Могла ли моя семья (папа, мама, брат, сестра) быть счастливее, если бы меня не было?
Возможно. Или не стало бы никакой семьи? Папа уходит, остаётся одинокая мама с двумя детьми. И всё. История не знает, как говорится, сослагательного наклонения. Но вдруг и впрямь родители были бы счастливее поодиночке?
Ой, вряд ли!
Вернее, не так. Папа вообще был человек позитивный. И он уж точно нашёл бы, чему радоваться. А вот мама… Я редко помню её счастливой. Она всегда была чем-то недовольна. И жёстко «гнобила» меня, когда папа ушёл… За то, что я похожа на него. И за то, что всё равно продолжаю его любить.
А если бы папа ушёл раньше, мамин негатив доставался бы сразу двоим – шестнадцатилетнему брату и одиннадцатилетней сестре. И защиты в лице папы у них бы уже не было.
Так что ладно, не зря я родилась, ох не зря.
И вообще я молодец. Хорошо, что я есть. Спасибо маме, что не стала меня убивать.
Смотрю в зеркало и говорю себе: «Ты моя хорошая. Ты красивая. Ты самая лучшая». Если мне мама этого не говорила – я сама себе скажу. И чем чаще скажу – тем больше поверю. Я всегда себя любила – сама. За всех. За всю семью. И голос свой. И изображения. В детстве записывала себя на магнитофон (песни пела, разговаривала), потом с удовольствием переслушивала. Мне уже тогда нравился мой голос. Сейчас ещё больше нравится. А ещё очень люблю свои видео пересматривать. Где-то в интернете написала в шутку, что я, видимо, нарцисс. На что мне очень здраво ответили, что это не нарциссизм, а высшая степень принятия себя.
Вооот! Полюбить себя – это значит принять. Со всеми недостатками. Возможно, где-то я ошибалась и поступала неправильно. И недостатки у меня, конечно же, есть! Как и у всех. Но я не корю себя за них. Потому что всегда всё делала искренне и от души. Интуитивно. И сейчас так живу. Может быть, неправильно с чьей-то точки зрения. Зато с любовью. Прежде всего – к себе самой.
А вот интересно, с кого в семье начинается любовь? С бабушек и дедушек? Или у человека сразу есть эта встроенная опция, её надо только разбудить? Ведь не зря говорят, что каждый человечек уже рождается со своим характером. Я, например, настырная была. (Да и осталась, думаю). Помню, весь день сидела в зале на ковре и училась завязывать бантик. Сама училась. Долго сидела. Но научилась.
Так вот, про бабушек, дедушек и любовь. У папиных родителей было шестеро детей. И все они дружно жили в Нижегородской губернии. Почему папе понадобилось уехать из семьи, я знаю: его в наш город распределили после института. Здесь он встретил мою маму и влюбился. А вот почему он не вернулся к своей семье, могу только догадываться. Чего проще – забрал жену и уехал. Но они с мамой почему-то остались жить в Саратове.
Мы часто ездили к папиным родителям на машине, и к нашему приезду собиралась почти вся его родня. Приезжали со всей области. Прекрасные, дружные и любящие люди. Но почему же папа не захотел туда возвращаться? Один из всей семьи он откололся и уехал за много километров.
Жаль, что ко мне не пришёл этот вопрос раньше, когда папа был жив.
Возможно, дело было в маме. Она не захотела бросить своих родителей. И папа ради любви остался здесь.
Жаль. Мне нравились папины родственники. Они были воплощением настоящей семьи, о которой я всегда мечтала.
К маминым родственникам мы тоже ездили. Они жили в областном городке, и все выпивали, кроме моей бабушки.
