В отличие от европейской, русская литература в меньшей степени тяготела к символизации клеветы. Многие произведения – как фольклорные, так и авторские – подробным изложением мотивации персонажей и однозначностью оценок их поступков напоминают протоколы судебных дел. В центре повествования – пусть и вымышленный, но факт.
В народе ходили устные пересказы датированной XII веком славянской «Повести об Акире премудром» о мудреце, ставшем жертвой клеветы приемного сына. Позднее пользовалась популярностью «Повесть о царице и львице» о злоключениях царицы, ложно обвиненной в супружеской неверности и изгнанной в пустыню. В другой известной «Повести о Савве Грудцыне» жена оговаривает любовника перед супругом. В первой половине XVIII столетия ходила в списках «Повесть о царевне Персике» об оклеветанной мачехой царской дочери.
Все эти тексты объединяет не только мотив мести, но также идея нравственного выбора, который совершается героями либо через анализ обстоятельств, либо по велению души. Здесь выясняется, что клевета не только ядро всего злоречия, но и средоточие человеческих пороков вообще. Помимо зависти, это трусость и нерешительность, глупость и легковерие, гордыня и своенравие.
С конца XVIII – начала XIX века клевету начинают препарировать профессиональные литераторы. Один из первых опытов – басня Крылова «Клеветник и змея», очередное напоминание о Демосфеновом змееподобном сикофанте. Змея и Клеветник спорят в аду, «кому из них идти приличней наперед» и «кто ближнему наделал больше бед». Змея одерживает верх, похваляясь ядовитым жалом, но Вельзевул все же признает победу за Клеветником, чей злой язык способен язвить так далеко, что от него «нельзя спастись ни за горами, ни за морями».
Тема очернительства развивалась и в прозе. Княжна Мими из одноименной повести Одоевского – униженная светскими предрассудками старая дева – мстит за свое одиночество распространением клеветы, из-за которой гибнет ни в чем не повинный человек. Такова же и графиня Мавра Ильинична – одинокая злобная клеветница – из романа Герцена «Кто виноват».
Софья Каликина «Спор клеветника и змея о первенстве в аду», нач. XX в., бумага, тушь, граф. карандаш, темпера
Тот же аллегорический образ – в апокрифе «Хождение Богородицы по мукам»: клеветницу после смерти мучают выползающие из ее уст змеи.
О клевете и мучительные, исполненные то выспренной назидательности, то философского смирения, то отчаянного трагизма рефлексии Пушкина в «Евгении Онегине» («Я только в скобках замечаю, что нет презренной клеветы, на чердаке вралем рожденной и светской чернью ободренной»); «Борисе Годунове» (призыв Шуйского «народ искусно волновать»). Мотив клеветы – и в «Анджело» («Знай, что твоего я не боюсь извета»), «Сказке о царе Салтане», стихотворениях «Клеветникам России» и «Памятник». Не говоря уже о том, что сам поэт «пал, оклеветанный молвой».
Лживые россказни Грушницкого о Печорине – пружина сюжета «Героя нашего времени». О клевете с горечью писал Некрасов: «Снежным комом прошла-прокатилася Клевета по Руси по родной». Сатира в прозе Салтыкова-Щедрина «Клевета» – о разнообразии социальных оттенков и речевых приемов очернительства. В рассказе Чехова «Клевета» герой пугается подозрений во фривольности с кухаркой и, желая упредить поклепщика, решает самолично поведать о щекотливом эпизоде. Эффект достигается ровно противоположный: через неделю информация возвращается к герою в форме злостной клеветы.
Изветчики, наговорщики, наушники шагают по страницам русской литературы, наглядно демонстрируя, как глубоко и прочно клеветник укоренен в лживых измышлениях, как упорствует в возведении напраслины. Титан клеветы готов свернуть горы слов, вытащить из бестиария злоречия всех пресмыкающихся, насекомых и птиц, чтобы во всеоружии идти войной на Истину. Но изящная словесность не только исправный поставщик поучительных сюжетов, но и своеобразный «аннотированный каталог» жизненных обстоятельств, речевых ситуаций, коммуникативных сценариев клеветы.
