– Мама!
– Мама!
– МАМА!!!!!
Так кричит какой-то небритый молодой человек в очках, с копной светлых волос до плеч, в потёртых джинсах и серых кедах, который только что подошёл к кирпичному пятиэтажному дому. Он встал под окном квартиры своих родителей, как надо понимать, и кричит:
– МАМА! ЭТО Я, АРСЕНИЙ!!! СКОЛЬКО МОЖНО!!!
Наконец, из окна второго этажа высовывается лохматая мужская голова, с огромными очками на носу, и что-то тихо и вкрадчиво начинает объяснять юноше.
– Пап, я знаю, что надо предупреждать заранее, но сейчас откройте мне дверь, у меня нет ключа!
Мужчина продолжает что-то выговаривать, и так до тех пор, пока не открывается окно третьего этажа, и оттуда несётся возмущенный крик:
– Да, верно, сколько можно, чёрт побери??? Уже достали эти серенады! Он же не ребёнок, этот ваш Арсений! Неужели нельзя дать парню ключи от квартиры?!
Мужчина, тихо ворча, убирается из окна, и через несколько минут юноша уже вбегает внутрь.
– Привет, па! – говорит он с порога квартиры. – Где ма?
Отец молча указывает рукой на дверь ванной.
– А, женские штучки! – восклицает юноша и бодрой походкой отправляется на кухню. – И как вы здесь, без меня?
Отец молчит долго, пока сын готовит себе кофе, после чего произносит:
– Ты знаешь, что тебе пора идти работать?
Сын становится серьёзным.
– Знаю. Люди, к которым ты меня посылал, хотят от меня чего-то невозможного: чтобы я писал им об оборонительных технологиях США. Я говорю: господа, откуда франковед-новист может что-то знать о таких технологиях? Для меня они – то же самое, что электричество для пещерного человека. А они отвечают: если не оборонительные технологии, тогда вообще ничего.
Отец молчит.
– Я решил пойти в «Коммерсантъ». Потом в «Комсомолку», если не примут. Потом ещё куда-нибудь.
– Ты думаешь, им без тебя не хватает всякого сброда? Сейчас все считают себя журналистами потому, что кропают мерзкие статьишки каждый день.
– Па, – примирительно говорит сын, – должен же я куда-то пойти. И если я не могу писать об оборонительных технологиях, что мне делать? Идти в широкую печать, я решил.
– Надеюсь, ты помнишь, что тебе надо закончить переводы из Ришелье?
– Чёрт, па, мне надоел этот Ришелье! Я читал его столько лет, надеюсь, у меня есть возможность отдохнуть?
Отец негодует. В негодовании он делает вояж по дому и снова возвращается на кухню к сыну.
– Если бы я знал, что ты так по-хамски будешь относиться к тому, что было делом жизни человека, который тебя воспитал, я бы не вкладывал в тебя столько усилий. – Мужчина говорит это, и видно, что он глубоко переживает каждое сказанное слово. – Если бы я говорил, что мне надоело сидеть в библиотеке, если бы я говорил, что у меня глаза поменялись местами от курсива, если бы я жаловался твоей матери на это, если бы я ко всему тому не преподавал латынь, – как ты думаешь, смог бы ты закончить университет, не работая ни дня? Смог бы защитить блестящий диплом и стать многообещающим молодым учёным? – Он выдерживает паузу: – Ни черта!!!
На этой фразе на пороге кухни появляется высокая, привлекательная женщина, немолодая, но с блестящими глазами. Пеньюар изящно облегает её фигуру, которая ниже бёдер сильно раздалась, на голове у женщины – тюрбан из полотенца. Мужчины при виде её замирают, а она, насладившись их оцепенением, томно хлопает ресницами и произносит театральным голосом:
– О, мой бог! Мой мальчик! Арсений! Как у тебя дела? – и дальше, скороговоркой, обращаясь к мужу: – Вы же знаетечто крепкие выражения вовсе не приветствуются в этом доме. Потрудитесь думать прежде, чем говорить. – И снова, театральным тоном: – Арсений, мой дорогой, пойдём в комнату к твоей мамочке, и ты ей всё-всё расскажешь.
Юноша на пороге кухни разворачивается, с ухмылкой подмигивает отцу и уходит вслед за матерью.