Дедушку по маминой линии я не застала – он умер за пять лет до моего рождения. А бабуля строгая была. Она и маму в артистки не пустила, потому что «грязь и разврат в артистической среде». И меня в строгости держала. Я, конечно, хулиганка была, так что бабушку можно понять. Но. Никто никого в семье не обнимал. Вот не было такого. Нас только воспитывали. Подаренные книги и открытки подписывались какими-то скучными нравоучениями. Мне помнится поздравительная открытка от мамы, где она советует мне «быть более общительной со своими родными и вообще с людьми, надо чувствовать необходимость в таком общении». И какая-то не очень интересная для меня на тот момент книга стихов о Степане Разине, на которой маминым же почерком написано «немного истории твоим мозгам не повредит». А на открытке от бабушки – «всё, что тебе дают на тарелке, с аппетитом кушай, старших слушай».
На сестру мама вообще постоянно орала (правда, был период, когда она год – год! – с ней не разговаривала в воспитательных целях). И я очень отчётливо помню, как блеснул под абажуром занесённый над головой сестры утюг. Нет, нас не били, конечно. И утюгом мама просто замахнулась. Но в голове это отложилось навсегда. Как и широкий коричневый кожаный ремень, которым мне грозили. Этот ремень меня ни разу не коснулся, но однажды я нашла его случайно (ладно, не случайно!) – и очень-очень далеко запрятала в нижний ящик бабушкиного шкафа. И сразу жить мне стало намного спокойнее.
Ну, как спокойнее… Все дети шалят и капризничают, но родители относятся к этому по-разному. Моя мама боролась со мной так: она меня пугала. Ремнём пугать стало недоступно, и она пугала меня… Кикиморой. Вот не знаю, почему мне было так страшно – Кикимору я видела в фильмах Александра Роу, она была смешная, и я совсем её не боялась. Но когда я не хотела спать в поезде, мама показывала за окно, где стояли-ехали цистерны с лесенкой наверху и говорила: «Вооон она, Кикимора! Смооотрит на тебя, как ты не спишь!» И я в страхе ныряла под одеяло с головой. Так и засыпала, трясясь от ужаса.
Видимо, мама была довольна своей придумкой. Потому что однажды она пошла ещё дальше.
Мне подарили красивое тёмно-синее шерстяное платье. Плиссированная юбочка, белый шёлковый воротничок с кружевами, белые пуговки, разноцветные вышитые цветочки. И, когда кружишься, юбочка очень красиво встаёт фонариком. А кружиться я очень любила. И вот – солнечный радостный день. Играет обожаемая пластинка «По следам бременских музыкантов». Кружусь. Платье фонариком. Настроение отличное. Но маме нужно, чтобы я сняла платье. Ну, как она не понимает?! Я сниму, но как танцевать без платья? Ведь пропадёт весь смысл. Мне года три-четыре, и что-то внятно объяснить маме я не могу. Поэтому просто продолжаю танцевать. А маме некогда. Ей надо заниматься чем-то важным, но сначала надо стянуть с меня и убрать в шкаф новое платье, чтобы я его не испортила. Но непослушная девочка кружится и не даёт это сделать.
И тогда во всей квартире гаснет свет. Проигрыватель завывает, замедляясь, и перестаёт крутиться. Я выбегаю в коридор. А там в темноте стоит с огромными от ужаса глазами мама. (Эх, бабушка, зря ты не пустила её в театральный – такая актриса пропала!)
«Юля, немедленно снимай платье! – шепчет несостоявшаяся артистка. – Вот на этом самом месте из воздуха возникла Кикимора, такая вся зелёная-зелёная, сделала вот так, – мама водит передо мной руками, – и свет погас!»
Мне страшно. Я чувствую себя виноватой за темноту в квартире. Богатое воображение тут же подкидывает картинки, в которых свет не зажжётся никогда. Мама снимает с меня платье и велит отнести «на место». Несу его в спальню, в этот момент запускается проигрыватель, а из коридора появляется полоска света.
