Как их послали в колхоз на картошку, и отговориться было никак нельзя. И там на борозде ей стало плохо, и все перепугались, и повезли ее на тракторе в амбулаторию. И слава богу, там был понимающий фельдшер, он наорал на несчастного тракториста, потому что нельзя беременную бабу по кочкам трясти, вызвал скорую, и Галю отвезли в больницу.
А еще с животом на носу, на седьмом месяце она решила сделать ремонт в комнате. Она тогда еще в общежитии жила, и ей дали отдельную комнату, потому что она – мать-одиночка. Самую затрапезную комнату выделили, обшарпанную. И как же без ремонта, что ж ей с ребенком посреди драных обоев, потрескавшегося потолка и облезлого пола жить? И она полезла на потолок, белить. С пылесосом по стремянке. Была такая технология волшебная, надо к заднему отверстию пылесоса, откуда воздух выдувается, шланг присоединить, а к шлангу банку с белилами и специальной крышкой, такие на рынке в маленьком хозяйственном магазинчике продавали. И там, под потолком, у Гали голова закружилась, и пылесос, банка, краска, все полетело вниз. И как она сама вслед не сверзилась – непонятно. Вцепилась руками в лесенку и зажмурилась. На грохот завхоз прибежал и, покрыв идиотку несчастную матом в три слоя, спустил ее на руках из поднебесья. И ремонт пообещал сделать в три дня. Сделал, не обманул.
Все кругом говорили, что Галя девочку родит. По всем приметам девочка должна быть. И Галя верила, вязала розовые пинетки и кофточки, ползуночки-распашоночки купила соответствующие, одеялко и ленточку для роддома. Так что Юрку вынесли в мир в девчачьем прикиде, с розовой ленточкой на пузе. И встречавшие подружки, а больше встречать ее на роддомовском крыльце было некому, поздравили Галю с дочкой. И первое время щеголял Юрка в розовом, пока не перерос свои одежки. И каждый раз на осмотре в поликлинике врачиха говорила: «Какая у вас девочка хорошая, крупная», и каждый раз удивлялась, когда Галя раздевала свою «девочку», никак запомнить не могла, что у Вихровой мальчик.
Когда с работы, наконец, возвращался Юрка, Эля выползала из осточертевшего уюта, требовала прогулки. И после ужина Юрка ее выгуливал. Она висела у него на руке и поскуливала:
– Юрочка, я так не могу. Я в развалину превращаюсь. Целый день валяюсь. Растолстела как квашня. Она меня никуда не пускает, делать ничего не дает. Будто я не беременная, а смертельно-больная. Мне, и впрямь, кажется, я скоро сдохну. Ноги, вон, не держат. Ну скажи ты ей… Меня она не слушает…
Но разговоры не помогали. Галя вцепилась прочно. Когда же, несмотря, а может именно из-за бесконечного лежания у Эли началось кровотечение, и скорая увезла ее в больницу на сохранение, заботливость свекрови достигла апогея. По ее настоянию Эля оформила академку. «Ничего, институт подождет, главное для нас – родить здорового ребеночка». Можно подумать, она вместе с Элей рожать собирается. Днем Эля, оставленная лежать дома, старалась втихаря сбегать на улицу. Там догорал октябрь. Клены сыпали под ноги пламенеющие листья. Они шептались, слетая вниз, словно прощались друг с другом. Идти по газону, загребая ногами, как в детстве. Вдыхать хрусткий ломкий холод. Кутаться до самого носа в пушистый, рыжий, как сама осень, шарф. Наслаждение! Но кто-то увидел ее, гуляющую в скверике, и Галя узнала об этом. Конечно, она не ругалась, боже упаси. Но она страдала. От Элиной неразумности. И пыталась наставить ее на путь истинный. Не переставая ласково улыбаться, она рассказывала Эле всякие ужасы. Как одна знакомая, будучи в положении, упала на улице, и у нее случился выкидыш. А другая знакомая вообще попала под машину, потому что слишком медленно переходила дорогу. Сама-то она выжила, а вот ребенок погиб. Еще кого-то толкнули в очереди, и все закончилось плачевно. Кому-то просто стало плохо, а скорая опоздала. Мир вокруг Эли наполнился несчастными женщинами, непрерывно терявшими своих нерожденных детей только потому, что вышли на улицу. Слушать страшилки Эля не могла. И смотреть, как Галя страдает, тоже.
