6-е мая. Два месяца до моего шестнадцатилетия. В мою комнату заходит сосед, приятель и ровесник Валерка Гозенпуд. Разговорились. И вдруг он выдает мне правду в глаза, режет наотмашь. Хотя я и учусь хорошо в школе, отличник и староста класса, хотя я много читаю, развожу растения, езжу на рыбалку и на охоту самостоятельно, фотографирую и все такое, хотя у меня довольно много приятелей, и ребята меня уважают, однако при всем при этом я здорово отстал от жизни. Почему я не умею хорошо танцевать? Почему редко хожу на каток и так и не научился кататься? Дело даже не только в том, что из-за этого не могу пригласить Аллку, но как же и вообще буду проводить время с девочками? Почему не умею на лыжах, на велосипеде? И плавать не умею тоже! И это не говоря уже о том, что я еще ни разу не был близок ни с одной девочкой. И близко к тому не было! Не целовался даже – и вовсе стыд! Почему?! Ведь мне вот-вот стукнет шестнадцать! То, что не научился пока вести себя с девочками без дурацкого стеснения ладно еще. Это постепенно придет – но только в том случае, если я по-настоящему займусь своим развитием. Ни сиротство, ни бедность материальная – не оправдание. Гимнастику-то утром хотя бы можно делать? А на коньках? А плавать? И велосипед есть у Валерки, он может мне иногда его давать. Коньки тоже какие-нибудь простые можно где-то достать, ну, хоть взять у кого-то на время, чтоб научиться. Их ведь даже напрокат можно брать на катке!
Я слушаю приятеля с чувством горечи, досады и – благодарности. Никто еще так откровенно не говорил со мной. Меня уважали, я сам считал, что у меня достаточно сильная воля. Но Валерка на многое открыл мне глаза.
Мы решаем начать с танцев. Тут же Валерка показывает мне движения фокстрота и танго. Я старательно запоминаю, с завтрашнего дня буду тренироваться регулярно хоть перед зеркалом. И гимнастика по утрам обязательно. Остальное – после экзаменов, экзамены через пятнадцать дней. Но – обязательно! С отсталостью надо кончать.
Я очень благодарен Валерке. Запоминаю этот разговор на всю жизнь. Он был воистину историческим событием в моем земном существовании.
Экзамены сдаю на все пятерки (кроме черчения, правда и физкультуры, потому что физкультуре мешает стыдная моя болезнь). Летом старательно учусь плавать на Москве-реке. И делаю утреннюю гимнастику ежедневно. Танцую перед зеркалом иногда. Увы, бугор в мошонке растет. Пока еще уходит в живот, если его аккуратно и сильно сжать, но быстро появляется снова. Валерка не знает про это, никто не знает. Плавки надеваю в кустах, в баню хожу один, да и нажимаю всегда вовремя, если на виду. Рано или поздно придется идти на операцию все равно. Морально я уже готовлю себя к этому. Говорят, что это операция легкая, я спрашивал.
…Зима, горят фонари, звучит громкая музыка. Летят серебристые снежинки, мелькают в лучах фонарей, садятся на лицо, щекотят. Шумно и весело. Стуки, шелест коньков о лед, звенят девичьи голоса. Я лечу, и вокруг все летит вихрем праздничным, воздух свежий, морозный, а мне жарко, костюмы вокруг цветные, девичьи ноги мелькают и попки очаровательные, ну, еще быстрее, по кругу – вперед! – кровь кипит, мышцы поют, радость клокочет: полет!
Каток, Парк культуры и отдыха имени Горького. Трудно было решиться, заставить себя, но теперь – сплошная радость… Бац! Нога подвернулась, удар руками, локтями, бедром о лед, больно коленку, ужасно больно, саднит ладони – холодные, мокрые. Ничего, заживет до свадьбы, ерунда все это – вперед!
Конечно, так и не успел в ту зиму научиться по-настоящему, чтобы смело пригласить на каток Аллу. Она, говорят, хорошо катается…
А еще в девятом классе, кажется, нам задали сочинение на дом. На тему книги Николая Островского «Как закалялась сталь». Я болел и сочинение не успел написать. Но остался вечер – завтра утром идти в школу, а сочинения нет. А я отличник и староста класса – стыдно. И книга ведь классная. Учит тому, чего так не хватает не только мне, но многим – мужеству. В свое время ведь целые воинские соединения, коллективы заводов и кораблей слали благодарственные послания автору книги. И вовсе не обязательно по наущению парторгов, а потому что – учились. Мне эта книга нравилась тоже, перед ее героем я, как многие, преклонялся. Как и перед героями Джека Лондона.
И сестра возмутилась:
– Как это ты пойдешь завтра без сочинения? Ведь вечер-то есть еще. И ночь целая. Садись и пиши. Нечего раскисать. О такой книге стыдно не написать. Выпей крепкого чая и садись, пиши.