Окно комнаты на втором этаже выходит на грустную детскую площадку: сломанные качели, разбитая песочница, немного поодаль – стол и две скамейки, там в хорошую погоду собираются мастера домино и режутся до поздней ночи. Внизу громоздятся автомобили, и неясно, как водителям удается каждое утро выехать со своего места, не задев соседскую машину. Напротив – такая же пятиэтажка, небо еле видно, поэтому в комнате всегда немного сумрачно, а к вечеру совсем нельзя обойтись без света. Большая супружеская кровать стоит у правой стены, и лежащий в кровати человек видит уныло поникшие ветви деревьев и стены близстоящих домов. И так уже пятнадцать лет. Комната не ремонтировалась примерно столько же, потому как у хозяев квартиры постоянно не хватает денег на ремонт. На окне висит тоненькая, связанная крючком занавеска, которую обрамляют тяжёлые бордовые шторы. В углу комнаты – стул и стол, весь заставленный баночками с кремом и заваленный косметикой, расчёсками, булавками, заколками и только начавшими выходить модными журналами, посреди которых возвышается большое зеркало на бронзовой подставке. Шкаф, тусклый и громоздкий, уравновешивает огромную кровать, застеленную бордовым покрывалом. Матрац поменяли лишь десять лет назад, и то потому, что предыдущий служил двенадцать лет и покрылся некрасивыми пятнами. Тёмный паркетный пол громко скрипит при каждом шаге, хоть и застелен мягким выцветшим ковриком. Впрочем, ничего из этого почти не видно, потому что в комнате всё время не хватает света.
Комната производит впечатление нежилой или той, в которую на три дня заселяются случайные постояльцы: настолько здесь всё небрежно и уныло, что обычного человека стала бы грызть тоска. Однако сейчас дверь в комнату отворяется, в неё вплывает женщина в тюрбане из полотенца, а за ней заплетающейся походкой порог переступает парень в очках.
– Арсений, разве я тебе не говорила, чтобы ты не носил эту жуткую обувь? Во-первых, в ней жарко, а во-вторых, каким бы ни был папа, ты должен уважать и его, и то ремесло, которому вы оба себя посвятили. У тебя же есть чудесные ботинки, лакированные, на изящном каблуке, почему ты не можешь в них ходить?
– Не хочу быть пижоном, мамочка.
– Не каждый прилично одетый человек пижон.
– Пусть не каждый, но если ботинки одену я, то буду выглядеть пижоном.
– Ты просто не знаешь, кто это такой.
– Пижон, мамочка, – это тот, кто собирается вести спецсеминары в следующем семестре.
– Те, кто собираются это делать, – мудрые люди, а не такие лоботрясы, как ты.
– О, благодарю Вас, мадам. Не Вы ли называли пижонами господ Андреева, Смирнова и Козинского? Вот они-то и будут преподавать и носить лакированные ботинки на изящном каблуке.
– Ах, Арсений, вечно ты…, – с досадой отмахивается мать и начинает сосредоточенно обрабатывать ногти пилочкой.
Повисает тишина, в которой слышно только, как пилка движется вперед-назад вдоль ногтя. С улицы доносится мужской разговор: обсуждают последний футбольный матч. Неожиданно молчание прерывается.
– Сынок, мы с отцом недавно размышляли на одну деликатную тему…
– Вы хотите подарить мне братика?
Мать измеряет сына уничтожающим взглядом и продолжает:
– Мы хотели бы познакомить тебя кое с кем.
Сын мгновение смотрит на нее, после чего восклицает:
– Я понял! Это намёк на женитьбу!
– Не совсем так, милый. Ты не можешь жениться, пока у тебя нет работы. Но ты мог бы встречаться с кем-нибудь. То есть не с кем-нибудь, а с кем-то из хорошей, приятной семьи, как, например, семья Добровых.
– А, эта семейка… У них толстая дочка и маленький шпиц.
– Во-первых, шпица у них нет уже три года, вместо него они купили боксера. И дочка их уже не толстая, а вполне худенькая,…
– …как башни Кремля…,
– …недавно она покрасила волосы в рыжий цвет и, кажется, собирается принять участие в конкурсе красоты.
– Неужели вы готовы отдать меня за манекенщицу? Фу!
– Дело не в том, кем она будет. Если она будет успешной манекенщицей, а ты – её мужем, то у нас будет достаток, и твоя мамочка будет жить пусть не в особняке, но, по крайней мере, в приличной квартире и смотреть из окон на какой-нибудь сад или храм. Подумай о том, сынок, что за пятнадцать лет твоей мамочке надоело глядеть на детскую площадку и игроков в домино. Я удивляюсь, почему у меня так и не развился какой-нибудь невроз.