Она взбунтовалась.
– Юра, еще немного и я лопну. Меня просто разорвет от три тысячи первой рассказки. Я не могу в этом находится. Не могу чувствовать себя беспомощной мухой, спеленутой по рукам и ногам заботами твоей мамы. И быть бесконечно обязанной ей тоже не могу. Я понимаю, что она хочет, как лучше. Старается. Все для нас… Для меня… Но мне этого не надо. Мы должны съехать.
– Куда? Элюнь, куда мы съедем? На одну мою зарплату мы комнату не снимем, а уж тем более квартиру. А твоя мать денег нам не даст, ты сама говорила. Да и не дело с тещи деньги на квартиру брать. Что я – не мужик?
– Ну давай к моим переедем. Мама согласна. Она нам свою комнату отдаст. Сама с Ленкой к бабушке переселится. Папа уехал. Что мы впятером не поместимся в двухкомнатной? Вшестером, то есть.
– Нет. К вам мы не поедем.
– Нет?
– Нет.
Это был не первый разговор на тему «Давай переедем», не второй, и даже не пятый. Она долбила в одну точку почти каждый день. Но Юрка уперся. Эля не понимала, почему. Ну нет, так нет. А с нее хватит.
– Точно нет?
– Нет, – он был тверд.
Она поджала губы:
– Ну как знаешь. Тогда я уезжаю одна.
Он решил – Элька пошутила. Рассмеялся. Куда она одна поедет? С чего? Разве они плохо живут? Может ругаются? Может она его не любит? Ничего подобного. Прекрасно ладят. Она ласковая всегда. Все хорошо у них. Просто шутит. Или капризничает. Беременным положено капризничать. У них это… как его… мать говорила… а, вот – у них гормональный фон скачет, неправильно работает, вот они и мечутся, то одно им надо, то другое. С этим надо смириться, перетерпеть. Это пройдет. Как и толщища накопленная, некрасивость, отечность, одышка. Все пройдет, и будет его Элюня опять красавицей. Он подождет. У них будет сын. Или дочь. Дочь тоже хорошо. Настоящая семья. Его, Юркина, семья. Он, Элька, ребенок. И мама.
Он смотрит на свою жену. Она идет рядом. Хмурится. Отворачивается. Некрасивая. Толстая. В шарф кутается. Мерзнет, наверное. Больше всего похожа она сейчас на обмотанную платком квашню, кадку с тестом. Давным-давно, маленьким еще, был с матерью в деревне у каких-то дальних родственников. Запомнил только мутное окно, огромного петуха за этим окном на дворе, теплый бок печки и эту бормотавшую что-то свое, неразборчивое, кадку. Петуха и квашни он боялся. Петуха, потому что ну как склюнет, а эту, обмотанную тряпьем, рассевшуюся на лавке у печки, потому что не мог понять. Пытался расслышать ее косноязычную речь и не мог. А ведь это она ему, Юрке, пыталась сказать что-то очень важное. Может помощи просила? Тяжело ей было тут в спертом сумраке избы, на волю хотелось, на двор, к петуху. Не зная, как ей помочь, он плакал от собственного бессилия и прятался в угол подальше, чтобы квашня не видела его и бормотание свое жалостное обратила на кого-нибудь другого.
Он чувствовал, или думал, что чувствует, как внутри его жены поднимается опарой, растет, разворачивается потихоньку новая жизнь, как она, эта жизнь, тянет из Эльки соки, выстраивает сама себя по кирпичику. И Элька стонет и бормочет бессильно, как та кадка из его детства. Ей тоже тяжело и душно, и хочется на простор. И опять он, Юрка никак не может ей помочь. И хочется ему, как в детстве, забиться в дальний угол и поплакать там.
Нельзя.
Надо успокаивать, заговаривать, обещать будущее счастье, золотое-серебряное, бубенцами звенящее. Будущее. Потом. Не сейчас. А сейчас пока так. Потерпим. Потерпим, правда, Элюня?