Когда я подросла и стала доставать с обувной тумбы до электрического счётчика, я уже и сама могла проделывать подобный фокус с отключением света. А заодно и поняла, как меня обманула мама. И всё бы ничего. Но я до сих пор боюсь темноты. Сейчас, конечно, уже не так. Понятное дело, никакая Кикимора во мраке не прячется. Только в тёмных помещениях я себя чувствую очень неуютно. Не говоря уже о том, что даже в двадцать лет, возвращаясь с работы поздно вечером в пустую квартиру, я первым делом включала везде свет и проверяла все комнаты, заглядывая под кровать и диван. Кого я там боялась увидеть – не знаю. Но привычка – включать везде свет, возвращаясь домой – у меня до сих пор. Хорошо, хоть под кровать уже не заглядываю.
Так что добиваться послушания «пуганием» – такая себе идея, если честно. И это уж точно не про любовь.
Не помню, но наверняка меня пугали ещё и «дядями», которые «заберут». Потому что самый частый сон моего детства – это как раз два «дяди», которые достают меня из запертой машины. Просто просовывают руки сквозь стекло и забирают. Я кричу и рыдаю, они бегут со мной на руках, а за ними гонятся папа и сестра. Но никак не могут догнать. Сон повторялся неоднократно. Всегда просыпалась в слезах.
Я очень пугливая девочка была. До сих пор помню, как убежала от Деда Мороза в комнату бабушки и сестры, спряталась под письменный стол и намертво вцепилась в подножную перекладину. Меня отрывали всей семьёй. Все ржали, а я орала. Правда, честно, я испугалась. Возможно, если бы меня оставили в покое и не обращали внимания, я бы сама вышла. Пригляделась и поняла, что ничего страшного нет. Но меня тащили, отрывали мои руки от перекладины. И все смеялись. А мама, конечно, потом ещё и высказала мне, какая я плохая девочка, и как ей за меня стыдно.
Понятно? Неважно, страшно ребёнку или нет. Главное, чтобы маме за него было не стыдно. Ох…
Интересно, кто был этим Дедом – кто-то из знакомых, или просто за деньги наняли? Снегурочка не подкалывала ли его, что, мол, тобой только детей пугать? Просто я потом тоже в этой сфере немного работала. Да, обидно, когда дети так реагируют. Но я-то на тот момент уже точно знала, почему они боятся. Их запугали дома сами родители. Вот моя дочь в том же возрасте за Дедом Морозом хвостом ходила, дёргала за шубу и кричала «Деда Мунёс!» Потому что её никто Кикиморой не пугал.
А я, когда ко мне подошёл кукловод (знакомый моего старшего брата) из театра кукол «Теремок» с большим Лёвушкой из спектакля «Таинственный гиппопотам» и сказал: «Здравствуй, Юля!» – застеснялась (или испугалась?) и спряталась за брата. До сих пор в ушах звучит голосом Лёвушки грустное: «Ну что же ты, Юля?»
Страхи… Они сопровождали меня всё детство. То ли мама запугала своей Кикиморой, то ли я по жизни такая ранимая была.
Повёл меня папа фотографироваться в ателье. Нарядила меня мама в красное платье с белыми пуговками и белым воротничком, вплела в косы белую в бордовый горошек капроновую ленту. Сама с нами не пошла – уж не знаю, почему. Кстати, у меня нет ни одной детской фотографии из ателье, чтобы с родителями. И у брата нет. И у сестры. Казалось бы, у каждого советского человека есть такие фото. А у нас – нет. Ни одной семейной фотографии из ателье. И не только из ателье. Это, наверное, тоже показатель? Как люди не любят друг друга, что не хотят вместе фотографироваться? У меня было детское фото из цирка, где мы втроём. Но мама сказала, что плохо получилась, и себя отрезала (вот тоже ещё непонятная мне опция – резать фотографии). Единственное совместное фото с родителями – в мои семнадцать лет. Мне нужна была фотография на паспорт, а мы ехали все втроём откуда-то на машине. И я настояла, чтобы мы все вместе зашли и сфотографировались. Я вообще была генератор идей, мне очень хотелось хоть как-то объединить людей в нашей семье. И чаепития устраивала, чтобы вся семья за столом собралась, и конкурсы на Новый год. Только как-то энтузиазма в родственниках не наблюдала. Понимала, что никому это не интересно, кроме меня. И посему закончились все мои идеи очень быстро. Но я опять отвлеклась.
