Читать книгу «Виршалаим» онлайн полностью📖 — Юлии Мамочевой — MyBook.
image

Чучело

 
Тот, с кем пройдена жадно, пройдена – порознь
Минимум половина заплечных лет,
Внезапно найден, словно бабушкин перстень.
И – костенеешь в предмониторной позе,
А в голове страннейшую из кинолент
Крутит память полузабытой песней.
 
 
Вот ты пред… чёрт с ними! Бисером мечешь про космос
Да про каких-то (мир праху которых!) Медичи;
С виду – невозмутима, как скандинав.
Только зачем-то в сердцах обрезаешь косу,
Дюжину круглых, двенадцать двенадцатимесячных
Чуть разменяв.
 
 
Вот ты уже восьмиклассница. Хмурым йети
Полуизгойно торчишь из последней парты.
Коль не к доске – то Цой до ста децибел.
А от звонка до звонка – гремишь в туалете
Школьном стихами, как разве что психопаты;
Плачешь в жилетку… которая – на тебе.
 
 
Эх, от звонка до звонка, сиплый супермен:
Эх, не на этом фронте – без перемен.
 
 
Вроде бы хочешь – как все, да выходит – боком.
Вот, погляди-ка: ты снова болтаешь с Богом,
К счастью, по этой части всё – безлимит.
Видишь, тебе пятнадцать. И губы сини.
Ты за глаза – «королева анорексии»,
«Та, кого и могила не вразумит».
 
 
Патлы на палке тела – бурое знамя.
Ты уже куришь, но мама в лицо не знает
Этих твоих закадычных-то «данхил-блу».
Мама гордится: у Юли дневник – в пятёрках.
Помнишь ли алость чернильных кровоподтёков?
Помнишь: школьное диско, а ты, в углу
 
 
Сидя, терзаешь рукав на лохматые нитки?..
Вот тебе скоро семнадцать: ты – автор книги
Детских таких, обжигающих дёсны, стишков.
Ими плюёшь ты со сцены – так получилось.
Первый сборник – о, воплощённая чинность!
Каждая буква – незримо кровящийся шов.
 
 
Первый сборник… Следом второй et cetera.
Ты, как лимон, вытекаешь из толстой цедры,
Горькой цедры, защитной своей кожуры.
Третья осень встречена на свободе;
Детка, тебе девятнадцать и ты – в субботе.
 
 
Полночь оттенка рождественской мишуры.
Эх, на свободе. Ты вызволена из рабства.
 
 
Боже!.. К чему это «здравствуй», пустое «здравствуй»
Мне, что срок отмотала и – вон из игры?..
 

«Здравствуй, контур тебя. Вечнополый контур, который…»

 
Здравствуй, контур тебя. Вечнополый контур, который
Прежде цвёл изнутри – глупоглазой, как дети, мне.
Сброшен лиственно, пёстро наследным принцем конторы
Ворох милых лохмотьев. Не мой ты, и этим – нем.
 
 
Мы с тобой (кисло-властным в лести и раболепстве) —
Двое тех, что внезапно навеки бессильны вдвоём.
Я молчу: всё смешалось в детском моём королевстве;
Ты молчишь – самой сутью, что прежде звенела в твоём,
 
 
Что звенела сиятельным гимном святых колоколен,
Враз под корень срубленных на потеху людью́…
Ты, гляжу, – на коне. Нам обоим пора по кóням,
Чтобы – в разные стороны, чтобы – adieu, adieu;
 
 
Чтобы ты – туда, где однажды тебя коронуют,
Где воссядешь на трон, деловито и скучно сопя.
Эх, в седло бы!.. Улыбка натянута, словно леска.
 
 
Нет коня мне. Пехотою ухожу в королевство,
Где под хохот Судьбы сжёг ты душу, тебе родную, —
Ухожу в себя.
 

Человек-сталь

 
Если
имя тебе —
«человек-сталь»,
То не стони, когда ковать тебя станут;
В грязь упавши ничком, из неё восстань:
Звёзды Вселенная в очи твои уставит.
 
 
Кости расплавит в лаву лиловый пыл,
В зеркало вечности
боль закалит
душу —
Тот не сыщет неосилимой тропы,
Кто в присутствии Бога назвался идущим.
 
 
Не затупись языком, что струнно-остёр
Волею правды, какая – исток искусства…
 
 
Коль покорённой вершиною будет костёр —
Светом гори: для него ты ноженьки стёр;
В звёзды рассыпься, нащупав ладонь Иисуса.
 
 
Вот и идёшь – славой осоловело-лилов,
В гуле ветров созерцая истоки мантр.
 
