– Слючильось, – зло процедила вдруг африканка, разлепив толстые губы и обнажив рядок маленьких, остреньких, ослепительно-белых зубов. Тут ее прорвало. Она принялась сыпать пригоршнями непереводимых морфем, в которых свистели и иглами сыпались гласные, звенели и заставляли дрожать воздух тяжелые «думба» и «мбва». Грених аж зажмурился на мгновение. Лицо африканки изменилось до неузнаваемости, черты страшно исказились, глаза выпучились и вращались, ноздри вздулись – идол ожил, разгневался и готов был поразить громом и молнией осмелившегося его потревожить.
– Погодите, гражданка… Таонга, я ведь не говорю по-вашему, – профессору наконец удалось вставить в небольшую паузу мольбу о пощаде.
На мгновение лицо африканки снова приняло прежнюю невозмутимость, она чуть повела бровями, выказывая удивленное недовольство, быть может, тем, что не понимает слов Грениха, или же, напротив, тем, что осталась непонятой им. Потом внезапно взяла его за руку и повела к трамвайной остановке. Подоспел вагон, она решительно забралась внутрь. Грених последовал за ней.
Усевшись на скамейку внутри вагона, Таонга принялась рыться в своей корзинке и вынула из ее недр кучу смятых бумажек, оказавшихся рецептурными бланками. Грених принялся расшифровывать почерки гениев фармации. Это были покупки из аптек на Большой Садовой, из «Аптеки Кооперативов, рабфаков и вузов», из «Гомеопатической» и «Аптеки Мосздравотдела», из каких-то незнакомых ветеринарных магазинов. Таонга взяла один из листков и ткнула пальцем в запись, сделанную на развороте:
– Адрьес, адрьес, – моя на Рита. Траумвай. Арака джуу!
– Денисовский переулок, дом № 24?
– Ндьё! Дэнисувасовски! – закивала африканка. – Ндьё!
Сойдя у Чистопрудного бульвара, пешком они двинулись через Покровку, бывшую Старую Басманную, Гороховским переулком мимо чуть ли не готического в красном кирпиче с высокой башенкой замка несуществующего ныне приюта евангелического попечительства, мимо здания женской гимназии, где открылась школа, притихшая в дни каникул, – уже начался июнь. Наконец Таонга остановилась и указала на желтое с каменным цоколем страшно обшарпанное здание. Второй этаж его был деревянный, кровля усеяна куполками с крошечными слуховыми окошечками. Цирковая труппа обосновалась в меблированных комнатах на втором этаже.
Грених торопился увидеть Риту, не на шутку обеспокоившись, – она выписывала какие попало лекарства на протяжении двух недель, что он ее не видел. Там были и сердечные капли, и пилюли от мигрени и бессонницы, и хинин, и небезопасные стрихнин и формалин. На все вопросы, которые он задавал африканке по дороге, та принималась с жаром посыпать голову профессора камнями непроизносимых африканских слов, хотя иногда довольно ясно произносила русские фразы, и не было понятно: то ли она попугаем повторяет за Гренихом, то ли это ее попытка ответить.
– Зачем ей так много лекарств?
– Так много, – сокрушенно покачала головой Таонга.
– Она больна?
– Больна, кази больна. Джяр!
– Джяр? Что это, черт? – Грених уже готов был хвататься за голову и кричать.
– Джяр! – с негодованием вскричала Таонга, прижав руку сначала к своему лбу, затем ко лбу Грениха. – Джяр!
– А-а, жар! То есть лихорадка! Лихорадка? – глаза профессора округлились.
– Ндьё, льихольатка. Ее мбва умирай – смначальа моджа и дврукой. Это болезинь. Рита умирай!
– Что такое «мбва»?
– Мбва, – повторила Таонга и внезапно издала лающий звук. Теперь Грених знал, что «мбва» – значит «собака».
И это все, что удалось вытянуть из юркой чернокожей гимнастки. Константин Федорович едва не бежал за ней по темным коридорам и лестницам бывшего доходного дома, полузаброшенного и разобранного на коммуналки и меблированные комнаты. Вероятно, ее цирковые болонки подхватили какую-то собачью инфекцию и издохли, и горе Риты обернулось лихорадкой.
