В эти дни я больше прежнего тосковал – и ужасно удивился, когда ко мне пришел Хрум. Тот самый нерод, что якшался с убийцей моей матери, тот, кто веревкой меня связал и на вражий корабль поволок. Проведать пришел. Принес гостинец – сладкого пирога и малый горшочек меда. Говорил ласково и смотрел совсем без злости, как и почти все нероды смотрели – на меня и на других детей. Да уж не мыслил ли он прежде меня в дом свой взять, сыном назвать?! Потому так приуныл, когда кнеж меня себе потребовал, игрушку новую пожелал. Смотрел я на этого Хрума и не знал, что ему сказать и что сделать. Вроде и смертный враг, а не было во мне на него злости. Может, от того, что я помнил, как он на тело моей матери смотрел тогда, во дворе моем, – растерянно смотрел, грустно... он бы не убил ее, если в она на его пути встала. Это я знал.
Вот Могута – тот бы убил без разговора, а этот – нет.
Поэтому не стал я Хрума ни мечом колоть, ни цепью душить. Взял гостинец и даже спасибо сказал. Гордо так.
Хрум уже уходить собрался, как вдруг промолвил:
– Ты господину нашему Сребляну по нраву пришелся. Не со всяким он так, как с тобой... Ты не перечь ему. Все одно лучшей доли, чем в его дружине, тебе не видать. А девки дружинников всюду любят, что на доброй земле, что здесь. Да не так уж и плохо тут... ты увидишь потом.
Я ничего не ответил, и он ушел. А мне из всего им сказанного в голове одно засело – «там, на доброй земле...». Добрая земля за морем осталась. А эта земля была зла, люта...
В самый, может быть, раз для меня.
Дочка кнежья поправилась. Уж молитвами ли его или стараниями знахарей, того я не ведаю. Среблян на радостях затеял пир – да какой! У нас в Устьеве тоже, случалось, бражничали, в основном на свадьбах – всем селом собирались, вместе на зверя шли, вместе ели потом. Не знаю, водился ли зверь в здешних лесах, да и были ли тут леса – с моря я только скалы видел, – или угощенье воеводино было, как и все его добро, награбленным. А только пиршество он готовил и впрямь знатное. Челядь с ног так и сбивалась, носясь по двору, птица кричала, чуя последние свои денечки, овец на бойню целое стадо загнали, а из кухонь пар валил – коромыслом! Бабы из сундуков одежи ладные повынимали, мужчины до блеска начищали кольчуги – каждый спешил покрасоваться, воеводин взор ублажить, дочку его потешить. Кажется, весь город был зван на тот пир; ни одна палата столько народу бы не вместила, потому накрыли столы прямо в подворье кнежего дома, перед моим окошком.
Обо мне в эти дни, ясное дело, все позабыли и кормили даже через раз, но это-то не беда – дома я и не так голодал. Только скучно было, и стоял я целыми днями, с ногами на скамью забравшись, смотрел в окно, как готовится неродовская забава. Когда вечер подоспел, когда стали слуги яства носить и народ со всего Салхан-града к кнежу потянулся – только тут я со скамьи слез, лег на кровать и повернулся к стене лицом. Вот уж больше заботы нет – глядеть, как изверги напиваться-наедаться станут...
Заскрипел засов – я аж подкинулся. Никак самого воеводу ждал – но воеводе, конечно, было недосуг. Прислал стражника, передал, что на пир зовет. Пойти, что ли?.. А чего бы и не пойти? Все равно, откажусь – силком потащат. Почто срамиться?
Снизошел я. Кивнул. Любопытно было: снимут оковы, нет?.. Не сняли. Ну да и ладно, не привыкать. Меч велели оставить; оно и верно, где это видано – с мечом да на кнежий пир?
