Кто в лесу поёт и увидит ворона – тому наткнуться на волка.
(Народная примета из собрания В. И. Даля)
Эта история могла бы показаться вздором, если бы не поразительные совпадения. Итак…
23 марта 1836 года. Санкт-Петербург. Михайловский дворец
«Что толку от власти над другими людьми, ежели я не в состоянии командовать и управлять своей природой, когда собственная душа для меня – потёмки, а более всего я опасаюсь своего нутра?»
И ещё:
«Не от того ли сходит с ума человек, что много раздумывает о себе? Тот же, кто и разговаривает сам с собой, возбуждает в глубине души своей спящего зверя».
Михаил Павлович, младший брат императора и хозяин Михайловского дворца, уже более часа пребывал в одиночестве, строжайше запретив допускать в свой кабинет любого, кто бы только ни пожелал его увидеть. Теперь великий князь перечитывал старые записи, которые взялся было вести несколько лет назад, по возвращении из памятного польского похода. Он постепенно забросил это занятие, когда почувствовал затруднение в изложении собственных мыслей. Мало того, мысли эти, перенесённые на бумагу, усиливали в нём тревогу и подозрения о состоянии своего душевного здоровья. Со временем, тревожность, мнительность, а также и нечто другое – то, что совсем не поддавалось объяснению, превратились в его в постоянных спутников. Причиной этому были события, которые бесповоротно изменили жизнь великокняжеской семьи.
Он обмакнул перо в чернильницу и добавил к старым дневниковым записям ещё несколько строк, совсем сумбурных:
«Как быть, ежели знаешь, будто ни в чём не виноват, а в то же время понимаешь – кругом виноват, виноват как есть во всём. Только со страху рассказать про это никому не можешь».
На письменном столе стоял прелестный акварельный портрет супруги, великой княгини Елены Павловны, в бытность её ещё невестой, вюртенбергской принцессой Шарлоттой Фредерикой, кисти художника Гау. Сегодня портрет был повёрнут к нему обратной стороной.
Чем больше дел, тем меньше времени для праздных мыслей. Следуя этому правилу, великий князь начал тот злополучный день с обыкновенных для себя занятий.
С раннего утра, как водится, Михаил Павлович приступил к делам военной службы: проинспектировал посты, наведался в расположение расквартированных полков, которыми долгие годы командовал, а возвратившись в Михайловский, уединился в своём просторном, уютном кабинете для работы с бумагами.
Ближе к вечеру, дежурный адъютант впустил к нему семейного врача… Михаил Павлович выслушал доктора, подавленного, испуганного Ивана Францевича, который безвыездно жил во дворце последнюю неделю, и молча, кивком отпустил. Отдал первые распоряжения челяди и отправил посыльного с письмом для Николая Павловича. К супруге не пошёл.
Нельзя сказать, чтобы он был готовым к тому, что сегодня случилось. Да и как можно до последнего не утешать себя надеждами? И всё-таки произошедшее не стало неожиданным, но было, напротив, вполне предсказуемым, точнее, предсказанным, – для него одного. И в этом заключался самый ужас.
Не добавив более ни строчки в свои записи, Михаил Павлович закрыл тетрадь, убрал её в один из дальних ящиков стола, а ящик запер.
Теперь, побыв наедине с собой достаточно, чтобы привести в подобие порядка мысли, великий князь почувствовал желание выйти. Куда – не важно. Да попросту уйти подальше от дворца, воздух в котором стал тяжёлым и гнетущим.
Он вызвал к себе камердинера и распорядился готовить гражданское платье. Камердинер, из отставных служивых (как и весь остальной штат обслуги великого князя) поджал губы, но ничего не сказав, отправился исполнять приказание. Согласно давно заведённому правилу, Михаил Павлович изменял гвардейскому мундиру только во время путешествий по Европе, но пребывая на родине – никогда, кроме, разве что, исключительных случаев. Сегодня великий князь отказался и от собственного экипажа.
Одевшись, он вышел, прошел через сад и, отойдя подальше от Михайловского, нанял закрытую двуколку.
Заметно стемнело. Вечер становился стылым, влажным. Мутноватым бликом тлели масляные фонари, разбрасывая на мостовых бледные пятна света.
Мимо проезжали экипажи, развозившие почтенную публику к театрам и прочим местам приятного времяпровождения. Столичный вечер начинал свою привычную обыденную жизнь.
– Куда изволите, господин офицер?
Даже без генеральского мундира, в простом гражданском платье в великом князе безошибочно угадывался военный человек. Куда изволить? Да уж не на Большую Морскую и точно не к Дюссо и не к Кюба. Впрочем, и другие модные ресторации, где собирается публика из высшего света сегодня не для него.
Тогда куда?
Туда, куда не заходят особы его положения, а потому и шансов оказаться узнанным будет немного. Ну, в крайнем случае кто-нибудь примет за похожего. Да мало ли в столице отставных офицеров гренадёрского роста и с рыжими усами!..