И я сел. И написал к половине второго ночи. И получил потом пятерку за свое сочинение – его, как это было не раз с моими сочинениями, преподаватель читал вслух всему классу. А я запомнил на всю жизнь тот вечер и ночь. И очень благодарен сестре. Как и Валерке Гозенпуду, моему соседу и другу детства.
Что же касается Аллы, то о ней я только лишь фантазировал. От одной мысли о ней, при воспоминании о ее лице, глазах, белейшей восхитительной коже на шее, руках, которые я видел однажды обнаженными до плеч, при одной лишь рискованной, робкой попытке догадаться, что скрывается за приподнятой материей платья на ее груди, голова начинала кружиться, в глазах поднимался туман, их хотелось вообще прикрыть, сердце начинало свой сумасшедший ритм, грудь вздымалась, а там, внизу, в горячей истоме что-то одновременно и сладко таяло, и напрягалось до боли, до звона. Но вот что интересно: мои фантазии все же не шли дальше, то есть ниже и ее, и моего пояса. Хорошо помню, что даже попку ее – эту гениально созданную Творцом часть тела женщины – я себе не представлял и не помню вовсе, какая она была у нее, как угадывалась сквозь платье или юбку. Не говоря уже о святых, так знакомых теперь, через годы, милых складочках-лепестках… Нет, это и вовсе в полнейшем неведении – то ли во мраке, то ли, наоборот, словно в огне, – я тогда даже не представлял себе, как они во взрослом состоянии выглядят, хотя и помнил, разумеется, жутко волнующую картинку, то есть рисунок из учебника анатомии. Когда же увидел впервые много лет спустя с близкого расстояния – поразился: совсем иначе себе представлял, да и на картинке выглядело иначе…
Да, мои фантазии ограничивались объятиями, нежными поцелуями. В губы, в шейку, самое большее, то есть самое низкое территориально – в грудь. Не ниже. Но и этого вполне хватало. Еще, правда, было световое, музыкальное и парфюмерное оформление в моих мечтах: притушенный красноватый свет, аромат духов – обязательно! – ковры, широкий диван или тахта, почему-то красное стеганое атласное оделяло. Музыка тихая, медленная (флейта… кларнет…). И наше молчание. Не нужно слов, объяснений. Пусть говорят чувства, а также губы, руки, движения наших тел… Я тогда и представить себе не мог – да ведь не слышал никогда – лучшую на свете музыку: взволнованное, сбивчивое дыхание, стоны, крики, отрывистые слова… Да где уж.
«…И вот вчера вечером мы решили устроить танцы в моей комнате. Из девчонок пригласили Аллу и ее подруг…»
О, потом-то я понял, какой это был рискованный и опрометчивый шаг – тем более после новогоднего моего позора. Вот теперь, с расстояния прожитых лет, вижу: комната была моей неразрывной частью, вернее даже не она, а я был порождением и частью ее – гомункулус, двуногое, двурукое головастое существо, рожденное в глубине матки-комнаты, концентрирующее в себе (до сих пор не перерезана пуповина) волны, вибрации, запахи, исходящие от ее древних стен, оклеенных в то время серо-зелеными, выцветшими, кое-где оторванными, отставшими от штукатурки и слоя газет обоями, грязного, закопченного потолка с лепными карнизами, уцелевшими с дореволюционных времен, с наружной, кое-где провисшей, отцепленной от кругленьких белых изоляторов электропроводкой, стареньким оранжевым пыльным, потрепанным абажуром. Высокая, до самого потолка, побеленная прямоугольная колонна печи возвышалась справа от входной двери. Над железной дверцей ее красовалось черное пятно копоти, похожее на закругленный язык; под большой этой дверцей была и еще одна, маленькая, за которой открывался зев поддувала, где скапливались залежи серой мягкой золы, тихо струящейся на округлый кусок почерневшей жести, прибитой к паркету пола. В зимнее время печь занимала, разумеется главное место в иерархии комнатных ценностей, топка ее была настоящим искусством, которое я осваивал с детства. Тепло печи – энергия нашей мрачной военной и послевоенной жизни…
Выбрать сначала полено посуше, желательно, конечно, сосну, очень хорошо, если смолистую, толстым ножом нащепать из него лучинки – ставя полено на один торец, на другом отмерить тоненькую полоску от края и, вонзив в узор годовых колец бывшего дерева лезвие ножа, навалиться на него всем телом, левой рукой надавливая на тыльное тупое ребро лезвия, а правой на рукоятку, и с характерным шипением, треском сползать вдоль полена, отделяя от него полосу маслянисто-желтой свежей лучины, вдыхая острый, пряный, иногда кисловатый аромат леса. Потом еще, еще… До сих пор при воспоминании начинают тотчас ныть набухающие ладони и вот-вот выступят красноватые полоски от тупого тыльного ребра лезвия… Наконец, лучинок достаточно – я кладу смятую в комки бумагу в закопченное мрачное жерло топки, а еще лучше, если бело-розовые завитки бересты, сверху выстраиваю аккуратный шалашик лучины, на него – потоньше и посуше поленья, так, чтобы между ними оставались достаточно широкие щели, – теперь только чиркнуть спичкой, поджечь аккуратно… Если дрова сухие, то очень скоро веселое бойкое пламя охватывает все сооружение, возникает устойчивая воздушная тяга – печь начинает дышать… Дверцу нужно закрыть, а нижнюю – поддувало – слегка приоткрыть. И вот уже гудит, играет буйный огонь, лихо посверкивая сквозь щели между дверцей и кирпичами – «спящая царевна» ожила! – и большое, мощное тело ее дрожит от сдерживаемого восторга… Воздух в комнате становится свежее, чище, хотя попахивает чуть-чуть горьким, смолистым дымком. Жизнь просыпается во всех нас…
