Я свернул за угол лабораторного флигеля и вышел на освещенный снегом холмик, за которым располагался стадион. Трехсотметровый эллипс беговой дорожки слился с игровым полем – их прикрыла ровная пелена сверкающего снега. На дальнем краю стадиона росли две гигантские дзельквы – их по-утреннему длинные тени придавали заснеженному пространству асимметрию и неправильность, без которых не бывает подлинного величия. Сочетание голубого небесного фона, снежного сияния и косого солнечного света делало деревья как-то неестественно, по-пластмассовому точеными; с ветвей то и дело осыпалась вспыхивавшая золотом белая пыль. Все вокруг безмолвствовало, все еще спало – и корпуса пансиона, и роща, – и потому я слышал, как падает с дзелькв снежная осыпь.
В первый миг я, ослепленный этим сияющим простором, ничего не разглядел. Снежный пейзаж чем-то напомнил мне свежие руины. Было нечто античное в том, как этот ложно траурный ландшафт тонул в бескрайнем искрящемся свете.
А потом на краю этого мертвого города я разглядел огромные, метров по пять, буквы, прочерченные по снегу. Сначала гигантское О, дальше М и еще дальше незаконченное И.
Все-таки это был Оми. Цепочка следов вела через поле к О, от О к М, а от М к самому Оми, который, обмотанный белым шарфом, с засунутыми в карманы пальто рукавами сосредоточенно вытаптывал в снегу букву И. Его тень с восхитительным высокомерием тянулась через белое поле, параллельно теням двух гигантских дзелькв.
Щеки мои горели огнем. Я слепил снежок и кинул в Оми, но не добросил. Однако тот, закончив букву И, поднял глаза и увидел меня.
– Э-ге-гей! – закричал я.
Почему-то я был уверен, что мое появление вызовет у Оми недовольство, но все же, охваченный страстным порывом, заорал во все горло и побежал под горку, на стадион.
И тут случилось чудо – зычным голосом, в котором явно звучало дружеское расположение, Оми проорал в ответ:
– Осторожно! Смотри на буквы не наступи!
Сегодня он определенно казался не таким, как обычно. Оми никогда не учил домашних заданий, учебники так и лежали в его шкафчике, в гимназической раздевалке, а он являлся на занятия налегке, руки в карманах, – причем всегда с неподражаемой точностью: скинет пальто, встанет в шеренгу, и в тот же миг звонок. А в это утро Оми пришел ни свет ни заря, разгуливал в одиночестве по школьной территории и даже улыбнулся своей грубоватой улыбкой мне, несчастному молокососу, которого прежде и взглядом не удостаивал! О, как долго я ждал и надеялся увидеть его улыбку, этот ряд молодых белых зубов!
Но чем ближе подходил я к улыбающемуся Оми, тем слабее становился порыв, заставивший меня кричать и бежать через все поле. Я вдруг осознал одну вещь и разом скис. Он потому и улыбался, что я застал его врасплох, я его понял, и созданный мною образ прежнего Оми рассыпался.
Когда я увидел вытоптанные в снегу огромные буквы О-М-И, то не столько разумом, сколько интуитивно постиг всю глубину его одиночества. Мне стало ясно то, чего, возможно, не понимал и сам Оми, – почему в это снежное утро его потянуло сюда в такую рань… Если б мой кумир сейчас снизошел до какого-нибудь пошлого оправдания (вроде: «Сегодня у нас снежное сражение, вот я и пришел пораньше»), я бы лишился чего-то очень для меня важного, и эта утрата была бы несравнимо болезненней, чем ущерб, нанесенный гордости Оми. Вот почему я поспешил прийти ему на помощь и сказал первым:
– Вряд ли сегодня удастся в снежки поиграть. Маловато все-таки снегу выпало.
Лицо Оми приобрело равнодушное выражение. Скулы его затвердели, в брошенном на меня взгляде читалось легкое презрение. Он изо всех сил пытался уверить себя в том, что я – жалкий сосунок, и от этого усилия в глазах его зажглись недобрые огоньки. Оми был благодарен мне за то, что я ни словом не обмолвился о буквах, но в то же время старался подавить в себе это чувство. Как сладко было мне наблюдать за этой внутренней борьбой!
– Чего ты в вязаных перчаточках ходишь, как дитя малое, – фыркнул он.
– Взрослые тоже носят такие, – возразил я.
– Эх ты, бедолага. Поди и не знаешь, что такое настоящие кожаные перчатки. Вот, гляди.
И он внезапно потер своей мокрой от снега перчаткой по моей щеке. Я отшатнулся. Щека вспыхнула нестерпимым чувственным пламенем, словно помеченная огненным тавром. Я почувствовал, как прозрачен и ясен взгляд моих глаз, устремленных на Оми.
Именно в тот миг я в него и влюбился.
Это была первая в моей жизни любовь, если, конечно, ко мне применимо столь прямолинейное слово. Причем любовь моя явно и недвусмысленно основывалась на физическом желании.