Так вот. Ателье. Лет мне примерно шесть-семь. Красное платье, косы, все дела. Огромное, не очень светлое помещение с высоким потолком. Узконаправленный свет. Стул. Фотограф.
«Девочка, улыбнись!»
Че-го?
Я и сейчас-то, невзирая на многочисленные тренировки и некоторый опыт концертных выступлений, по заказу улыбаться не умею. А тогда… Ничего весёлого в дяде фотографе не было. И в ситуации тоже. Пришли фотографироваться – так давайте, чего тут улыбаться-то? Чему?
Стереотипы. Дядя фотограф считал, что ребёнок на фотографии должен улыбаться. Ребёнок так не считал. Ну и оставьте вы девочку в покое. Сфотографируйте, как есть.
Но нет.
Фотограф смотрит на папу. Папа начинает уговаривать меня: «Юленька, надо улыбнуться».
«Кому – надо?» – думаю, наверное, я. И смотрю исподлобья и на папу, и на фотографа.
Фотограф нервничает: время идёт. Процесс стоит. «Ну папаша, сделайте что-нибудь, чтобы она улыбнулась!»
И тут папа делает абсолютно немыслимую вещь. Он начинает передо мной плясать вприсядку. Ничего более унизительного я в жизни не видела. Мой папа, большой начальник, которого все мужики на заводе боятся, вдруг делает какие-то странные движения. Мне стыдно, что папу заставили это делать. Ему такое действие совершенно не подходит. Мне обидно за папу. Неприятно. И страшно. А когда мне страшно – я реву.
Вот тут фотограф молодец. Он точно понял, что сейчас будет рёв. У меня только ещё слёзы собираться начали, а он уже остановил танцующего папу и сделал несколько кадров. Успел. Потому что вспышка меня удивила, и рёв встал на паузу. К тому же и папа снова стал прямостоящим папой, а не каким-то неизвестным «подпрыгунчиком» (да-да, именно с буквой «д»).
На фотографии почти не видно, что я собралась реветь. Почти. К слову, именно это фото брат забрал с собой в армию. Он называл меня «детёныш» и, может быть, даже по-своему любил. Только я этого не чувствовала. И с большим удивлением обнаружила на фотографии брата, которую он прислал из армии, своё фото над его рабочим столом.
У меня вообще есть странное качество: помню всё, что когда-либо меня удивило. И помню долго, порой всю жизнь. Причём, не просто помню, а яркими картинками, как кино смотрю. И приседающего папу в чёрном пальто с каракулевым воротником и в красном мохеровом шарфе я отчётливо вижу до сих пор.
Но кое-что помнится и так, без удивлений. Например, ночная Красная площадь, очередь в Мавзолей, и я сплю у кого-то на руках. Просыпаюсь, вижу людей вокруг, тёмно-синее небо над головой, и снова засыпаю. Почему я это помню? Ничего там меня не удивило. Не знаю, было ли это на самом деле, или приснилось. Спросить уже не у кого.
А ещё вспоминаю чёрно-белый телевизор и хоккей. Наш вратарь носил проволочную, почти открытую маску – по крайней мере, лицо Владислава Третьяка я отчётливо помню. А вратарь соперника – белую, целиком закрывающую лицо, с круглыми прорезями для глаз и рта. Я такого никогда не видела. Страшноватая маска, если честно. И я её боялась. Удирала с криком «Вратарь, вратарь!» Когда стала постарше, это уже превратилось в игру. Сначала убегала с криком, а потом выглядывала и хитро спрашивала: «Где вратарь?»