Василий Перов «Наушница. Перед грозой», 1874, бумага на картоне, тушь, карандаш
Раз все ее товарищеские попытки отвергнуты и ведут только к глумлению и обидам, – так черт же с ними, с этими злыми дурами и негодяйками! Она тоже пойдет против них – примкнет к силе, пред которою они трепещут. До сих пор она нисколько не злоупотребляла своим положением «экономкиной душеньки», теперь стала давать его чувствовать всем, кто показывал ей когти. Наушничала и даже клеветала, навлекая на товарок-врагинь ругань и побои Федосьи Гавриловны, которая со дня на день все больше души не чаяла в своей «Машке» и верила ей безусловно.
[Врагини, понятно, тоже принимали меры безопасности]: бегали к Федосье Гавриловне в больницу и наушничали ей на Машу всевозможные сплетни и клеветы.
(Александр Амфитеатров «Марья Лусьева»)
Не менее наглядно литература отображает разноплановость клеветы, художественно убеждая в том, что очернительство может быть не только выражением зависти и способом самоутверждения, но и средством от скуки, психологической самозащитой, «антиспособом» выживания. Последний случай находим в романе Александра Амфитеатрова «Марья Лусьева» (1903).
Серебряный век русской литературы развивает традиционные мотивы клеветничества, используя устойчивые образные клише. «Что клевета друзей? – презрение хулам!» – вслед за Пушкиным рассуждает Брюсов. Пастернак показывает неизбывность клеветы: клевещут «правдоподобье бед», «рукопожатье лжи», «ничтожность возрастов». В стихотворении Сологуба клевета – «лиловая змея с зелеными глазами», а в романе «Мелкий бес» выведен эталонный клеветник Передонов, одновременно одержимый манией преследования доносчиками. Змееподобный образ клеветы находим и у Ахматовой: «И всюду клевета сопутствовала мне. Ее ползучий шаг я слышала во сне».
Не обнаруженный нами ни в одном отечественном произведении изобразительного искусства архаический образ клеветы разнообразно варьируется в литературном творчестве. Однако вряд ли стоит говорить о том, что европейская культура рефлексирует клевету больше визуально, а российская – вербально. Это было бы слишком абстрактным обобщением без достаточных аргументов. Корректнее предположить универсальность мотива клеветы и его избирательную востребованность художниками и писателями.
В период революционных событий и Гражданской войны клеветничество вновь обретает яркую политическую окраску. В 1918 году одиозную фигуру предателя и доносчика отливают в пятиаршинный памятник Иуде Искариоту и торжественно устанавливают в Свияжске. Правда, грозящий небу Иудушка не простоял и двух недель – был потихоньку демонтирован и утоплен в Волге.
Уголовным кодексом СССР 1926 года клевета обособляется в отдельное преступление. Диффамация декриминализуется и даже поощряется, что уточняется в комментариях к УК: «Государству и обществу важно знать, что из себя представляет тот или иной гражданин. Тот, кто сообщает о таком согражданине что-либо, хотя бы и позорное, конечно, оказывает тем помощь в деле оценки его личности». Известный деятель ЧК-ОГПУ Мартын Лацис заявил, что «каждый коммунист обязательно должен быть стражем рабочей и крестьянской власти и донести последней обо всем, что он увидел, и пособить, где это потребуется, изловить заговорщиков, подкапывающихся под новые устои пролетарского государства».
Клевета упоминается в марше Корниловского полка («Пусть вокруг одно глумленье, клевета и гнет…»), гимне донских казаков («Друзья, не бойтесь клеветы!»), известном афоризме Горького («Клевета и ложь – узаконенный метод политики мещан»).