Но Эля больше терпеть не собиралась. Уйти, вырваться из давящих объятий Галиной заботливости – стало для нее навязчивой идеей. Бежать. Спасаться. Иначе задохнется.
– Я уезжаю.
Он как почувствовал что-то: отпросился с обеда, пришел домой. Жена собирала чемодан. Желтокожий бегемот, распахнув пасть, лежал на их кровати, жадно заглатывал Элькины платья и кофточки.
– Ты что?
Он, как вошел, так и стоял, опираясь о косяк, в куртке и ботинках. Как она может? Бросает его? Уходит?
– Уходишь от меня?
– Нет, Юрочка. Я ухожу от твоей матери. Довольно с меня.
– А я?
– А ты большой мальчик, сам решаешь, где ты. И вроде ты все уже решил. Сам.
Она захлопнула чемодан, стянула его с кровати и потащила по полу в прихожую. Он посторонился:
– Надорвешься.
– Ничего, я не такая рохля беспомощная, как вы с Галей решили. Я сама справлюсь.
Щелкнул дверной замок. Чемодан прогрохотал по ступенькам. Со двора пробибикала машина. Юрка прошел на кухню, выглянул из-за тюлевой занавесочки. У подъезда остановилось такси. Элька вышла. Кряжистый мужик подхватил ее чемодан, лихо забросил в багажник, открыл пассажирскую дверь. Элька уселась. Такси газануло. Все.
Его жена ушла.
Как был, не раздеваясь, он лег на кровать. Покрывало едва уловимо пахло Элькой. Он закрыл глаза. Так чувствовалось сильнее. И видно было лучше. Перед ним плавало Элькино лицо, сердито нахмуренные брови, надутые губы. Но не такое отекшее и расплывшееся, каким оно было сейчас. Четкое, не тронутое, не испорченное беременностью. «Ты все решил сам», – звучало в ушах. Вдруг Элькино лицо стало рябить мелкой волной, двоиться. Сквозь него проглядывало второе, почти такое же. Тоже нахмуренное. И голос тоже двоился: «Сама разберусь».
Это Ленка. Тогда, давно, в конце десятого класса. Залетела от него. Прибежала. Глаза испуганные. На бледном, аж голубоватом лице одни глаза-блюдца. Черными омутами. Того и гляди, провалишься по макушку, утонешь. А он ей: «Ты сама все решила». Перетрусил, аж поджилки затряслись. В армию очень хотел. Чтоб настоящим мужиком стать. Думал, может на сверхсрочную останется, дальше в училище, потом офицером. Трус, какой из тебя офицер. Первую же ответственность, что в жизни подвернулась, на девчачьи плечи свалил. На Ленкины. А сам зайцем в кусты. А ведь любил ее. Больше, чем жену свою теперь, больше чем Эльку. Самому себе в этом не признавался. От самого себя прятался. Под кустом. Под лавкой. Как от той кадки с опарой.
Ленка его не простила. Ни на одно письмо не ответила. И он смирился. Значит так тому и быть. А Элька его ждала, писала, грела ему душу. Она всегда была мягче, теплее сестры, уютнее. Вот он и утешился. И вдруг сквозь ту теплую нежность, к которой он уже привык, как нож, с треском режущий шелк, прорвалось жесткое: «Ухожу».
Всего-то и просила, переехать. Не понимала, почему он не соглашается. Ведь, там у них две комнаты, квартира просторней, санузел раздельный. А они втроем ютятся в однокомнатной, мать на кухне спит. А ребенок родится, куда его? Чтобы кроватку поставить, придется стол из комнаты убирать. А пеленать где? А мыть как? Уговаривала его, он – ни в какую.
Юрка даже представить не мог, не хотел, что будет жить с Ленкой под одной крышей. Боялся. Опять ты боишься! Трус, трус! Видеть ее каждый день. Ее – чужую. И любить при этом Эльку. Не получалось. Невозможно. И объяснить это жене невозможно. Она и не знает про ту историю ничего. Все скрыто, спрятано, похоронено. Никто не знает. Даже он сам не знает, чем дело закончилось. Не спрашивал. Как про такое спрашивать? Но не родился же никто. Значит, аборт. Наверное.
О проекте
О подписке