А я убираю руку и лежу в клиническом ступоре. Боюсь шевельнуться, словно опасаюсь вспугнуть, нарушить происходящее волшебство, никак не могу осознать, что такое возможно – вот, оно происходит! – она рядом со мной, в моей убогой комнате, на моей кровати. И просто случайно на другой кровати нет жильцов – старые уехали, а новых мы с Ритой пока не нашли. Может быть, это сон?
Да мне тогда просто молиться на все это хотелось, какие уж действия! Тони, повторяю, тогда еще не было в моей жизни.
А потом совсем невразумительное во мне началось. Я лежал рядом с живым этим чудом и чуть не плакал. Мне чуть ли не в голос рыдать хотелось. Они душили меня, рыдания эти дурацкие, я едва сдерживался, едва-едва – хорошо, что она ничего не говорила, а то бы… Нахлынуло вдруг все самое грустное, мрачное – смерть всех подряд: матери, отца, бабушки, тети Лили, бедность беспросветная, а тут еще и с университетом прокол… Со стороны я, наверное, был как каменный. Я, наверное, был сгусток горечи – вместо того, чтобы блаженствовать, радоваться… Теперь понимаю: ей тогда, видимо, передалось. Потому она и не делала ничего и не говорила. А может быть и у нее похожее состояние было? Я ведь потом только узнал, какая у нее жизнь – не лучше моей, а то и похуже. Вот она и лежала тоже как каменная, мраморная, не шевелясь.
Так, представьте себе, и прошла вся ночь: мы периодически засыпали, просыпались, засыпали опять. И никто из нас не изменил позы – даже на бок не повернулись, ни я, ни она. Словно две мраморные теплые статуи лежали мы рядом – Адам и Ева советские, законопослушные граждане, строители будущего всеобщего всемирного счастья, черт нас возьми. Теперь-то я понимаю, что не случайно так получилось, символ даже усматриваю: у «врат Рая», можно сказать, так и пролежал я всю ночь вместе с девушкой по имени Рая. Так ведь оно и было тогда не только у нас. Мы и понятия не имели о настоящем счастье. Нам мозги бесконечно пудрили, а на самом деле душили нас, выжимали, паутиной своих постановлений и идеологий опутывали. Чтобы до истинного рая не допустить. Я это потом, много позже понял, а тогда, конечно, не понимал.
Тогда утром, когда, наконец, поднялись, так и не преодолев странного этого транса – ни я, ни она, – я провожал ее до метро и печально и натужно шутил:
– Надо же, мы были с тобой прямо как брат с сестрой, да?
Умница, она смеялась. И не было ни презрения, ни обиды в ее смехе. Мне кажется, она поняла. Она смеялась почти так же весело, как в то лето.
– Знаешь, ты извини, – сказал я серьезно. – Что-то было со мной, сам не знаю что. Ты мне очень нравишься, просто очень. Сам не понимаю, почему так.
– Но ты же целовался тогда со мной, помнишь? На сеновале…
Помнит! Вот это да.
– Ну, это было так неумело, я, помню, сначала в подбородок попал…
Она опять смеялась, прелесть моя.
– Да нет, в общем-то все нормально. А я так испугалась тогда, не ожидала.
– Все хорошо будет, я думаю, это просто в первый раз так. Ты мне нравишься очень…
Я говорил это и правильно делал, но барьер-то передо мной еще больше вырос. Что-то надо делать решительное, я понимал.
А она опять не звонила долго. Прошла зима, наступила весна, май пришел – вот тогда я и встретил Тоню.
Этап моей жизни под названием «Первая женщина, Тоня» в социальном плане включил уход из лаборатории хлорфенолов, свободный полет в течение нескольких месяцев – фотографирование детей в детских садах, успешное укрывательство от милиции и фининспекторов (правда, однажды, на ВДНХ, меня повязали, а я не избавился вовремя от заказанных групповых фотографий, дело кончилось тем, что меня навестил-таки фининспектор, но, увидев, как «богато» я живу, решил все же закрыть дело и предложил написать бумагу о том, что я уже «прекратил заниматься кустарным промыслом»), – и я оформился, представьте себе, рабочим сцены в филиал Государственного Академического Большого театра СССР. То есть стал фактически грузчиком, потому что работал на перевозке декораций. И надо сказать, что работа вполне романтичная: зимой, порой аж в тридцатиградусный мороз мы, бригада грузчиков из четырех человек, грузили декорации от вчерашнего спектакля, ехали в Мастерские, где хранились они, потому что не помещались в здании театра, сгружали эти, нагружали и тщательно «увязывали» другие – для спектакля сегодняшнего. И ехали обратно в театр вместе с декорациями, в открытом кузове грузовика. Естественно, я бесплатно посмотрел фактически все спектакли – в филиале, и в самом Большом театре, на Главной сцене. А главное – свободна от всяких глупостей голова, можно думать о том, о чем только душа желает, да и работа на свежем воздухе, что тоже немаловажно. А еще я научился «делать температуру» на медицинском термометре, к тому же у меня постоянно были слегка воспалены гланды – так что бюллетень давали запросто с диагнозом ОРЗ, и я аккуратно брал его каждый месяц дней на десять – чтобы спокойно работать над своими рассказами и читать книги в Библиотеке имени Ленина. Тем более, что бюллетень отчасти оплачивался.