С каким нетерпением ждал я наступления лета, когда мог представиться случай увидеть Оми раздетым. У меня была страстная, заветная мечта – посмотреть на его «здоровенную штуку».
В моей памяти, как два электропровода, спутались две истории, связанные с перчатками. Кроме тех, кожаных, я часто вспоминаю еще пару белых парадных перчаток, и уже сам не знаю, какое событие произошло в действительности, а какое плод моей фантазии. К грубоватому облику Оми, пожалуй, больше подошли бы кожаные перчатки, хотя, может быть, по контрасту он лучше смотрелся бы в белых.
Я сказал «грубоватый облик», и перед моими глазами встает самое заурядное лицо, лицо юноши, чувствующего себя одиноким среди мальчишек. Оми не был у нас в классе самым высоким, но зато никто не мог с ним сравниться ладностью фигуры. Наша гимназическая форма, имитировавшая мундир морского офицера, на узких ребячьих плечах смотрелась довольно убого, и лишь одному Оми она была впору. В этом синем наряде он так и излучал мужественную силу и чувственность. Уверен, что не я один с завистью и обожанием смотрел на эту великолепную мускулатуру, проступавшую под тонкой саржевой тканью.
Лицо Оми постоянно выражало какое-то угрюмое превосходство. Наверное, это было следствием уязвленной гордости. Я воображал, что провалы на экзаменах, изгнание из пансиона и прочие удары судьбы воспринимались им как олицетворение некой загадочной и всевластной силы. Что это была за сила? Мне смутно грезилось, что ее породило зло, живущее в душе Оми, который пока и сам не догадывается, какой мощный заговор против него зреет в его собственном сердце.
Лицо у Оми было смугловатое, круглое, с надменно выступающими скулами, небольшим, но мясистым, хорошей формы носом, точеной линией рта и мужественным подбородком; одного взгляда на эти черты хватало, чтобы почувствовать, как мощен и стремителен ток крови в теле Оми. Под таким обличьем могла скрываться только дикая, неукрощенная душа. Разве можно было ожидать от человека с подобным лицом какой-то насыщенной внутренней жизни? Но зато он наверняка обладал непостижимым совершенством, когда-то доступным людям, но оставленным ими в далеком прошлом.
Иногда Оми от нечего делать подходил и заглядывал мне через плечо в книгу – а книги я читал все больше мудреные и моему возрасту мало подходившие. Я немедленно с извиняющейся улыбкой захлопывал книгу. Не от смущения, нет. Я боялся, что, затеяв разговор о литературе, Оми продемонстрирует полное невежество и тем самым нанесет ущерб собственному совершенству, так мало им сознаваемому. Мне не хотелось, чтобы этот Одиссей заплутал в пути и забыл свою родную Итаку.
Во время уроков, на занятиях гимнастикой я не сводил с Оми глаз и постепенно сотворил для себя его идеальный образ. Даже сейчас, оглядываясь назад, я не могу обнаружить в том прекрасном образе ни единого изъяна. Я знаю, что в подобном повествовании следовало бы изобразить какие-нибудь милые недостатки или забавные привычки того, кого любил, – от этого персонаж станет живее, но что поделаешь: моя память ничего в этом роде не сохранила. Зато в ней запечатлелось многое другое, и эти воспоминания бесконечно многообразны, расцвечены тончайшими нюансами. Благодаря Оми я нашел определение человеческому идеалу, я обнаружил все признаки совершенства в его бровях, лбе, глазах, носе, ушах, щеках, скулах, губах, подбородке, шее, кадыке, цвете лица, коже, в его мощных руках и груди.
Взяв за основу эти абсолютные критерии, я путем тщательного отбора разработал целую систему ценностей. Из-за Оми я бы никогда не смог полюбить человека умного и образованного. Из-за Оми меня ни за что не привлек бы юноша, носящий очки. Из-за Оми я проникся любовью к физической силе, полнокровию, невежеству, размашистой жестикуляции, грубой речи и диковатой угрюмости, которая присуща плоти, не испорченной воздействием интеллекта.
…Надо сказать, что эта бескомпромиссная шкала делала исполнение моего желания логически невозможным, хотя нет на свете ничего более логичного, чем плотский импульс. Однако стоило мне наладить с предметом моих вожделений контакт на интеллектуальном уровне, добиться взаимопонимания, как тут же физическое желание испарялось. Малейшие признаки интеллекта в партнере заставляли и меня перейти на язык рассудочности. Любовь – чувство обоюдное: тебе нужно от любимого то же, что ему от тебя; вот почему, ожидая от партнера полного невежества, я и сам испытывал жгучую потребность в полном отказе от разумности, я поднимал мятеж против интеллекта. А восстание такого рода было заведомо обречено на поражение. Со временем я научился наблюдать за обладателями моего идеала, здоровой плоти без малейших признаков духа, – уличными хулиганами, моряками, солдатами, рыбаками – с безопасного отдаления, не вступая с ними в разговоры, сохраняя баланс страсти и хладнокровия. Наверное, мне следовало бы поселиться где-нибудь на южных островах, где я не понимал бы язык туземцев. Недаром во мне с детских лет живет тоска по неистовому тропическому лету.