В квартире циркачей, состоящей из двух комнат, ограниченных с одной стороны свежей перегородкой, царил беспорядок. Нераспакованные саквояжи и чемоданы, скрученные канаты, деревянные блоки, стальные обручи, длинные шесты, украшенные цветными, перепачканными в застарелой уличной грязи лентами, и прочий цирковой реквизит. Круглый обеденный стол, три стула, кресло были завалены одеждой. Зачем-то плотно занавесили окна. Вдоль стен стояли клетки с птицами – там были попугаи, кречет, редкий белоголовый орлан и сойка, которая тотчас загорланила, передразнивая африканку. В коробках шуршали питон, две кобры, игуана – кровь в жилах стыла от шороха, раздающегося за тонкими стенками. Все болталось под ногами в страшнейшем хаосе под сенью высокого потолка с вычерненной копотью лепниной и стен в ветхих обоях, бывших когда-то золотисто-пурпурными.
Увидев Грениха, громила Барнаба воздел руки к потолку, пробубнив благодарственную какому-то из итальянских святых, сойка за ним повторила. Грених почувствовал себя попавшим в дурной сон, нашептанный на ночь братьями Гримм.
– Рита, Рита… – запричитал итальянец, перекрикивая птицу, но Грених нервно вскинул руку, жестом заставив громилу замолчать – он больше бы не вынес еще и его объяснений. И решительно отправился к закрытой двери, за которой пряталась Рита.
Утопающая во тьме маленькая спаленка Риты заставила сердце Грениха похолодеть. С темно-сливового цвета обоями, с занавешенным по-траурному зеркалом, с грудой пестрых одеял, наваленных на кровать, и миниатюрным туалетным столиком, на котором пылью покрывались медицинские пузырьки и баночки вперемешку с пуховками и гребешками, она была похожа на склеп. День и без того был серый, несмотря на начало июня и летний сезон в разгаре, а в эту сырую и затхлую пещеру не проникало ни единого луча света, не говоря уже о свежем воздухе.
Грених устремился к окну и двумя резкими движениями раздвинул плотные шторы, от которых хлынул поток пыли. Одной рукой он зажал нос и рот, другой принялся за ставни и рамы. Через минуту те с хрипом и стоном распахнулись, впустив свежий, влажный воздух с запахом дождя.
Шум разбудил больную. Гора одеял зашевелилась, из-под нее показалась тонкая, худая рука, следом взлохмаченная черноволосая голова.
– Таонга, что ты творишь! – раздалось хриплое. – Меня опять продует.
– Это не Таонга. Это я – Костя. Пришел проведать.
С этой своей синюшной кожей, всклоченными волосами и неестественной худобой Рита была похожа на демона, пробужденного в неурочный час. Она откинула одеяла, вскочила на ноги прямо в постели и точно вампир, на которого обрушили потоки солнечного света, отпрянула к стене, прижавшись к ней спиной. Комичность ее виду придавала длинная, до пят, спальная рубашка.
– Зачем ты его привела, паршивая предательница! – взревела Рита со страшной гримасой боли в лице. И затараторила на итальянском, бросая в сторону Таонги подушки. Та ей отвечала на своем булькающем диалекте, возвращая подушки обратно.
Несколько долгих минут женщины жонглировали подушками и ругались, будто устроив очередное представление. С итальянского Рита переходила на французский и русский, грозила выцарапать деверю глаза, если тот не вышвырнет незваного гостя вон. Барнаба бормотал себе под нос, извиняющеся мотал головой, упорно отказываясь следовать ее приказу, африканка потрясала кулаками. Наконец, видя, что напрасно теряет силы в неравном бою, понимая, что ее окружили и готовы сломить, Рита обратила взгляд к профессору. Лицо ее приняло выражение строгости.
– Уходи, Костя. У меня что-то очень заразное, вроде испанки. Я опасна. Ты можешь заразиться! – проговорила она ослабевшим и чуть хрипловатым голосом.
Вместо ответа Грених подхватил одной рукой стул, с которого свалились плащ звездочета, смятый парик и какие-то тряпки, приставил его к кровати и сел.
– Ложись, посмотрю, – сказал он безапелляционным тоном доктора, который привык, что его просьбы мгновенно удовлетворяются. И, обернувшись к двери, где стояла Таонга в обнимку с подушкой, а за ее спиной Барнаба, согбенный под тяжестью дверного проема, добавил: – Нельзя ли лампы? Или свечи? Сегодня как-то смуро очень, да и дело идет к ночи.
Барнаба понял, исчез. Вдогонку ему Рита кинула непристойное итальянское ругательство. Голос ее, хоть и хриплый и надрывный, однако не был безжизненным, как при настоящей лихорадке. Осип он лишь от длительного крика.