 
Если ты Богом
однажды нарёк
Любовь —
Не оступись,
увидев
её
стигматы.
 

В больнице

 
По коридору, меж коек, ты – как по лезвию:
В уши гудит Высоцкий, а в ноздри – спирт.
Тесный проход не короче историй болезни
Тех, кто здесь либо охает, либо спит.
Вот шагаешь, мучительно бесполезен,
И не слабее, чем этот сюжет, избит:
 
 
Глаз фонарём синеет с последней пьянки.
Ты зовёшь, познавая больницу с изнанки,
Её про себя не иначе как «скотный скит».
 
 
С силой в тебя – усталая, словно Сирия,
Медсестра – растрёпанная, некрасивая,
Тушь спросонно размазывая по рукаву.
 
 
Снова серая дверь и палата сирая,
Семеро: с виду – по лавкам, едва на плаву.
Ты выключаешь плеер. Высоцкий смолк.
 
 
– Здравствуй, дед, – со скрипом садишься на койку.
– Колька!.. Эх, не видал-то давненько Кольку!..
– Дед, со вчерашнего, – сглатываешь комок.
 
 
Ласково смотрит. Не в оба. Он лыс, как вобла.
Ты достаёшь апельсины, беззвучно воя:
Кажется, дед заметил, что ты взмок.
 
 
– Осень, Колька!.. Славно нынче на Невском.
Тут-то и побалакать-то, Колька, не с кем… —
Морщишься, словно от колик, ты, чушь неся.
 
 
Это окно гордо-вольное – сущий вымпел.
– Колька… А помнишь… раньше? Давай-ка выпьем!..
– Дед, – отвечаешь, – не стоит: тебе нельзя.
 
 
…Вновь – коридор. Сколько ж сельдей в проклятой банке!..
Час отсидевши, ты вышел с колечком бабки;
В ноздри – спирт, в голове – «как помру – продай!..»
 
 
Вновь – переулок. Вновь – из горлá, хоть ты тресни:
Чтобы – до мути и к Машке, опять нетрезвым.
 
 
Ни надежды, ни совести, ни стыда.
 

Роман с кармой

1
 
Когда помешался Рома на героине,
какая дала бы… фору своей омоформе, —
стало герою горячему тесно в Романе.
 
 
В дверь камеры сердца, зовущейся закромами,
герой изнутри барабанить принялся – и не
в силах унять аритмию сию, на фарфоре
 
 
семейном Рома нелепую злобу выместил,
буфет лишив той самой пыльной невинности,
что заключалась в квартете прабабкиных чашек.
 
 
Рома буянил – герой в нём стучал всё чаще:
эхом в затылке Ромином грохот подскоков
горе-героя клубился. Сервиз раскокав,
Рома (пьяный до чуши, усталый дичайше)
рухнул пластом на колючий песок осколков —
 
 
ждать героиню, как-то по-детски робея;
как электричку в мороз, как гора Магомеда,
жадно ждать Катерину из Первого Меда.
Тесно герою было в Романе, тесно:
в рёбрах Романа неистовствовал Ромео,
надрывался Цой, светозáрил Тесла.
 
 
Бог милосерден: вовеки не быть в прокате
той картине, какую увидела Катя,
поездом тёплым придя – спасительно. В гости.
 
 
Дверь – нараспашку.
«Ромочка, ты там живой ещё?..»
Зала фарфорово скалится местом побоища.
Рома – на месте: глазами ангорского кролика
(то есть по сути – отъявленного наркомана).
Под ноги сплюнув про «я-влюблена-в-Костю»,
 
 
Катя сбежала. Виною тому – герой, который вмешался в завязку её Романа.
 
2
 
Когда у Ромы внезапно закончился ром,
Рома был рад – много крепче, нежели зол:
Он, на ковёр улёгшись кверху нутром,
Нынче впервые на противоположный пол
 
 
(Что – потолок) глядел без дрожи в желудке,
Брагою зелья надутом в магический шар.
Бодро – бёдрами шлюхи, бортами шлюпки —
Стены качались. Рома едва дышал.
 
 
Чудилось Роме, что он несётся на судне,
Давшем – не хлеб днесь насущный, а горький крен.
Рома боялся: вот-вот звездолобую сунет
Башню – в петлю окна негодующий Кремль
 
 
И загудит, колокольной слюною брызжа,
Дескать, куда ты прёшь-то, глаза разуй!..
Рома лежал на ковре, как на палубе рыжей,
В свой потолок уставившись, как в лазурь.
 
 
Выпил он полные бурою бурей чарки —
То есть стаканы – в количестве трёх единиц.
Вот почему кружили над ним чайки,
Вылупившись из горящих в люстре яиц.
 