Шел я, голову высоко подняв, задорно насвистывал. Стражи мои помалкивали, не бранились и в спину не толкали. И то ладно. Привели, посадили с краю стола, близ ворот, где самые последние люди из званых разместились. Я сразу увидел, что был за воеводиным столом единственным пленником – никто больше в оковах не сидел. Одни на меня глядели с любопытством, иные, напротив, отворачивались. Ага, понял я, сами, видать, недавно попали на Салхан, а смирились уже – как же я им глаза-то колю... Бабы были тоже. Красивые бабы – ну, оно и понятно, других нероды воровать не станут. Попадались, правда, и седые старухи, хотя и мало, и сидели они близко к кнежему месту – в почете они тут жили. Сам Среблян сидел в головном столе. Рядом с ним была немолодая, но очень красивая женщина – как я потом узнал, кнежинна, по-ихнему – госпожа; глаза у ней были черные и тоскливые, как студеная зимняя ночь, и имя она носила странное – Дурман. Дочка их, худой бледный воробышек, отощавшая и побелевшая еще более после болезни, откликалась на имя Ясенка – и ей оно вовсе не подходило. Отец часто к ней наклонялся, шутил, веселил, смотрел ласково, а она, видать, слаба была еще, улыбалась вымученно, через силу, голову русую на плечо ему клонила. Устала – это да, а что ненавидит в глубине души и ждет случая, чтобы шпильку острую нелюду-отчиму в шею воткнуть, – на то похоже не было. Тоже все забыла... И вдруг страх меня взял, жгучий страх: неужто и я забуду? Сейчас креплюсь, хорохорюсь... А годы минут – как тогда? Но нет... всплыло тут само собою мамкино лицо с застывшим взглядом. Нет, вовек мне его, лица этого, не забыть. Ох, дайте только сбросить оковы!..
Всем хорош был пир у Сребляна – и кормили-поили сладко, и шуты кривлялись потешно, и дед-гусляр ладно бил по струнам да пел песню про дивные земли, про чудный град Сотелсхейм, что стоит в далеком Бертане... А не смотрел я, не слушал. Головной кнежий стол взгляд мой притягивал, сил несть. Рядом с кнежем я видел Могуту и других командиров его кораблей, таких же рослых и тоже в медвежьих шкурах. А еще там девка сидела – вся размалеванная, глаза сажей подведены, щеки нарумянены, волосы по плечам распущены, а рожа блудливая – страх! И так та девка на меня зыркала – я уж не знал, куда и деваться. Будто нет у ней, девки той, на всем свете врага страшнее меня. Вот так на меня глядела Счастлива, когда я невзначай грудь ее увидал. Только эта девка мне сраму не казала, за что ж она меня так?..
И только подумал про Счастливу – так ее и увидел, словно сама на зов пришла.
Посадили ее в середине стола, между дружинниками. Хороша она была – видать, и тут ее нашлось кому холить-лелеять. Коса уложена бережно, лента белая через лоб, глаза скромно долу опущены... да только знаю я эту скромность. Так вот она взор отводила от устьевских женихов, когда повадились. С ней рядом сидел статный усатый молодец, то и дело меду ей подливал, говорил что-то на ушко, смеялся, а она знай краснела, но видно было, что любо ей это. Ох, бабы... Да не этот ли молодец батьку твоего, Бересту, на рудник провожал?! А ты ему уже всю себя отдать готова... Бабы!.. И так вдруг тошно мне стало, так муторно – даже под палубой неродовской галеры так не было. Отодвинул хлеб, почуял – если в рот возьму, все обратно выйдет.
– А что это ты, Лют, хлеба моего не ешь?
То Среблян спросил. Меня, если только не было в обычае у него всех подряд Лютами нарекать. И как-то тихо крутом стало враз, хотя и велик, и шумен был воеводин пир. А все знали, видать, что я тут. И ждали чего-то. И только я один знать ничего не знал и не ждал поэтому.
– Хлеб, – сказал тем временем Среблян спокойно и вовсе не гневливо, но каждое слово падало в наступившей тиши тяжким камнем, – это самое ценное, что есть у нас здесь, на Салхане. Видал ты поля наши – малы они, а ртов много. У нас, Лют, можно отказаться от мяса и меда, но не от хлеба.
– А я к тебе в гости не просился, – ответил я звонким от злости голосом. И екнуло внутри: побьют ведь – а несть сил было удержаться. – Я тебе пленник, а не гость, и не добрый ты мне хозяин, чтоб я обычаи двора твоего уваживал. А коли много ртов – так меньше невольников хватать надо было, глядишь, и прокормил бы.