Вернувшись, силач поставил на столик у постели зажженную керосиновую лампу и тотчас же попятился назад, согнувшись и опасливо поглядывая на разъяренную Риту.
Грених подкрутил фитиль, свет озарил кровать.
– Спускайся уже, – попросил он.
Некоторое время Рита стояла, поджав губы. Но потом медленно опустилась у самого дальнего угла кровати и села по-турецки.
– Хорошо. Но ближе не подойду. Боюсь заразить.
– Я уверен, нет у тебя никакой испанки, эпидемия давно позади.
– Нет, есть! Мои болонки одна за другой издохли меньше чем за неделю. Я сделать ничего не успела. Их охватила лихорадка, слабость, они ничего не ели, глаза стали желтыми, а потом они издохли.
– И что? Такая инфекция человеку не угрожает.
– Почем тебе знать? Ты – патологоанатом, а не врач! А я меж тем… умираю!
И сказано это было со столь знакомой драматичностью, что Грених не удержался от улыбки, вспомнив юную Риту, которая была таким живым и непосредственным ребенком в свои восемнадцать, когда они только впервые встретились.
– Я докажу, что ты не заразна и не умрешь.
– Как?
– Мне нужно осмотреть тебя. Подойдешь ближе? Ну? – он протянул ладонь.
Рита сидела, скрестив на груди руки и отвернувшись.
Таонга тихо шагнула назад за порог комнаты, потянув за собой створки. Рита глянула на закрывающуюся дверь так, словно ей отрезали последний путь к отступлению. В спальне остались только она и Грених. Осознав комичность своего поведения, Рита вернулась под ворох одеял.
Грених пересел со стула на край постели, оперся рукой о подушку, нагнулся к ее лицу и стремительно, жарко поцеловал. Рита вздрогнула от столь бесцеремонной резвости и не сразу сообразила оказать сопротивление. Он застал ее врасплох, задумал свое преступление не за мгновение до его исполнения, а тщательно все взвесил и спланировал. Распрямился и смотрел на нее с довольной полуулыбкой.
– Теперь мне придется умереть вместе с тобой.
Рита хотела надуться, отвернулась, но против воли ее губы тоже расплылись в улыбке.
Они долго молчали. Грених смотрел на нее, она в потолок, ее улыбка постепенно исчезала, его тоже. Эта мимолетная страсть – как видение, тень – рассеялась. И они стали прежними: обиженными, нервными, злыми друг на друга.
– Где он? – наконец спросил Константин Федорович.
В лице ее застыла мрачность, какая была в тот день, когда она, облаченная в нелепый цирковой костюм, сшитый из двух половинок Пьеро и Коломбины, взбиралась на табуреты.
– Нет больше, – издала она глубокий протяжный вздох. – Сгинул в Сальпетриере.
– В Сальпетриере? – ужаснулся Грених. Макс боготворил эту психиатрическую клинику и его создателя – Шарко.
– Сидел на люминале[6], был точно живой труп, заикался, не мог держать ложку в руке. Как он таким вообще мог пойти работать в клинику! Совершенный упрямец… В Европу мы уехали тогда вместе и недолго жили в Париже. Это еще до Италии было, – ее лицо изменилось, она скривилась и, внезапно вскочив на ноги, закричала: – Не хочу! Не хочу вспоминать. Я ведь и вправду повеситься хотела, прилюдно, театрально, чтобы ты навеки меня такой запомнил. Оставалось только страховку снять. Не смогла – их жалко, – она мотнула головой в сторону двери, очевидно, имея в виду свою труппу, – без меня погибнут.
Грених сидел на краю постели отупевшим истуканом, не шелохнувшись на внезапный приступ ярости Риты. Весть о смерти Макса проникать в сознание не желала, птицей билась в виски, он стиснул челюсти, не пускал. Нет, быть не может, что он умер. Такие, как он, не умирают, они цепляются за жизнь всеми средствами… Врет, гадюка.
Он поднялся, повернул к двери, взялся за ручку. Долго стоял к Рите спиной, а потом выдавил беззвучно:
– У нас в институте медсестер не хватает для проекта по гипнозу. Ты в этом кое-что смыслишь, была ведь свидетелем его сеансов. Приходи, хоть какой-то заработок, пока не разрешат давать ваши эти представления.
Открыл дверь.
– Завтра, в восемь утра. Не опаздывать, – и вышел.
О проекте
О подписке