Журналистка

 
На Надю напали. Знает злодея она
В лицо и даже по имени – это сплин.
Жертва три дня пьяна, ей почти хана:
На поникших ветвях волос отцветает хна,
Рот, разверзаясь дуплом, и поёт – как лает.
Надя вся в деда – жжёт в сорок пятом Парламент:
Но – доме,
а не году;
не Рейхстаг, а «Slim».
Пир: паровозом дымит; в паре ваз – окурки,
Съедена яблок пёстрая конопать.
Надя на кухне – в тоске и дурацкой куртке,
В нетопленом доме под номером 45.
 
 
Чтобы согреться, держит ладони над
Синью кувшинок, цветущих из глади плиты.
В нынешней Надя системе координат
Всеми забыта, то есть мертва, как латынь.
 
 
Стынет она, в незамужнюю мышь замшéв
И порядком, конечно, пообветшав.
Дзынь!.. «Всяк оставь Надежду входящий… вызов».
Дзынь!.. «Ё-моё. Алло?» – Надин голос высох,
Словно… Но речь не об этом. Звонит шеф
И – поди, матом – сварливо, как падишах:
– Где тебя носит?! Редакция на ушах:
 
 
Номер-то два часа как должен – в печать!
– Павел Сергеич!..
– Молчать!
И опять:
– Молчать!..
Текст чтобы выслала через пятнадцать минут!
 
 
Пряник – съедобно-конечен. А вечен – кнут.
 
 
Падает Надя за стол, к монитору – ползком;
Искры последний пускает в глаза песком.
Надины руки похожи на птичьи лапы:
Обе – на клавиатуре, хозяйка – на нервах.
Будит она артель изголóвных негров,
После включает солнце настольной лампы,
Поняли б, дескать: оно ещё высоко.
 
 
Рать – за работу. Под гул, доносящийся с улицы,
Наденька рать подгоняет, вслух матеря.
Речь не об этом: в срок перед ней красуется
Вытыканный, свежевытканный материал.
 
 
Шеф перезванивает, восхищаясь умницей:
Эдак бы сразу, мол. Сразу – да без нытья.
 
 
Наденька слушает речи, как воды вешние:
Слушает о повышении, как о повешении.
А в голове снова спят чернокожьем тел
Сплётшиеся кучно, чтобы – тепло,
Мысли – неразличимые в темноте.
 
 
Надя зевает: дуб разевает дупло.
 

Деду

 
Вечер. Дед присел на постель, гладит моё плечо.
Я – на боку, и обои глазам сказку свою рябят.
Нынче вещаю (нет новостей!) пусто и ни о чём:
Слушает дед про чьего-то пса и про каких-то ребят.
 
 
Он, по обыкновению, тих: молча сидит со мной,
Но спине от него тепло и плечу моему.
– Дед, не поверишь: тот странный тип – Катькин-то брат родной!..
Дед, я устала писать диплом! Как там?.. «Горе уму»!..
 
 
Он, как всегда, не спешит ничуть: ждёт, пока не усну —
От бесконечно мирского шоу не оторвусь, словно тромб.
Рябь темнеет; я бормочу:
 
 
– Как встречают весну
Там,
куда ты ушёл
в девяносто втором?..
 

Актёр

 
Горячий, как сердце, огромное боем неровным,
И бурый лицом, как гранитно-рябой обелиск,
Увидел он, выйдя на бис из тяжёлых кулис,
Не тысячи ртов, искривлённых утробным рёвом,
 
 
Не тысячи рук, пьяным лесом росших в него —
В него, а не в небо – из темени зала тесного…
Увидел другое – и понял, что был – немой,
Глухой, словно та скорлупа, что внезапно треснула.
 
 
Вот парень-ровесник, какому дорос до плеча,
Вот сам – семилетний и жалкий, в пальтишке куцем;
Солёная боль надтреснутого: «Получай!..» —
Шальным гонораром за гонор, который – искусство.
 
 
Вот запах отца, густой, как гречишный мёд,
Как строгие брови его же и ранняя проседь,
Как голос, что жаром – в глаза: «Ну-ка, сына, вперёд!
Чем, сына, держать-то трудней, тем позорнее бросить!..»
 
 
Он вышел на бис и увидел тот тяжкий бас
И маминых бус бирюзу, голубой улыбкою
На первом ряду. Вспомнил майку – душную, липкую,
В которой однажды вырвался в первый раз
 
 
На сцену… Теперь он вышел на бис и в зал
Мальчишкой глядел – звонкоглазым да седоусым.
Ему было семьдесят. Как отец бы сказал,
«Что бросить не сдюжил, то и зовётся – искусством».