При этом, с одной стороны, все не соответствующее коммунистической идеологии объявляется клеветой. С другой стороны, муссируется идея о том, что монархию можно было сохранить, если бы граждане не руководствовались «архаическим» понятием чести, а оповещали официальные органы о деятельности революционеров. Такого мнения придерживался, в частности, публицист Иван Солоневич. Однако рассуждать было уже поздно – оставалось только лавировать между моральными принципами и декларациями о гражданском долге.
Клевета становится легитимной практикой и одним из методов государственной политики: классового врага можно и нужно уничтожать прежде всего словесно. Велеречивые выступления с трибун, многословие советских вождей, небывалая популярность диспутов, жанр идеологической проработки (гл. V), товарищеские суды – все это речевые стратегии борьбы за власть.
В сталинский период клевета становится коммуникативной доминантой, численно превышая даже славословия «великого вождя, отца народов». Клеветнические речи сливаются в многомиллионный хор, на доносы изводятся тонны бумаги. Здесь нельзя не вспомнить также известный риторический вопрос Сергея Довлатова: «Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить: кто написал четыре миллиона доносов?»
Очернители доходили до вершин наглости на грани с комизмом. Один такой случай обнародовал А. А. Жданов на XVIII съезде ВКП(б). «В одном из районов Киевской области был разоблачен клеветник Ханевский. Ни одно из многочисленных заявлений, поданных им на коммунистов, не подтвердилось. Однако этот клеветник не потерял присутствия духа и в одном из своих разоблачительных заявлений в обком КП(б)У обратился с такой просьбой: “Я выбился из сил в борьбе с врагами, а потому прошу путевку на курорт”».
Извращенность массового сознания, порочная созависимость страха доносительства и, одновременно, страсти к очернительству отражены в известной поговорке: Лучше стучать, чем перестукиваться. Популярные названия доносчика стукач и (позднее) дятел заимствованы из воровского арго. Этимология второго слова прозрачна, а происхождение первого связывают с набором анонимных доносов на пишущей машинке в целях сокрытия почерка. Согласно другой версии, это напоминание о временах Алексея Михайловича, когда изветчики потихоньку являлись к Тайному приказу и стучали в окошко.
Новым содержанием наполняется образ кликуши, возводящей напраслины притворным сумасшествием. Известна масса случаев кликушеского очернительства, аутентичных представлениям советской эпохи. Эту практику реалистично описал Владимир Тендряков в рассказе «Параня». Деревенская дурочка объявляет себя сначала «невестой Христовой», а затем «невестой вождя», и принимается разоблачать «врагов народа». В контрасте образов «Сталин» и «Спаситель» обнажается страшная сущность клеветы: не в силах вещать устами божества, она высказывает себя устами убожества.
Парадоксально, но и показательно, что с развенчанием «культа личности» стукачество не исчезает, лишь меняет регистр – с политического на бытовой. Анонимки на неугодных сослуживцев, чиновников-бюрократов, зарвавшихся работников торговли, соседей по коммуналке – разновидность «национального спорта» в СССР.
В стихотворении с аллегорическим названием «Оркестр» Константин Симонов выводит образ музыканта, который «путал музыку с клеветами, на каждого сажая по пятну». Нездоровый психологический климат, яд всеобщей подозрительности, превратное понимание гражданского долга правдиво описаны Эдуардом Асадовым в стихотворении «Клеветники»: «…И ползут анонимки, как рой клопов, в телефонные будки, на почты, всюду…» Развивая зооморфную метафорику клеветы, поэт язвительно называет поклепщиков «жучками-душеедами».
Поскольку клеветой объявлялось все шедшее вразрез с генеральной линией КПСС, логичной и закономерной была реконструкция ответной формы клеветничества – обвинения в сумасшествии. Неугодным тоталитарной власти гражданам грозила принудительная госпитализация, насильственное лечение, постановка на медицинский учет на основании мнимого психиатрического диагноза. Репрессивная (карательная) психиатрия использовалась как способ личностного психоподавления, общественной дискредитации, лишения прав и ограничения деятельности инакомыслящих.
О проекте
О подписке