– А посоветуй, любезный, приличный трактир.
Извозчик, спокойный, серьёзный мужик средних лет, обернулся и окинул пассажира быстрым взглядом. Затем вздохнувши и, коротко пожав плечами, тронул…
Подпрыгивая на булыжниках мощёной мостовой, коляска выехала на Владимирский проспект.
На углу Кузнечного переулка извозчик уверенно остановил коляску. Седок выглянул, посмотрел и усмехнулся в рыжие усы.
– Ты что же, братец, не в Капернаум ли меня завёз?
Извозчик снова флегматично пожал плечами.
– Где какой Пренаум, мы про то не слышали. А это как есть – «Давыдка»-с. Пассажиры спрашивают-с.
– Да не сердись. Капернаум не так уж и плох. А мне, ежели подумать, как раз туда и надобно.
Михаил Павлович расплатился, отпустил немногословного возницу, сказав, что ждать его не стоит. Тот снова передернул плечи и, не оборачиваясь, тронулся. Великий князь, оставшись в одиночестве, вздохнул и, как-то тяжело, мешковато ссутулившись, зашёл в трактир Давыдова, известный среди определенной петербургской публики, как «Капернаум», т. е. место утешения порочных и заблудших душ…
Покуда он осматривался в достаточно просторном, но до дымовой завесы прокуренном, наполненном народом помещении – по большей части мелкими чиновниками и унтер-офицерами, к нему поспешил половой и, поклонившись, повёл через зал, на другую, чистую половину. Тут князю указали (опять-таки, с поклоном) на свободный стол, немедленно сменили вполне себе чистую скатерть на свежую, крахмальную, хрустящую. Мигом сервировали стол приличными приборами. А вскоре появился начищенный, серебряный пузатый самовар, большое блюдо с пирогами, копченая севрюга, разнообразные соленья и графин можжевеловой водки – Михаил Павлович, обыкновенно малопьющий, заказал себе цельный штоф.
Половой, с изяществом наполнив стопку, испарился. Осушив вторую залпом и закусив, великий князь не спеша осмотрелся по сторонам. Заприметил сидящего за столиком напротив него, также в одиночестве, господинчика средних лет, неброской наружности, одетого без щегольства, но дорого и не без элегантности. Господин, поймав его взгляд, быстро, но как-то жалостливо улыбнулся и, поднимая стопку, пробормотал: «Ваше здоровье…» Михаил Павлович кивнул и тоже пропустил ответную стопку.
Через некоторое время незнакомец неуверенно подошёл к его столу и, сильно смущаясь, попросил дозволения составить компанию.
– Так, знаете ли, тошно нынче одному, так и высказать невозможно. Да ведь и вы, как будто бы, не веселы. А так вдвоём и вечер поди скоротаем?..
Михаил Павлович не возражал, и господин, отрекомендовавшись Иваном Евграфовичем Картайкиным, надворным советником и «глубоко несчастным человеком», присоединился к нему. Михаил Павлович представился отставным полковником Романцевым и, отметив новое знакомство, оба начали неспешную беседу. Вернее, больше говорил Иван Евграфович, которому явно хотелось излить перед случайным собеседником больную душу.
– Нынче я человек потерянный. Совсем потерянный. Ничего у меня более не осталось, кругом себя пусто, и внутри себя темно. Беда, беда.
– Что же вы, Иван Евграфович, никак больших долгов наделали? Прескверное это дело – долги.
– Да что вы, любезный Михаил Павлович, какие за мной долги. Я с юности привыкши по средствам жить. Кутилой не был и не стану никогда. Ко всяческим азартным играм холоден. Деньги своим трудом приучен зарабатывать, так что живу с достоинством, но аккуратно-с. Да ведь и деньги – что? «Не было ни гроша, да вдруг алтын», как говорится, знаете ли… Откуда-нибудь, да прибудет, сколько-нибудь, да будет. Нет. Беда моя сильней, больнее. И уж поди не поправить никак. Кабы я знал, кабы мог… – он помолчал, глядя рассеянным взглядом в окно.
– Началась эта история давно, лет с десяток назад, – тогда, когда обрушилось на меня невзначай неслыханное и незаслуженное счастье.
Он замолчал и поднял на «полковника» покрасневшие глаза. Тот предложил пропустить ещё по одной, Картайкин согласился, выпил. Всхлипнул… И приободрённый собеседником, продолжил.