Наконец, и из театра уволился, но уже через месяц стал представителем самого что ни на есть рабочего класса – официального «гегемона» советской страны. То есть оформился на Московский завод малолитражных автомобилей – МЗМА. Потом он стал называться АЗЛК, а в конце концов, в «перестройку» – АО «Москвич». Но я, конечно, потом на нем не работал…
Вообще-то должен сказать, что эти мои метания по предприятиям совершенно разного профиля были не от плохой жизни, а от хорошей. Я это делал нарочно: жизнь таким образом изучал. И, к тому же, хотя и с пробелами, но все же заполнял Трудовую книжку, иначе меня запросто могли выявить как «тунеядца» и не только оштрафовать, но, глядишь, комнаты лишить и из Москвы выслать. Такое в те годы было не редкость.
И вот – внимание! внимание! – Рая вдруг опять позвонила. Опять через два года, но теперь уже – после Тони. Естественно, мы тотчас договорились. И встретились.
Мне стукнуло уже 23, а ей, естественно, на год меньше. Еще изменилась, конечно: что-то появилось в ней новое и чужое. От прежней девочки осталось немного, но очень красивая все равно. Хотя пожалуй слишком ярко накрашенная. И словно не было прошедших двух лет – мы как-то по-деловому, почти и не разговаривая, лишь выпив чуть-чуть, стали ложиться в кровать: она спокойно и молча разделась – полностью в этот раз, – быстро улеглась к стенке… И я тоже, стараясь ни в коем случае не думать о прошлом, не впадая в романтический транс, как-то почти «по-военному» мгновенно скинул одежду, нырнул к ней и тотчас же занял на ней «боевую позицию». И она тотчас, как по команде, раздвинула ноги…
– Ой, кто это тебя научил? – с удивлением и с улыбкой проговорила она, как-то привычно, легко и с готовностью кладя обе руки мне на спину.
Никто меня не учил, да я и не научился, милая ты моя, мельком подумал я, хотя ничего не сказал. Потому что боялся отвлечься, боялся, что начнется опять, я старался давить в себе все эмоции – это просто, ничего особенного, вот так надо делать, вот так, уговаривал я себя… И некрасивым, грубым рывком проник в ее прекрасное тело – с ужасом ощущая кощунственную эту грубость, это святотатство, безобразие это, и чувствуя, что там у нее еще сухо, и волоски грубо раздирают нежную, тонкую мою кожу – я чуть не вскрикнул даже от острой, режущей боли, – да и ей было, наверное, больно, но она, очевидно, понимая меня, терпела. Это было безобразно, унизительно для обоих, но мы оба словно старались скорей, скорей проскочить опасную, роковую черту – пока не вернулось общее наше прошлое. Которого мы боялись.
Несколько поспешных встречных движений с ее стороны – привычный, видимо, для нее теперь ритуал, понял я тотчас, – несколько настойчивых, злых движений моих – через боль, как преодоление, как необходимая, отчасти приятная, но очень болезненная процедура, блаженная мгновенная судорога, учащенное дыхание, мощное биение сердца, облегчение страданий моих, потому что в недрах ее после моей судороги стало тотчас влажно и скользко, внезапный всплеск нежности к ней, сочувствия, благодарности… Постепенное возвращение к реальной действительности. Перейден Рубикон, слава Богу, уфф.
Убогая моя постель – хотя теперь и с чистыми, свежими двумя простынями, – ночной сумрак в комнате, далекая молчаливая она, опустошенный, хотя и ощущающий в теле определенную легкость я. Медленно тянется время. Что ей сказать? Что я на самом деле вовсе не научился, что она у меня всего лишь вторая, а первую можно и не считать, потому что любви там фактически не было и в помине, что я никогда не забуду тех августовских дней и ночи на сеновале, что я и сейчас влюблен в нее, но что-то непонятное происходит с нами обоими, что мы вот только что совершили, вне всяких сомнений, действие правильное, но так некрасиво и унизительно, а виноват в этом, конечно, я, хотя и не понимаю, почему так – ведь я же стараюсь быть самим собой и не предавать то, что люблю, но получается все время так убого, уныло, так плохо… И что самое горячее желание у меня сейчас – выплакаться у нее на плече, как на плече у мамы, которой у меня фактически не было, потому что я ведь ее совсем не помню. И что все с той – августовской – поры изменилось – и я, и, очевидно, она, мы уже становимся бесчувственными, как многие, как, думаю, большинство – жующие, пьющие, говорящие чепуху, а то и вовсе молчащие живые трупы – зомби! – хотя и теплые, вроде бы, даже совокупляющиеся… Что это вовсе не то, что могло и что должно обязательно быть, но как это сделать, как вернуть прошлое, спасти его и не потерять, а – улучшить…
Я молчал. И она тоже молчала. Трудно представить, что она чувствовала – теперь-то я понимаю, что она могла вообще НИЧЕГО не чувствовать, кроме, может быть, разочарования, неудовлетворенности, легкой досады… Но надо отдать ей должное: мне она этого не показала. Не выдала ничем своего недовольства, не обидела грубой насмешкой, не упрекнула.