– Мама, мне не нравится семья Добровых. У отца бегающие глазки, мамаша похожа на полкового гренадера, когда они идут рядом, ни дать, ни взять, генеральша на прогулке.
– Ты ничего не понимаешь, Арсений, – ответствует мать. – Валентина Сергеевна – несчастная женщина, такая же, как я. Я живу со средневековым фанатиком, она – со слабовольным, неуверенным в себе человеком. Слава богу, наш папа хотя бы имеет характер, не то что её муж.
Она ненадолго умолкает, по-видимому, переживая за судьбу Валентины Сергеевны.
– Понимаешь, Арсений, – продолжает она, – твой отец был великолепным человеком. Если бы не его природное упрямство, с каким он отказывался лечить воспаление легких, подхваченное после смерти Тарковского, я бы не стала вдовой, и мне не пришлось бы во второй раз выходить замуж. А твой отчим – идеалист, он с двадцати пяти лет сидит в библиотеках, надеясь совершить какое-нибудь научное открытие. Я верила вместе с ним, но чем больше проходило времени, тем яснее я понимала, что он никогда ничего не откроет. Ты себе и представить не можешь, сынок, как это ужасно: разочароваться в близком тебе человеке.
– Почему же ты не развелась, мама?
– Потому что я считаю, что люблю его. А потом он был готов на всё ради тебя, поскольку принял тебя как своего сына. – Она помолчала. – По правде говоря, я даже думаю, женись он на мне и не будь у меня к этому времени тебя, я бы вообще могла остаться бездетной. Не хмыкай, Арсений, твой отчим нормальный мужчина, просто он увлечён… историей.
– Бедная мамочка, муж в библиотеке, сын на квартире, а у тебя только журналы и двор за окном. Придётся идти в «Коммерсантъ».
– Ты собираешься стать журналистом? – удивлённо спрашивает мать, плавно массируя кожу лица.
– Журналистом, плюс давать уроки, потом, может, вернусь к своему профессору.
– Дмитрий Олегович о тебе жалеет.
– Да, я знаю.
– Я думаю, приглашу-ка я Валентину Сергеевну и Дашу к нам в четверг.
– Как хочешь.
– Ты придёшь, я надеюсь?
Арсений смотрит на мать и снисходительно отвечает:
– Да, конечно.
Чай с женской частью семьи Добровых разочаровал даже мою матушку. Она-то, вероятно, ожидала увидеть несчастную женщину и подающую надежды, но скромную девицу – этаких Пьеро и Коломбину. Вместо этого за столом сидели я, папà, мама, Пьеро и Арлекин. Валентина Сергеевна действительно производила впечатление нервной и вечно расстроенной особы, зато её дочка, Дарья, буквально светилась счастьем. Она без устали хохотала и постоянно улыбалась, – очевидно, она действительно собиралась стать фотомоделью и почему-то думала, что главное – это уметь улыбаться. Фотогеничности в ней не было, но это на мой вкус, зато ноги и впрямь росли от шеи, а талия была такая узкая, что от плеч до бёдер Дарья походила на ультратонкие песочные часы. Она кидала изучающие взгляды то на меня, то на отца, потом стала сосредоточенно рассматривать наш ковёр на стене, при этом продолжая смеяться там, где считала нужным. Встреча была загублена окончательно, когда Дарья расхохоталась во время рассказа папà о курсиве пятнадцатого века. Почему ей показалось это смешным, не знаю, а только папà обиженно умолк, и мама бросилась спасать положение, предложив пирожные. Она протянула блюдо Дарье, но та, выкатив глаза, изображая ужас, и прикрывая рот рукой, вымолвила, что один кусок суфле навсегда загубит её надежды на карьеру фотомодели. Валентина Сергеевна сделала дочке замечание, мама попыталась сказать, что, мол, всё неважно, но пути назад уже не было. Я впервые увидел, что значит «метать глазами молнии». Дарья возмущённо кричала, что её мать – «автократор», «экцентрик» и просто не даёт ей жить, да и как её родители вообще могли подумать, что она возьмёт и загубит свою карьеру фотомодели, да ещё на самой заре, для того чтобы жить в этой маленькой квартирке, слушать рассказы свёкра о «кур… кур…висе» и рожать детей от такого, как я! Не спрашивая разрешений, Дарья вылетела из-за стола и убежала домой, а мама ещё долго приводила в чувства Валентину Сергеевну.