Боялась я и страшных звуков или голосов. Например, на пластинке «Ухти-Тухти» в дверь стучали какие-то «заказчики». Голоса у них были хриплые, и ежиха очень пугалась. А вместе с ней и я. Только она пугалась, потому что у неё «ещё ничего не готово». А мне казалось, что это какие-то разбойники.
На пластинке «Царевна-лягушка» в одном месте звучала внезапная страшная музыка, и я затыкала уши, чтобы её не слышать. А в сказке «Музыкальный магазинчик» муха и её дети разговаривали мерзкими, скрипучими голосами. Эту пластинку я не слушала совсем.
Были ещё «тревожные песни», как я их называла. На пластинках обычно по две песни на каждой стороне. Первая хорошая, а вторую нужно успеть выключить, иначе случится что-то страшное. У меня таких «вторых» песен было две.
«Скорый поезд, скорый поезд, опустевший вокзал» (ВИА «Весёлые ребята») – там можно хотя бы дослушать до припева.
Но самая жуткая, с первого аккорда – даже до сих пор замирает сердце, когда она начинается: «Прощай, мама» (ВИА «Поющие сердца»). Просто мороз по коже. Самое интересное, что дальше идёт вполне весёлая песенка. (Сегодня я впервые в жизни её послушала целиком.) Но припев… Как похоронный марш. Мне в детстве казалось, что так и есть: у кого-то умерла мама и с ней прощаются. Понятное дело, пластинка не для детей. Но всё равно.
Два случая «о страшном» вспомнила ещё. Один – у мамы на работе. Она работала на заводе и выходила через автоматическую проходную. Если пропуск не вставишь и кнопочку не нажмёшь – сработает датчик, и турникет захлопнется со страшным грохотом. Я совсем мелкая была, года три-четыре, наверное. Но это было ещё тогда, когда я при виде мамы кидалась её обнимать. С кем пришла маму встречать – не помню, но явно не одна. И вот идёт мама, я её увидела – и побежала навстречу. Тут-то меня турникетом и прихлопнуло. Не больно. Но обидно. И внезапно – а вот это уже страшно.
Второй случай, тоже с «прихлопыванием», случился на трамвайной остановке. Двери у трамваев тогда были гармошкой и открывались в разные стороны. Закрывались, соответственно, схлопыванием. И вот стоим мы с бабулей на остановке. Осень. Я в чёрных резиновых сапожках. Приезжает трамвай, бабуля поднимает меня под мышки. И ножками вперёд, перед собой, пытается занести в трамвай. В этот момент двери закрываются. И моя ножка в чёрном сапожке оказывается зажата между створками. Эту картинку тоже отчётливо вижу до сих пор: сапог, двери. Не больно совсем. Но страшно. Потому что моё воображение – уже тогда богатое! – нарисовало картину, как трамвай начинает движение, бабушка бежит за ним, но она старенькая, быстро бежать не сможет, вот она отпускает меня – и я вишу, болтаясь, вниз головой, а трамвай набирает скорость… Вот честное слово, не вру, всё это за секунду у меня в мыслях пронеслось. Но тут люди закричали, водителю постучали, двери открылись… Что дальше было – не помню, потому что там меня уже ничего не удивило и не напугало. Но, наверное, сели мы в этот трамвай и поехали в поликлинику. Потому что «надо».
Тут, видимо, стоит добавить про моё богатое воображение.
Почему-то очень часто в голове появляются такие отрицательные «картинки». Если кто-то дорогу перебегает – мне видится, что его сейчас машиной собьёт. Машина резко тормозит – жду звук удара. Всё время кажется, что сейчас что-то случится плохое. Ожидание страшного. Связано ли это с «пуганием» в детстве – не знаю. Но эта «опция» тоже со мной до сих пор. Ещё ничего не случилось, а у меня в голове уже целое кино прокрутилось. Происходит это автоматически и от меня совершенно не зависит. Я могу в тот момент быть в прекрасном настроении и вообще ни о чём плохом до этого не думать. Как убрать этот «баг» – понятия не имею. А хотелось бы. Очень мешает.
О проекте
О подписке