плотными портьерами, а тем, кто приезжал на машинах, было проще пройти десять метров от гаража до черного входа, чем огибать дом.
Словом, все сходилось к тому, что убийца – либо кто-то из Осорьиных, либо кто-то из Татариновых. Единственным человеком вне подозрений был я. К такому же выводу наверняка придут и «чужие», то есть следователи милиции или прокуратуры, и, что бы ни сказала им Тати, что бы ни солгала, репутацию семьи ей спасти не удастся. Но репутацию ли она имела в виду? А если нет, то что? Тогда у меня не было ответа на этот вопрос.
Торопливо пережевывая холодное мясо и поглядывая на часы, висевшие на стене в кухне, я думал о том, что убийство Ольги – это какая-то страшная ошибка жизни, нелепая случайность. И вопрос «кому выгодно?» тут так же нелеп и бессмыслен, потому что ответ был очевиден: никому.
Ольга провела здесь всего пять дней, для Осорьиных она была экзотическим зверьком, игрушкой, забавой, а вовсе не роковой женщиной, из-за которой здесь могли бы разгореться страсти-мордасти. Допускаю, что она вполне могла вызвать в этом доме изменения атмосферные, но тектонические – нет, ни за что: слишком хорошо я знал Осорьиных, а они слишком хорошо знали черту, которую никто из них никогда не переступил бы.
Я поймал себя на том, что рассуждаю как персонаж детективного романа, и чертыхнулся. Ну конечно же, я люблю истории про сыщиков, но жить по законам детективного романа нормальный человек не может: каким бы характером ни наделял его автор и в какие бы обстоятельства ни ставил, персонаж неизбежно становится одномерным типом, который поглощен деталями, одержим плоскостопым морализаторством и склонен к паранойе. Хотя, впрочем, с другой стороны – Эркюлю Пуаро было бы неуютно в «Преступлении и наказании», дочитай он его до конца.
Четыре комнаты, которые Тати занимала в первом этаже, Сирота почтительно называл Габинетом, потому что слово «кабинет» казалось ему неподходящим для святилища.
Первой комнатой была приемная – маленькое помещение с двумя диванчиками, традесканцией на подоконнике и напольными часами. Здесь хозяйка выдерживала провинившихся, и я помню, как не по себе становилось нам, детям, когда домоправительница Даша сурово приказывала: «А теперь – марш в кабинет, Тати там вас всех ждет не дождется», и мы рассаживались по диванам в ожидании вызова на суд и расправу.
В углу приемной на низком столике были расставлены бронзовые фигурки скачущих всадников – из-за них эта комнатка называлась в обиходе Конюшней. Фигурок было двенадцать. Это были легендарные всадники Осорьиных. По преданию, сыновья князя Никиты Осорьина поссорились из-за наследства, развязали войну и погибли в братской междоусобице. После этого старый князь с двенадцатью верными дружинниками удалился в лесной скит, где и умер от горя. Земли его отошли великому князю Московскому, а об Осорьине вскоре забыли. Однако спустя несколько лет, когда на Куликовом поле сошлись русские и татарские войска, осорьинские всадники вдруг появились в гуще битвы. Двенадцать исполинских всадников в черных одеждах, расшитых белыми крестами, бились с татарами яростно и бесстрашно, а когда Дмитрия Донского сбили с коня, образовали вокруг великого князя живое кольцо, защищая его от врагов. Когда же битва закончилась, всадники исчезли, и отыскать их так и не смогли. Эти же всадники в 1395 году спасли Россию от нашествия Тамерлана. После разорения Рязани Тамерлан с огромным войском двинулся на беззащитную Москву, но 26 августа неподалеку от Ельца увидел перед собой двенадцать всадников в черном, которые, как говорит предание, «со свирепым спокойствием» ждали приближения врага. Тамерлан «устрашился и приказал повернуть назад». Всадников Осорьина видели и на берегах Угры, где осенью 1480 года пало трехсотлетнее татарское иго, а в октябре 1552 года осорьинская черная дюжина первой ворвалась в осажденную Казань через Арские ворота, увлекая за собой русские полки. Если верить легенде, эти черные всадники появлялись на полях сражений в критическую минуту, когда судьба России висела на волоске, и воодушевляли русских своим примером. Их видели под Полтавой летом 1709 года и на Бородинском поле в 1812-м, а в последний раз они явились русским войскам поздней осенью 1941 года, когда немцы подошли к Москве так близко, что могли в бинокли разглядеть звезды на кремлевских башнях…
О проекте
О подписке