– На тот момент я был на государственной службе не новичком, хотя в чинах особо не продвинулся, честно исполняя службу и не имея покровителей. Будучи холост, я проживал совместно с моей вдовой матушкой. Наследства нам отец как такового не оставил, и оттого жили мы на моё скромное жалованье, будучи стеснены в средствах. Матушка была уже сильно в годах, оттого хворала. В то лето я решил вывезти её на дачу, дабы немного поправить здоровье. С тем снял в окрестностях домик. Собственно, и домиком это назвать было совестно – так, убогая крестьянская избёнка на краю дачного поселка. Меня же такое жильё устроило из-за посильной оплаты. Неподалеку притом находился весьма красивый, ухоженный парк, принадлежащий купцу Иратову Никанору Матвеичу. За парком, напротив озера, красовался его особняк. При своём богатстве господин Иратов был человеком добрым и незаносчивым, что для купеческой братии редкость. Оттого его парк был открыт для желающих, из чистой публики. И я часто гулял там об руку с моей старенькой матушкой. Здесь же, больше в одиночестве, часто прогуливался и Никанор Матвеевич. Мы сердечно раскланивались. Как-то раз он сам подошёл к нам с матушкой и заговорил с нами. Это был приятный, но, собственно, пустой и как будто бесцельный разговор… Но через несколько дней, ближе к вечеру, к нам заглянул посыльный от Иратова, с просьбой ко мне. Меня простили навестить его и оказать некоторую помощь. Я, конечно, живо собрался и пошел с посыльным. Хозяин богатого дома обрадовался моему приходу и всячески выказывал радушие, хотя просьбы его оказались совсем пустяковые – помочь составить пару деловых писем, да проверить грамотность составления купчей на заливные луга, которые он собирался приобрести у соседа-помещика. Расположившись в его просторном кабинете, я с удовольствием взялся за дело и быстро справился. Хозяин остался доволен, поблагодарил и попросил непременно остаться на ужин. Я вынужден был принять приглашение, надеясь, что матушка не станет ждать меня и отправится спать. Я остался, и хозяин сам проводил меня в нарядную столовую. И вот тогда я первый раз увидел Антонину.
Иван Евграфович умолк и ненадолго ушёл в себя, прикрыв глаза. Через мгновение очнувшись, он выдавил из себя улыбку и продолжил.
– Она сидела за столом в прелестном летнем платье, накинув на плечи, ради вечерней прохлады, ажурную шаль. «Это моя дочь, – сказал Иратов, – моя любимая, единственная дочь. Антонина Никаноровна Иратова». А сказавши, так и вздохнул тяжело…
– Что же, – не без язвительности поинтересовался великий князь, – купеческая дочка была хороша?
– Прелестна! – не уловив сарказма, ответил Картайкин. – Дело, впрочем, не в этом. Да я и потом это понял. В ней была этакая, как вам сказать, не то, чтоб чертовщинка, а даже и чертовскость. Вот ведь иначе и не скажешь, поистине чертовскость. Она была такая, знаете ли, белокожая, с рыжеватыми кудрями, с небольшой, прелестной конопатинкой. И когда улыбалась – не поймёшь, улыбка то, или насмешка. А ежели смеялась – заливисто, с самозабвением, так и опять же, не поймёшь, от весёлости характера смеётся или потешается над тобой.
Иван Евграфович вздохнул и, заручившись одобрительным кивком, наполнил стопки. Собеседники выпили. Отдали должное закуске. В глубине зала ненавязчиво звучал рояль, исполняя мелодии модных романсов. Публика в зале собралась солидная, не шумная. Господа неспешно кушали, изредка подзывая полового. Половые в белоснежных фартуках управлялись ловко, скоро. В общем обстановка в Давыдовском трактире расслабляла, располагая к откровенности… Картайкин пригладил светлые, негустые, аккуратно расчесанные на косой проборчик волосы и грустно улыбнулся.
– Только тогда, в наш первый вечер, она нисколько надо мной не потешалась. Когда бы потешалась, так я бы от смущения тогда же и сбежал бы. Я, знаете ли, с барышнями был стеснителен. Я, впрочем, и сейчас в дамском обществе впадаю в сильную неловкость и всякую услышанную шутку принимаю на свой счет. Только она и не шутила. Сидела Антонина бледненькая и печальная. Батюшка велел ей поухаживать за мной, она ухаживала. Подливала чаю, подкладывала крендельки и опускала глаза. Но несколько раз, случайно поворотясь в её сторону, я столкнулся с ней взглядом. Она исподтишка рассматривала меня. А взгляд её был такой странный – она будто чего-то искала во мне, на что-то надеялась.
«Да ведь и моя супруга, тогда, ещё будучи юной принцессой, – надеялась. Очень надеялась, – подумал Михаил Павлович. – Так старалась понравиться мне. Поступалась привычками, сдерживала гордыню. Хотела окружить вниманием. Да только не стал я ей другом. И толики женского счастья не дал. А теперича и материнское счастие отнял…»
– Чего же она в вас искала? – спросил великий князь, дабы подбодрить рассказчика и поддержать беседу. Захмелевший Картайкин всхлипнул, сделал безнадежный жест рукой и продолжил свою печальную историю.
О проекте
О подписке