Тишь стояла на кнежем дворе в опустившейся темной ночи – хоть ножом ее режь, такая густая. Никто и шептаться не смел, а все смотрели кто на меня, кто на Сребляна – ну, велит теперь выпороть или сразу зарубит, как давно было след?
Но Среблян ничего не сделал. Только слегка прищурился, глядя мне прямо в глаза, даром что далеко сидел, – и сказал:
– Не слышал я от тебя таких речей, когда прежде ты ел мой хлеб.
Тут мне кровь в лицо бросилась. А и верно, рабы на каторге – и те харч отрабатывают... а я что делал? Знай, лежал на неродовских перинах да неродовскую снедь лопал, когда с воеводой не дрался. Почто решил, что задаром?
Все молчали – ждали, что скажу. А мне все одни проклятия в голову лезли. Что ж они со мной так? Убили бы сразу, а нет – на рудник бы сослали, к сельчанам моим. А так мучают только, в клетке держат, сюда привели вот, будто зверя на потеху...
Среблян встал. Знак подал, меня тоже на ноги поставили. Сказал:
– Принесите сюда его меч.
Пока ходили, никто словечка не проронил. Меня ноги едва держали, стыдно мне было, что не нашел чем упрек неродовский отбить. А Среблян знай смотрел на меня и щурился. И дочка его смотрела тоже. И та девка размалеванная – ну и зло смотрела! Как же ей хотелось, чтоб голову мне срубили! А смотрела ли Счастлива – не знаю. Боялся я в ее сторону глядеть, ну и не глядел.
Принесли мой клинок, Прожором названный. Сунули в руки, вытолкнули меня на середину двора, между столами. Кнеж тоже вышел и подошел ко мне. Я увидел, что на бедре у него меч – у него одного во всем дворе. Неужто драться будем?! А как знать... может, теперь и оцарапаю его, удальца. Среблян вынул из-за пояса ключ от моих цепей, что всегда был при нем, освободил меня. Как упали оковы наземь, посмотрел пристально. Меня как ударило – я стою с мечом в руке, а он – передо мной! И даром что с оружием – не успеет выхватить. Так бей же, Лютом прозванный, бей люто и не думай ни о чем – отмаялся...
Не ударил. Не знаю почему – и не спрашивайте. Стоял молча и ждал.
Кнеж спросил:
– Кого, парень, более других средь сидящих здесь ненавидишь?
Я оглядел пирующих. Сидели они тихо, вполголоса переговариваясь между собой, бороды поглаживали. Я скользнул взглядом по лицу Хрума, тоже бывшего тут, задержался на миг... поглядел дальше.
Указал мечом и сказал, как прежде на неродовском корабле:
– Его.
– Ах ты, щеня дурное! – воскликнул Могута – похоже, слова мои весьма его позабавили. – Или забыл уже, как я тебя на «Быстряке» приложил?
– Уверен, что его? – спросил кнеж. – Думай, парень, другой раз не спрошу.
– Уверен, – сказал я. И впрямь, мало в чем я был так уверен. Особливо когда вспоминал, как встал Могута против Счастливы, в гордые глаза ее посмотрел, обвел слащавым взглядом стройный стан и молвил: «Женой будет...»
– Уверен! – крикнул я снова – и, видать, все, что чувствовал и высказать не умел, вложил в этот крик.
Могута перестал улыбаться и медленно встал. Среблян повернулся к нему, встав ко мне спиной, отцепил свой меч, протянул молча. Могута ухмыльнулся, пошел на нас. Принял у кнежа меч с поклоном.
– Что же, угодно тебе потешиться, господин мой Среблян, – так потешу, – сказал, скалясь в усы. – Только теперь, не взыщи, руки моей даже ты не остановишь.
– Не остановлю, – сказал кнеж спокойно. – Насмерть будете биться.
Загудел тут кнежий пир. А во мне будто костер развели. Насмерть! Стало быть, зарублю Могуту – не убьют, не накажут? То добро!