Оживаю не только я – оживают постепенно, просыпаются от спячки и словно слегка шевелятся неподвижные до того и замерзшие, как и я, постоянные обитатели комнаты: большой, красного дерева, со многими ящичками старинный комод с прямоугольным зеркалом в деревянной резной оправе, подвешенным на резных же столбиках (мы называли его «туалет») – этакий мощный, сытый толстяк… За ним – стройный ореховый платяной шкаф с искусными завитушками на дверце (утонченный аристократ…); его простенький, легкомысленный меньшой брат – шкафчик, только не из ореха, а – как и комод – из красного дерева; шаткий, совсем старенький овальный столик на одной центральной подставке (одноногий пенсионер-старичок…); рассохшаяся, почти разломанная бамбуковая этажерка, изнемогающая под тяжестью напиханных в нее книг и тетрадей (трудяга, вечно всем помогавшая, словно костлявая, курящая и кашляющая пожилая интеллигентка); основательное, старинное бабушкино кресло, глубокое, с дырами в обивке, из которой торчат пружины, накрытые, правда, каким-то тряпьем (пытающийся сохранить достоинство и военную выправку больной генерал…); железная, расшатанная, плебейская, совсем не в масть остальному кровать, стальная мелкая сетка которой местами проржавела до дыр и накрыта сначала тоже каким-то старым тряпьем, а потом не менее древним матрасом, единственной простыней и неприятного, коричневато-желтого оттенка одеялом – этакое жилистое, скрипящее существо с сомнительным криминальным прошлым… А вот, наконец, – занимающий центральное место, солидный, тоже красного дерева, тоже весь покрытый искусной резьбой, круглый стол с тяжелой, темно-красной, исчерченной многочисленными белыми жилками мраморной круглой плитой посредине – атаман-председатель… Мы одной крови – они и я…
И все бы ничего, и могло бы это древнее антикварное семейство «родственников» создать вполне приемлемый, аристократический даже колорит в задрипанных стенах моей родной комнаты, однако за военные и послевоенные мрачные годы превратилось оно в компанию ободранных, обшарпанных, искалеченных инвалидов, да еще и заваленных теперь всяким старьем, выбросить которое было жалко, так как заменить нечем. Между колонной печи и одной из стен навалены дрова, над ними висит старая драная одежда, форточка в нижней части одного из двух окон отсутствует, и дыра заткнута древней подушкой (рамы гнилые, да и стекло непросто достать), паркет тоже растрескался, кое-где в полу зияют глубокие щели, из которых очень трудно выметать мусор. В углах, за шкафом, за туалетом, под этажеркой тоже тряпье, резиновые сапоги, валенки, рыбацкий маленький чемоданчик, фотоувеличитель, ванночки, фонарь, бутылки, старая клетка, книги, которые не уместились на этажерке, и много еще другого всякого барахла.
И вот в убогую, мрачную эту обитель, в темное от пыли и копоти чрево, хранящее память о нелегких годах, коптилках, голоде, клопах, смертях, болезнях, слезах и маленьких радостях, в душную эту свою родную берлогу я пригласил ребят, а среди них – предмет первой, трепетной, хрупкой моей любви. Светленькую, аккуратную, опрятно одетую девочку, дочку вполне обеспеченных, интеллигентных родителей, никогда не знавшую, как я думаю, что такое голод, грязь, отсутствие самого необходимого. Едва ребята вошли, как по растерянным глазам своей любимой я понял, какую сморозил глупость. Но, очевидно, все поняв по моим глазам, желая, очевидно, как-то успокоить, утешить меня, сделав вид, что все это для нее не имеет значения, Алла изящно уселась в кресло… Вернее, хотела усесться, потому что тотчас же и вскочила, ибо какая-то из пружин «генерала», очевидно, повела себя непристойно. Вскочив, Алла приподняла накидку, увидела в кресле зияющую дыру… Конечно, в те времена не многие жили благополучно, но я-то, я-то ведь лидер компании, я всегда так гордо держался и – претендовал на внимание не кого-нибудь, а – первой красавицы «женской» школы! Я открыл перед нею самое сокровенное – мое родное жилище, – и получился жестокий конфуз…
Мы тотчас организовали танцы под патефон, который я взял у Риты, я, конечно же, хорохорился, пытался показать, что мне все нипочем, но преодолеть ощущение скованности и жуткой какой-то униженности так и не смог.
О проекте
О подписке