И все же произошло у нас, слава Богу! Сквозь стыд, неловкость, досаду, привычную тягучую тоску пробивалось во мне ощущение маленькой, но – победы. И, конечно же, нежность и благодарность ей. Главное, главное для меня: Тоня оказалась не случайной, не единственной; значит, я, скорее всего, нормальный, все получится у меня со временем, надо только учиться, учиться, не унывать, не падать духом, настойчиво продолжать. И еще открытие: вот ведь, оказывается, с их стороны может быть просто, без шантажа и финтов. Без мучительной, нелепой осады, лжи, панической боязни последствий, бездарных, унылых игр. Со встречной, спокойной готовностью, симпатией откровенной, может быть, даже… с любовью…
Расстались хорошо, дружески, она обещала звонить. Сказала, что работает в каком-то продовольственном магазине. Товароведом, что ли.
Через некоторое время позвонила, зимой, кажется. Мы встретились. Получилось лучше, но не намного. Я все еще был молчалив и скован. Как, впрочем, и она. Почему она? И сейчас не вполне понимаю. То ли действительно переживала отчасти, как я, то ли такая вот молчаливая деловитость стала естественной для нее… Не знаю. Такой вот момент запомнился: она забралась на меня верхом и, старательно погрузив в себя мой торчащий жезл, сказала с улыбкой:
– Ну, что же ты? Работай…
Вот тогда-то и заметил я с тщательно скрываемой горечью, что тело ее далеко не то, что раньше. Она располнела, погрубела явно, кожа уже не та. И грудь не такая божественная.
Но мой барьер потихонечку исчезал.
А теперь слушайте. Слушайте все! Внимание, внимание!
Казалось мне самому (а не только им и, наверное, вам тоже): ну какой я, к чертям, мужик? Двадцать четыре года уже, а был с женщиной всего несколько раз да так, что и вспоминать стыдно. Хотя и не падал духом все же – отметьте, отметьте. Потому что это, последнее, – самое главное. Помнил я лучшие картинки прожитой до сих пор своей жизни, не забывал их ни при каких обстоятельствах. Понимал: в них истина! А то, что не получается пока по-настоящему – грустно, конечно, но не безнадежно. Не может быть безнадежно. Не может, не может…
Итак, встречались мы с Раей два раза близко, но получалось это, как известно, довольно убого – неумело, уныло. И на какое-то время она из моей жизни опять исчезла. Работал я теперь, как уже сказано, на автомобильном заводе, а перед тем провел трудное лето, активно фотографируя в детских садах – так и назвал для себя этот период: Трудное лето, Программа №1. Почему «программа»? А потому, что нужно было устроить более человеческую жизнь, наконец: надоела постоянная унизительная нужда, отсутствие самых необходимых вещей, убогость. Даже занавесок на окнах не было.
И, виртуозно ускользая от милиционеров и фининспекторов, всего за полтора месяца я заработал столько, сколько, например, за полгода перед тем в театре. И купил себе: велосипед, приличную радиолу, костюм, часы, 2 рубашки, лыжи, плащ, брюки, ботинки, носки, белье, тюлевые занавески на окна, дрова (да-да, у нас все еще была печка). И даже кое-какие деньги еще и остались на первое время – до тех пор, пока не начал трудовые рекорды бить на заводе. А на заводе, кстати, мне поначалу нравилось: я ведь там даже несколько профессий – в порядке исследования жизни – освоил. Станочник, слесарь-сборщик, подсобный рабочий, грузчик…
И вот – тогда еще станочником был – мне, наконец-то, опять позвонила Рая. И мы, разумеется, встретились. И тут вот что было. Слушайте, слушайте все!
Не знаю уж, что ее ко мне тянуло, несмотря на позорную мою неумелость. Но позвонила ведь и пришла! Лучше даже стала, чем в прошлый раз: цветущая, красивая, уверенная в себе. Что-то у нее в жизни, наверное, изменилось. «Класс А» – вот как выразился, не вполне для меня понятно, сосед, врач-гинеколог, увидев ее случайно в коридоре. А мой сосед не только по профессии, но и по жизненному опыту был профессионалом в этой пикантной области.
О проекте
О подписке