Я отправился домой поздно. Мама провожала плачущую Валентину Сергеевну до такси, я мыл на кухне посуду, а папà устроился в кресле перед телевизором. В своих спортивных привязанностях он был самым обыкновенным мужчиной: он любил футбол. Уставившись в экран неподвижным взором, он словно и в движениях футболистов видел загадочные виньетки курсива и тщетно пытался их разобрать. Я и представить себе не мог, что сталось бы с ним, не носи он очки? Это, наверное, ещё хуже, чем быть совершенно слепым: мучаешься всю жизнь оттого, что видишь калейдоскоп цветов, и не знаешь, что они скрывают.
С этими мыслями я брёл домой по набережной от «Парка культуры», когда мне на глаза попался какой-то чудак. Он гордо вышагивал по тротуару, изящно выставляя вперёд носки туфель. На голове у него красовалась шляпа, из-под которой на плечи стекал крупными белыми волнами напудренный парик. Тросточка мерно постукивала по асфальту, а полы распахнутого плаща раздувал ветер, отчего со спины человек походил на павлина, когда тот раскладывает и опускает книзу хвост. Вокруг не было ни единой кинокамеры, а значит, человек не был актёром. Впрочем, это мог быть просто какой-то любитель старины или модельер, предпочитавший гулять в ветреную погоду. Я ускорил шаг и, поравнявшись с ним, бросил взгляд на восхитительный профиль, в точности повторявший гравюры XVIII века. Сомнений не было: по набережной Москвы-реки шагал Джакомо Джироламо Казанова.
Сперва я подумал, что от вечера в компании лучшей части семьи Добровых у меня начались галлюцинации. Вторая мысль была более реалистичной: в последние несколько дней я только и делал, что перечитывал «Историю моей жизни», а уж столь глубокое проникновение в эпоху никого до добра не доводило. Но, так или иначе, а по набережной Москвы-реки продолжал идти Джакомо Казанова, и я, зачарованный и сбитый с толку, шёл рядом с ним.
Через пять минут он неожиданно остановился, повернулся ко мне и патетично произнёс на хорошем русском языке:
– Я и подумать не мог, во что превратится Париж!
Я не сразу осознал, что он вообще способен говорить, но тем не менее согласно кивнул. Он продолжал:
– Вообразите: столица мира стала захолустьем Европы! Друг мой, если б вы только посмотрели, на что похожа Венеция! По всему континенту один упадок и разорение, мораль окончательно прогнила, в святилищах муз бродят оборванцы, какие в моё время сражались на баррикадах, а учёность в таком же почёте, в каком труд крестьянина у сильных мира сего.
Ветром ему подкатило под ноги пластиковую банку. Он изумленно поднял брови и уставился на меня с немым вопросом в широко раскрытых глазах. Я пожал плечами и, глупо улыбаясь, произнес:
– Это кетчуп.
– Что?
– Томатный соус.
– Разве вы не готовите его сами?
– Нет.
– В какой лавке он продаётся?
– В любой.
Он только смог произнести:
– Невероятно! —
и зашагал дальше по набережной.
– В моё время, – продолжил он чуть погодя, – в Париже все соусы готовились в кухнях, и сколько их было! Бешамель, эспаньоль, альманд, оландэз, майонез…
– Майонез и сейчас можно купить, – вставил я, но человек в парике отмахнулся, и я понял: если соус можно было «купить», он тут же терял право называться соусом.
– Это были шедевры кулинарного искусства, а некоторые готовили по рецептам XVI века! С чем вы употребляете…, как вы сказали, называется тот соус?
– Кетчуп.
– Да-да.
– С чем угодно.
Он остановился.
– С мясом? С рыбой?
– Да, еще с пельменями, с макаронами. С ним же вы делаете хот-дог.
– Это тоже блюдо?
– Ну, да, только быстрого приготовления.
– И как его готовят?
– Берут булку, разрезают вдоль, кладут туда сосиску и поливают кетчупом и горчицей.
Он процедил:
– Этим вы утоляете голод, не так ли?
– Так.
– А кто же придумал это блюдо?
– Американцы.
Лицо его скривилось в гримасе боли.
– Мне было чрезвычайно грустно, мой друг, видеть, как пали наши бастионы в Новом Свете, а потом и англичане отказались от своих завоеваний. Стоило ли, скажите на милость, плавать через весь океан, чтобы в конце концов всё потерять?
Дальше мы всё время шли молча, но рядом. Пробило полночь, когда мы очутились у моего дома, и здесь он спросил:
– У вас есть гостиницы?
– Есть.
– А кареты?
– Машины.
– Проводите меня в гостиницу.
– Вас не примут.
– Отчего же?
Я замялся:
– Ваша одежда…
О проекте
О подписке