Но вернусь к перчаткам. У нас в гимназии было заведено в дни торжеств надевать белые перчатки. Мне достаточно их натянуть, щелкнуть меланхолично поблескивающими перламутровыми пуговицами на запястьях, расправить три многозначительно выстроченные складки с внешней стороны, и в памяти сразу воскресает сумрачный актовый зал, вкус печенья сиосэ, которое раздавали гимназистам по окончании церемонии, и еще удивительная метаморфоза, непременно происходившая в день праздника: он всегда начинался солнечно и звонко, а потом вдруг как бы давал трещину и рассыпался.
Та история произошла зимой, очевидно, в День основания империи. Почему-то Оми опять пришел в гимназию необычно рано. До построения оставалось еще немало времени.
Мы, второклассники, оккупировали школьную игровую площадку, предварительно прогнав оттуда первоклассников, – эта процедура неизменно доставляла нам жестокое удовольствие.
Кроме бревна, на площадке ничего примечательного не было, а толкаться на бревне мы считали забавой детской и нас недостойной. Но поиграть все же хотелось, и изгнание мелюзги как бы придавало нашей возне вид не вполне серьезный – мол, просто дурачимся. Первоклассники сбились кучкой и с почтительного расстояния наблюдали за нашей игрой, а мы, чувствуя на себе взгляды, старались вовсю. Игра заключалась в том, чтобы столкнуть соперника с подвешенного на цепях бревна.
Никто не мог сравниться ловкостью с Оми: он прочно стоял на бревне и без труда сбрасывал на землю всякого, кто вступал с ним в единоборство. Как он был похож сейчас на загнанного в угол убийцу! Уже несколько наших одноклассников вспрыгнули на бревно, но моментально слетели вниз, не в силах противостоять Оми; весь снег вокруг был истоптан ногами побежденных. После очередной победы Оми ликующе сцеплял над головой руки в белых перчатках, как боксер после матча, и сиял триумфальной улыбкой. Первоклашки уже позабыли о своей обиде и приветствовали победителя громкими криками.
Я же не сводил глаз с белых перчаток Оми. До чего отважны и безупречно точны были его движения! Так наносит удар лапами молодой хищник. Белые перчатки рассекали зимний воздух, подобно стрелам с белым оперением, и безошибочно разили соперника прямо в грудь. Иной раз поверженному противнику даже не удавалось спрыгнуть, и он летел в снег кубарем. В такой миг Оми и сам удерживал равновесие с трудом; балансируя на скользком от инея бревне, он отчаянно взмахивал руками – словно корчился в муках. Но гибкая поясница неизменно выручала его, и вновь Оми делался похож на отбивающегося от преследователей злодея.
А бревно невозмутимо и мерно покачивалось из стороны в сторону…
Меня вдруг охватила тревога, мучительное, невыразимое беспокойство. Это было как приступ головокружения от качки на бревне, но ведь я-то стоял на земле. Головокружение мое было чисто духовного свойства – я чувствовал, как под натиском рискованных движений Оми теряю свое внутреннее равновесие. Удержать его я не мог, ибо во мне столкнулись две противоположные силы: инстинкт самосохранения и другой, более глубокий и мощный, импульс, стремящийся нарушить мой душевный баланс. Я знаю, что это была за сила: люди подчас отдаются ей, сами о том не подозревая, она влечет их к самоубийству.
– Ну что же вы? – крикнул Оми. – Одни слабаки, что ли, собрались? Кто следующий?
Он стоял на раскачивающемся бревне, уперев руки в белых перчатках в бока. Кокарда на его гимназической фуражке вспыхивала золотом в лучах утреннего солнца. Никогда еще я не видел его таким прекрасным.
– Я следующий!
Мне пришлось точно рассчитать миг между биениями моего сорвавшегося с цепи сердца, чтобы произнести эти два слова. Так бывает всякий раз, когда я уступаю желанию.
Мне казалось, что встать на бревно меня толкнул не внезапный неодолимый порыв, а это было чем-то предопределенным. В более поздние годы я не раз совершал решительные поступки и даже временами сам впадал в заблуждение, считая себя человеком волевым.
Я поставил ногу на бревно, и все вокруг закричали:
– Брось, куда тебе! Он тебя мигом сшибет!
Ставя на бревно вторую ногу, я чуть не поскользнулся, и зрители возбужденно зашумели.
Оми дурачился, делал вид, что с трудом удерживается на ногах, а сам манил меня пальцем, затянутым в перчатку. Мне почудилось, что это какое-то смертоносное, острое оружие, готовое вонзиться в мое тело.
Несколько раз наши с ним белые перчатки ударились друг о друга, и каждый раз я чуть не падал – так сильна была его рука. Оми, похоже, хотел натешиться вдоволь и не торопился спихнуть меня наземь. Он дразнил меня, высовывая язык, испуганно взмахивал руками и причитал:
– Ой, пропал
О проекте
О подписке