– Отец, не надо... – подала вдруг голос бледная Ясенка, но Среблян к ней даже головы не повернул. Посмотрел на меня.
– Победишь – вольным будешь, – сказал вполголоса – и пошел прочь, к головному столу. Я проводил его взглядом. Неужто думает, что мне Могуту убить – проще, чем самого воеводу на учении оцарапать? А если так – еще лучше! Смогу.
Факелы горели ярко, светло было на подворье, как днем, – потому и заметил я краем глаза метнувшуюся тень. Было в темно – лежать бы мне мертвым на черной салханской земле. А так – увернулся. Теперь я только понял, что быстр и ловок был Могута, хотя и велик. Тогда, на корабле, дрался он со мной едва в полсилы – дитем неразумным считал, проучить хотел... Мыслил ведь: пообломится парень – в племя наше войдет, мне с ним вместе брагу пить. Все они так думали, потому и глядели незло. А ныне я был им враг.
И бился со мною Могута, как с врагом.
Быстр он был – а я на малость, да быстрее. Ноги, к оковам привыкшие, без цепей летали, будто крыльями обзавелись. Руки, кандалами измученные, без кандалов едва ощущали вес меча. А более всего облегчало меня слово, оброненное Сребляном, – воля! Только и осталось до нее, что грязная Могутина кровь. А что Могута – Могута был тур, медведь, старый зверь вроде тех, на которых я ходил с рогатиной. Ну, если правду сказать, то на такого большого и матерого – не ходил... но бывает же что-то в первый раз, а иначе – никак.
Только с ним надо было иначе, чем с медведем. С людьми не так нужно, как со зверьем, – это в меня Среблян накрепко вбить успел. Бегал я вокруг Могуты, дразня уколами, разъяряя, уходя из-под занесенной когтистой лапы. Уморить хотел – и ведь вышло у меня. Я еще дыхание не сбил, а он уже запыхался, стал с шага сбиваться. Раз я его чуть не достал – он ответил на удар ударом с такой силой, что я полетел навзничь. Пир кнежий так и ахнул, люди с лавок повскакивали – зарубит?! Не зарубил – вывернулся я снова из-под самого клинка. И ну дальше кругами плясать. Могута рычал, плевался, сыпал проклятиями – а достать меня не мог. Вот точно так я не мог достать Сребляна – а теперь сам будто очутился на его месте и знай уходил от ударов...
А потом вдруг Могута покачнулся, и шея его открылась. Уж не знаю как – я и подумать об этом не успел, только увидел полоску кожи, блеснувшую меж бородой и горловиной кольчуги. Ёкнуло во мне, как бывало, когда знал – или сейчас стрелу пускать, или не пускать вовсе! – я и ударил. И будто вернулся на Устьев берег, к родной избе, и снова кровь Брода-убийцы плеснула мне на руки, на лицо... Только тогда рогатина застряла. А сейчас я меч выдернул и отступил.
Рухнул Могута. Баба какая-то закричала – жена небось, которую он в дом свой за косы приволок. Знать бы – рада ли за меня Счастлива? А только не стал я на нее смотреть. Рукой, от меча свободной, пот со лба утер, вихры от глаз убрал. И повернулся к воеводе.
Воевода глядел молча. Люди его возбужденно переговаривались, а он молчал.
– Что, кнеж, – спросил я едва не весело, – слово помнишь свое?
И почто спросил – честный помнит, бесчестного не засовестишь...
– Меч оботри, – сказал Среблян.
Веселье мое как рукой сняло. Посмотрел я на лезвие, багровое от вражьей крови, на тело Могутино у моих ног. Не впервые человека убил, не впервые помстился – а рука враз ослабла, будто никогда прежде крови не лила. Встал я на одно колено, вонзил клинок в землю. После выдернул, отряхнул. Подумал, не поклониться ли воеводе – гордо, насмешливо, – но ноги сами уже повернули и несли со двора...
У самых ворот обернулся. Оглядел в последний раз двор. Молчали нероды, ни один не пошел Могутино тело обнять напоследок, только жена подбежала к нему, бухнулась на колени и горько заплакала...
Сплюнул я себе под ноги – и ушел.
О проекте
О подписке